Текст книги "Волтерьянец"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
XX. ОБВИНИТЕЛЬ
Внимание государыни было поглощено исключительно одним делом; этим же делом были заняты все члены ее семейства и все близкие ей люди. В последние дни будто и не существовало ничего иного, кроме предполагаемой свадьбы великой княжны с королем шведским: все остальное отошло на второй план, почти даже забылось. Князь Платон Зубов то и дело был призываем к императрице, имел с нею совещания, возвращаясь к себе, призывал Моркова, писал митрополиту, любезничал с регентом и Штедингом, успокаивал Екатерину, постоянно повторяя ей одну и ту же фразу: «Ручаюсь, что не встретится никаких препятствий, я все обдумал, пускай регент хитрит как ему угодно – мы перехитрим его».
И Екатерина успокаивалась до какой-нибудь новой тревожной мысли.
Все, что соприкасалось с придворною сферой, толковало о том же. La grande question du jour [5]5
«Важнейший вопрос дня» (фр.).
[Закрыть]был у всех в мыслях и на устах. От благополучного решения этого вопроса почти для каждого что-нибудь зависело: радость государыни, исполнение ее желания должны были отразиться в щедрых милостях и наградах. Удовольствие Зубова, пожелавшего играть роль главного деятеля при решении вопроса, должно было сделать его более ласковым, более способным на подачки.
Может быть, во всем Петербурге один только человек, имевший внешнее соприкосновение с этим волновавшимся придворным миром, не думал и не толковал о «la grande question du jour» и даже не замечал того, что «question» раньше, чем кому-либо, ему уже принес пользу – «question» заставил забыть о нем государыню, а главное, Платона Зубова. Человек этот был Сергей Горбатов. В течение целой недели его никто не трогал, не вызывал, в течение целой недели он не видался ни с Зубовым, ни с государыней, которой, по ее же словам, интересно было с ним побеседовать.
Сергей радовался тому, что о нем забыли, и желал только одного, чтобы это забвение продолжалось еще и еще – чем дольше, чем лучше. В течение этой недели он четыре раза успел побывать в Гатчине и провести там по нескольку часов с Таней. Обстановка была самая благоприятная: великая княгиня в Петербурге, следовательно, Таня свободна. Цесаревич все время поглощен своими обычными занятиями, а в свободные часы бродит один по парку или опять запирается в своей рабочей комнате. Он мрачен, чем-то недоволен, но сдерживает свое раздражение, только избегает встреч с людьми.
Сергею он сказал:
– Когда можешь, приезжай хоть каждый день, только ты не ко мне теперь приезжаешь, а к княжне, и поэтому, собственно, от нее зависит разрешить тебе это – ее и спрашивай. А о делах мы с тобою потолковать успеем, теперь мне некогда, некогда…
Конечно, Сергей не стал надоедать цесаревичу и не искал встреч с ним и разговоров. Таня его принимала, говорила ему «до свиданья», и он возвращался при первой возможности. Но все же он не мог сказать себе после этих четырех посещений Гатчины, чтобы дела его находились в блестящем положении: до сих пор между ним и Таней не было еще решительного объяснения – она не допускала его до такого объяснения.
Но он не очень страдал от этого. Пока ему было достаточно и того, что ему давалось. Он видел Таню, слышал ее голос, она глядела на него своими прежними глазами, она относилась к нему так доверчиво, с такой дружбой. Им было чем наполнить эти часы свиданий. Они сами не знали, как это сделалось, а между тем они, будто подчиняясь известной программе, переживали сызнова всю жизнь свою, начиная еще с самого отдаленного времени, они вспоминали в мельчайших подробностях детство, первые дни юности, они шли постоянно вперед. И Сергей уже перестал выказывать нетерпение, он не делал уже быстрых переходов, быстрых скачков; они просто не касались еще того времени, подойдя к которому нужно было покончить объяснением.
Но все же, наконец, они подошли к этому времени. Сергей видел по быстрому румянцу, то вспыхивавшему, то пропадавшему на щеках Тани, какое волнение он возбудил в ней двумя-тремя фразами об обстоятельствах их парижской встречи. Она уже не перебивала его, не отводила его в другую сторону, она, несмотря на все свое волнение, прямо спросила про Рено.
– К несчастью, я ничего не могу вам сказать о нем, – ответил Сергей, – как это ни странно, но я совсем потерял его из виду. Я получил от него в Лондоне в первые три года несколько писем. Эти письма со мною, если хотите, я когда-нибудь принесу вам их. Он много страдал и душою и телом; вы помните, что он говорил нам тогда, помните, как он разочаровался в своей революции, помните, как он объяснял, что его обязанность по возможности исправить то зло, которому он легкомысленно способствовал. Конечно, его усилия были каплей в море, но как бы то ни было он исполнил свою обязанность. Он работал сколько сил хватило и всюду вносил свою живость, свое увлечение. Он подвергался большим опасностям и хотя писал мне всегда наскоро, как-то впопыхах, ничего не рассказывая, а только намекая, но, должно быть, его жизнь в эти страшные годы была полна самых разнообразных приключений. Я удивлялся, что он тогда остался жив, что его не извели, – а потом вдруг он пропал.
– И неужели вы ничего, как есть ничего не могли узнать о нем?
– Ничего. Я наводил постоянно справки… пропал… как в воду канул… Жив ли?.. Вероятнее всего, что умер, может быть, убит… казнен… я не знаю, что с ним. Это меня сильно огорчало, но время… я уже привык к мысли, что Рено нет. А иной раз вдруг и придет в голову: «А может быть, он еще вернется! Может быть, еще придется с ним увидеться – жив он…»
– Бедный Рено! – со вздохом проговорила Таня. – Я тоже хочу думать и буду думать, что он еще жив и что мы еще его увидим. Я не могу забыть, разлюбить его, я ему стольким обязана!
– Да, мы действительно ему многим обязаны, – сказал Сергей, – хоть он совсем не такой человек, каким мы его считали в наши юные годы. Я, да ведь и вы тоже, Таня, мы чуть не молились на него, мы считали его светильником разума – в этом мы ошибались. Тех достоинств, какие мы в нем видели, в нем вовсе нет; но перестав преклоняться перед ним, мне кажется, я полюбил его еще сильнее. Со всеми своими слабостями, ошибками, заблуждениями наш Рено был хорошим человеком, честным и искренним, без всякого лукавства.
– И он любил нас, – добавила Таня.
– Да, он любил нас, – повторил Сергей, – и вы знаете, что последнее желание его перед разлукой с нами было, чтобы окончилось наше недоразумение.
Таня вспыхнула.
– Вот мы о нем вспомнили, – продолжал Сергей, и глаза его заблистали, – мы о нем вспомнили и будем же, в память нашего милого учителя, так же искренни, так же прямы, как он бывал всегда, не будем тянуть, не будем хитрить, подойдем прямо к нашему вопросу и так или иначе решим его. Таня, отвечайте мне – случайно ли теперь сошлись мы с вами? Должны ли опять разойтись навсегда? Или эта новая встреча после стольких лет не случайная, но неизбежная и уже разойтись нам не придется?
Таня сидела совсем побледневшая и молчала.
– Таня, да взгляните же на меня, взгляните прямо, отвечайте…
Но она не поднимала на него глаз. Прошло несколько мгновений, тяжелых, показавшихся Сергею необычайно длинными. Он заговорил снова:
– Да, конечно, вы имеете право не отвечать мне… конечно, я кругом виноват перед вами и не смею по-настоящему требовать от вас ответа, не смею возвращаться к прошлому…
Вдруг что-то дрогнуло в лице Тани, и по этому побледневшему, будто застывшему лицу мелькнула тень тоски и страдания.
– Зачем же в таком случае вы требуете моего ответа, – проговорила она, – зачем вы возвращаетесь к тому, что должны были считать поконченным?
– Потому что я не могу иначе, – страстно ответил Сергей, – потому что, несмотря на все сознание моей вины перед вами, я считаю эту вину искупленной долгими годами невыносимой жизни, даже и не жизни, потому что я не жил все это время. Поверьте, я не преувеличиваю и не фантазирую, я серьезно говорю вам, что все эти годы – это было что-то странное, отвратительное, это было какое-то чистилище и вдобавок без надежды на рай. Но теперь у меня явилась эта надежда, я вас вижу, и я не могу не спросить вас: достаточно ли было мое искупление, заслужил ли я наконец то, что потерял по собственной вине, но уже искупленной?
– Я вас не понимаю, – проговорила Таня, – о каком чистилище вы говорите? Неужели действительно во все эти годы, что мы не видались, вы не были довольны вашей жизнью? Неужели вы захотите уверять меня, что все это время вы думали обо мне и желали, чтобы я к вам вернулась?
– Да, да, я именно это хочу сказать вам.
– Значит, вы не были счастливы?
Сергей печально, даже как-то зло усмехнулся.
– Ни одного мгновения.
– Но считали ли вы, что между нами действительно все и навсегда кончено?
– Да, считал. На что же мне было надеяться? После ваших окончательных решений я находился в безвыходном положении. Вы знаете, что я был пленником, изгнанником, вы знаете, что никакие вести о вас до меня не доходили, я столько же знал о вас, как теперь знаю о Рено. Живы вы или нет, замужем вы или свободны, я ничего не знал. Сначала я спрашивал, мне никто не давал ответа, я не понимаю, как вы все это устроили.
Она не отвечала. Он продолжал.
– Так как же я мог надеяться на встречу с вами? Я находился в положении человека, потерявшего, похоронившего вас. Вы были для меня только воспоминанием. Но от этого воспоминания я не мог оторваться, я не мог начать новой жизни. Меня все это время неизменно и с равной силой тянуло к вашей могиле. А вы живы, вы свободны, я говорю с вами, вы воскресли, так как же мне не спрашивать, как же не ждать от вас ответа, действительно ли вы для меня воскресли?
Глаза Тани блеснули, застывшее было лицо оживилось снова, невольным движением она подалась вперед, будто хотела протянуть ему руки, но ее руки упали, и она тихим, глухим голосом прошептала:
– А о моей жизни за это время вы не спрашиваете?
– О чем же я и спрашиваю? – вскричал Сергей. – Скажите мне, как вы жили, это и будет ответом на вопрос мой.
– Как я жила? Обстоятельства этой моей жизни вам известны. Вы знаете, что, потеряв мать, я осталась одна, как есть одна на всем свете. Меня приютили… Я должна была в течение этих лет убедиться в истинной доброте цесаревича и великой княгини, в доброте, которую знают очень немногие. Я предана им всей душой, я готова за них в огонь и в воду, и это не пустые слова, но вы понимаете, что все же они мне не отец и не мать и что, несмотря на все их ласки, на всю их доброту, я все же одинока. Мои воспоминания – вот все, чем я могла жить и чем жила. К чему мне было поддерживать сношения с вами? Если вы меня похоронили, то ведь и я вас тоже похоронила. Может быть, и я часто приходила к вашей могиле, но это не давало счастья. Я узнаю из слов ваших, что вы провели тяжелые годы, я верю вам, конечно, но в то же время изумляюсь. Я никаким образом не могла подумать, чтобы так было – хоть и изгнанник, хоть и пленник, как вы говорите, но все же ведь вы жили среди общества, у вас были постоянно серьезные занятия, вы могли найти себе цель, интерес… У меня же в этом замкнутом круге, в этом уединении монастырском всего было так мало, один день как другой, тоска приходит, справляйся с ней, как знаешь, наполняй время, чем умеешь.
– Что же вы делали, Таня?
– Что делала? Я училась, читала много, вот и все, но жизни все же не было. И в этом у нас оказалась общая доля, для меня тоже было чистилище без надежды на рай. Но вот вы сами сознаетесь, что вы виноваты были и должны были выкупить вину свою – я не сказала, чтобы вы были передо мной виноваты, вы сами считаете себя виновным. То есть, может быть, были минуты, давно, тогда, когда я была ребенком почти, может быть, тогда я и находила в вас вину, но эти минуты были так давно, я совсем их позабыла, но все же вы сами считали себя виновным и хоть в этом-то могли найти некоторую долю успокоения. У меня же этого не было.
Сергей сидел, опустив голову, внимательно, всем существом своим вслушиваясь в слова Тани. Но вот он перебил ее.
– О, как вы горды, Таня! – сказал он. – В этом-то и вина ваша. Вы испортили себе жизнь вашей гордостью.
Она взглянула на него изумленно и вопросительно.
– Гордостью? В чем же моя гордость?
– Разве не от гордости вы меня тогда оставили? Разве я не говорил вам, не умолял вас? Вы не видели истины слов моих и моих уверений, что та женщина, о которой я без ужаса не могу и теперь вспомнить, была сном, кошмаром, дьявольским наваждением, что вам нечего было ее бояться. Вашей обязанностью было не покидать меня, спасти меня от этого наваждения. Вы это и хотели сделать, да вы и спасли меня от нее, а потом будто сами испугались своего доброго дела и покинули меня и испортили и мне, и себе жизнь. Вот до чего мы договорились. Я начал с искренним сознанием вины моей, но теперь в первый раз в течение этих долгих лет вижу, что ошибался, что клепал на себя. Вот вы меня до чего довели! – повторял он, волнуясь все больше и больше. – Нет, я не виноват перед вами, а вы передо мной виновны! Виновна ваша ужасная гордость! Вы говорите, в монастырском уединении жили, учились, читали, думали. Чему же вы учились? Что читали? О чем думали? Ну, тогда, оставив меня в самые ужасные минуты, удовлетворив вашу гордость, как потом-то… потом вы не победили ее? Ведь вы знали, вы должны были знать, что вам стоит меня кликнуть, и, несмотря на все, я разорву мои цепи и буду у ног ваших; но гордость вам мешала. Ваша гордость не исчезла с летами, а росла в этом уединении, вот вы предпочли и мне, и себе испортить жизнь. Таня, мы договорились: вы никогда не любили меня, потому что где есть любовь, там не может быть гордости.
Таня схватилась руками за голову и как-то странно, недоумевающе, изумленно, отчаянно повторила:
– Я… не любила вас…
Она хотела сказать еще что-то, но вдруг замолчала, и Сергей услыхал горькое, вырвавшееся рыдание. Она плакала, закрыв лицо руками.
– Что с вами? Зачем вы плачете, Таня? Ради Бога успокойтесь! Разве я оскорбил вас? Клянусь, я не хотел этого!
Он бросился перед ней на колени, старался оторвать от лица ее руки. Но она все плакала, неудержимо плакала, сквозь рыдания повторяя:
– Оставьте… это пройдет… я сейчас успокоюсь… Я сама не знаю, что со мною.
Он грустно отошел от нее и ждал. Она действительно скоро совладала с собой, отерла глаза, прошлась несколько раз по комнате, остановилась перед ним и положила свою руку на плечо его.
– Serge, – сказала она тихим, совсем прежним голосом, который так и отдался у него в сердце, – оставьте меня теперь, умоляю вас. Уезжайте и вернитесь только тогда, когда я сама позову вас. Вы явились моим обвинителем, и ваши обвинения тяжки… Я должна одуматься, должна разобраться в самой себе, чтобы отвечать на эти обвинения. Подождите, дайте мне успокоиться, дайте мне самой решить много вопросов, и тогда будем говорить. До свиданья, Serge. Ждите, я скоро позову вас.
Он глядел на нее, старался прочесть в ее лице то, чего она не договаривала. Но ее прелестное лицо, хранившее следы недавних слез, было особенно непроницаемо. Он мог в нем заметить только одно, что она приняла какое-то решение, одно из своих неизменных решений, против которых нельзя было спорить. К тому же он сам ясно видел, что теперь действительно говорить не о чем, нужно успокоиться.
Он не думал, что сегодняшнее свидание их так кончится, он не думал, что станет обвинять ее, а между тем теперь он не намерен был взять назад ни одного слова. Он был совершенно, как и всегда, искренен с нею.
Да, пусть успокоится!
И быстро простясь с Таней, он уехал из Гатчины.
XXI. ТЯЖЕЛЫЕ ВОПРОСЫ
По отъезде Сергея Таня осталась крайне взволнованная и пораженная. Она предчувствовала уже в этот день, что между ними произойдет, наконец, решительное объяснение, ждала этого объяснения с невольным восторгом и нетерпением. Она знала, что ненадолго хватит ее решимости и сдержанности, рекомендованных ей цесаревичем, знала, что томить дольше Сергея не будет в силах и прямо наконец скажет ему истину, скажет, что им только жила, его только и ждала в течение долгих лет и что теперь уже не отпустит его от себя.
А между тем вот ведь ничего этого не случилось; объяснение произошло, и результат его был совсем неожиданный: из обвиняемого и прощаемого Сергей внезапно превратился в обвинителя. И какие тяжкие обвинения!..
Она сама виновата во всем, она испортила жизнь и себе, и ему, отравила и его, и свою молодость, во всех этих бесплодных, мучительных годах она, и только она одна, была виновата…
Счастливая, полная жизнь возможна была давно, и она уничтожила эту возможность, отказалась от этой жизни. Однообразное уединение, существование среди бестелесных туманных мечтаний, вечное ожидание апофеоза волшебной сказки, в который часто поневоле не верилось… всему этому она причиной – и, мало того, Сергей пошел дальше, он произнес странные, непонятные, дикие слова, он ей сказал, что она поступала так, потому что не любила его… Она его не любила! Что же лишило ее тепла и света в самые лучшие, юные годы, что бесследно и бесплодно унесло ее первую молодость, что чуть не с детства сделалось ее сутью, преобладающим ее чувством, как не эта любовь? И он говорит, что она его не любила!
О, какая неблагодарность! Какая клевета!
Зачем же она прямо не сказала ему, что он клеветник и неблагодарный? Зачем она не заставила его ужаснуться его собственных слов, отказаться от них, просить за них прощения?
Она не сделала этого потому, что он поразил ее как громом, потому что в его словах, в этом обвинении, ей вдруг послышалось что-то совсем особенное и тем более ужасное, что это что-то вовсе не походило на неблагодарность и клевету. Но ведь не могло же в таком обвинении заключаться правды!
Ее сердце ныло, ее мысли путались, она чувствовала себя пораженной, ослабевшей, она должна была прийти в себя, очнуться, понять, что такое случилось, что значили эти странные слова его, что такое в них заключается, кроме клеветы и неблагодарности.
Она уже не могла сказать ему теперь того, что сказать собиралась, она не могла, как еще недавно мечтала, на груди его, у его сердца выплакать все свои слезы, рассказать ему всю тоску этих долгих лет, все ожидания, – она могла только попросить его удалиться…
Его нет – она одна.
Что же такое все это?
Долго не могла Таня успокоиться, собраться с мыслями, она рада была, что в этот день, за отсутствием великой княгини, у нее мало домашних дел, что она может сколько угодно оставаться в своих комнатах, запереться, никого не видеть.
Она так и сделала, она бродила из угла в угол по комнатам, потом принималась за книгу, бросала ее и опять начинала бродить. Потом, наконец, легла в постель, закрыла глаза, но не спала, а долго лежала в полузабытьи, в бездумьи, с ощущением большого, давно уже незнакомого ей утомления. Ей тяжело было подняться, тяжело было пошевельнуться, тяжело было думать.
Мало-помалу это полузабытье перешло в сон. Таня спала, как спит человек после чрезмерной работы, чрезмерной усталости. Этот сон укрепил ее, восстановил нарушенное равновесие ее телесного и духовного организма. Когда она проснулась, были уже сумерки. Она не слыхала в своем крепком сне, как к ней стучали, как ее звали к обеду, потом опять приходили и звали ее, и изумлялись, что такое с нею.
Она поднялась с постели и сразу почувствовала, что сон освежил ее, что теперь она может думать, может решить все вставшие перед нею вопросы. Но действительность на этот раз отвлекла ее, она должна была говорить с людьми, объяснить им, почему заперлась. Она получила записку от великой княгини, поручавшей ей сделать кое-какие распоряжения.
Она аккуратно, как и всегда, исполнила все, что от нее требовалось, казалась даже совсем спокойной и бодрой.
Так прошел вечер, и она рада была, когда снова могла запереться в своей спальне, снова остаться одна и в долгую, бессонную ночь поговорить сама с собой. И она приступила к этой решительной беседе, понимая, что подобная беседа несравненно важнее того объяснения с Сергеем, которого она ожидала так трепетно…
Чем окончится эта беседа? Во всяком случае, от нее зависит теперь окончание волшебной сказки. Среди ночной тишины и молчания, нарушаемых только редкими, далекими окликами часовых, Таня вспоминала и переживала каждый день своей жизни с той самой минуты, когда она встретилась с Сергеем в беседке деревенского парка. Она сходила в самые сокровеные тайники своего сердца, твердо решилась подвергнуть строгому, беспристрастному допросу свое чувство и на каждый вопрос свой, на каждое воспоминание отвечала: «всегда любила и люблю его!»
Он был первый человек, первый мужчина, заставивший ее убедиться, что на свете есть нечто, о существовании чего она прежде не знала и никогда не думала, что среди любви к близким, окружающим ее людям, которой много она с детства в себе чувствовала, есть особенная привязанность, не имеющая ничего общего с остальными привязанностями, несравненно их сильнейшая. В этой привязанности все ново и особенно в ней мало спокойствия, много тревоги, волнений, сладости и боли. И это-то самое чувство, которое с нежданной, внезапно прорвавшеюся силою испытала она тогда, в беседке, когда руки Сергея сжимали ее руки, когда она в первый раз почувствовала его новый, не братский поцелуй на губах своих, это самое чувство она испытывала в течение всей своей жизни каждый раз, когда сходилась с Сергеем, когда о нем думала. Это самое чувство внезапно возникало в ней и заслоняло собою все другие чувства и помышления, неудержимо влекло к тому же Сергею и тогда, когда он был далеко, когда она даже думала, что он уж больше к ней не вернется, что он навеки для нее потерян.
Однообразна была жизнь ее, но все же она встречалась с другими мужчинами и сознавала, что производит на них сильное впечатление своей красотой, она сознавала и видела, что некоторые из этих мужчин готовы будут при первом малейшем намеке с ее стороны, при первом ее ласковом взгляде и слове искать сближения с нею, искать ее любви. Великая княгиня даже указывала ей на некоторых как на женихов. Но каждый раз она возмущалась, и каждый раз, когда она видела, что человек, который мог бы быть женихом для нее, заглядывается на нее, начинает за ней ухаживать, она уходила сама в себя, она, всегда одинаково простая и ласковая, превращалась в неприступную, становилась горделива и отталкивала от себя холодностью человека, против которого до сих пор ничего не имела, который ей даже нравился, был приятен. Она вдруг даже ожесточалась, и в то же время в ней поднималось снова знакомое, томительное и сладкое чувство, и опять рисовался ей образ далекого, быть может, навсегда для нее потерянного Сергея, и она со слезами простирала руки к этому неосязаемому образу, звала его.
В ее здоровой и сильной природе было много огня и страсти, внутренний огонь жег ее, потушить его было невозможно, а заставить гореть ровным и благотворным светом мог только один человек – и человек этот был Сергей… Только теперь Таня увидела то, к чему до сих пор относилась бессознательно, существования чего не замечала, – она увидела всю ненормальность своей монашеской жизни, своего гатчинского затворничества. Ей вспомнились эти горячие бессонные ночи, когда она в огне, почти в бреду, призывала далекого Сергея и шептала ему страстные речи, и обнимала мечту, таявшую в ее объятиях. И часто возвращалась к этому призраку, вызывала его и так, наконец, сжилась с ним, что уже почти позабывала о существовании вещественного, живого Сергея. Что же, может быть, она любила только призрак?..
Но вот предсказания волшебника исполнились, живой Сергей явился перед нею, и все, что было в ней страсти, проснулось с новой силою, она едва владела собой, она готова была боготворить этого человека. Она находила его неизмеримо выше, дороже ей, милее и роднее прежнего Сергея, о котором осталось одно только воспоминание, а также и Сергея ее мечтаний, знакомого ей призрака. Решив вопрос, что она всегда любила только его, она решила вместе с тем и другой вопрос, что теперь она любит его горячее и больше, чем когда-либо, что теперь она уже не выпустит его, не отдаст его, готова за него бороться до смерти.
Итак, одно из страшных обвинений Сергея было устранено.
Таня успокоилась. Но оставалось другое, не менее страшное – обвинение в гордости, из-за которой она будто бы сама создала себе неестественную для нее, монашескую жизнь, и испортила жизнь дорогого и теперь обожаемого ею человека. Таня вернулась мыслями к своей поездке в Париж, к своему твердо принятому решению покинуть Сергея в ту самую минуту, когда вечное соединение их должно было совершиться. Она хорошо помнила, какое подавляющее впечатление произвела эта ее решимость тогда не только на Сергея, но и на всех близких, окружавших ее людей, на покойницу мать, Рено и карлика.
Каждый по-своему старался всячески упросить ее переменить гнев на милость, простить Сергея, не оставлять его. Мать даже плакала и все повторяла:
– Я чувствую, что с ним может быть твое счастье; выйдешь за него – и я умру спокойно, буду знать, что ты в хорошую семью попала, где тебя не обидят… А что молодой человек глупостей наделал – так мало ли что, ведь он тебя любит, посмотри ты на него… ты его несчастным делаешь…
Карлик, в полном отчаянии, считал Сергея особенно виноватым, был возмущен против него, но в то же время убеждал Таню только попугать, задать острастку, а потом простить:
– Не то что же это такое будет, золотая моя, – говорил он плаксивым голосом, – ведь ты, матушка, всем чертям его отдаешь! Спаси ты его душеньку!
Рено говорил многословно и красноречиво; Рено что-то говорил ей о гордости (и он тоже о гордости!), но она не вслушивалась в слова его, она была поглощена своим горем, своим решением, никто теперь не мог иметь на нее влияния.
А сам Сергей? Он молчал, он уж под конец ни о чем и не просил ее, он был уничтожен, подавлен и, как преступник, ждал решения своей участи. И она, чуть не крича от страдания, задыхаясь от душивших ее слез, все же осталась непреклонной, простилась с ним холодно, обещала ему свою неизменную дружбу, обращалась с ним милостиво, с полным сознанием своей высоты и его падения – и покинула его. Она думала, думала до последнего времени, что ее поступок был чуть ли не самым лучшим, высоким поступком в ее жизни, она считала себя героиней, гордилась собой, своей решимостью, своим страданием, считала Сергея виноватым и наслаждалась мечтами о том, как она простит его, как она будет всегда велика перед ним, как он будет чувствовать все ее великодушие и всю свою вину перед нею.
«Ведь ты сам пришел ко мне и обещал мне вечную любовь, потом изменил мне для женщины недостойной; я спасла тебя, я тебя простила и поверила тебе снова, и вдруг явилась эта фурия, этот демон, и ты при мне, спасшей тебя, любившей тебя, простившей, при мне, на глазах моих, кинулся к ней, простирал к ней руки, ты оскорбил меня так, как только можно оскорбить женщину; я не имела права унижаться более, я ушла – и что же я сделала? Вместо того, чтобы забыть тебя, вместо того, чтобы полюбить другого и счастливо устроить свою жизнь с человеком, который бы лучше, быть может, оценил меня, – я думала о тебе, непрестанно любила тебя все так же, ждала тебя, отдала этому ожиданию свою молодость, лучшие свои годы, и, когда ты пришел снова, не имея уже на меня ни тени права, я опять и опять прощаю тебя и люблю тебя, и соглашаюсь быть твоею!»
Вот что мечтала она сказать ему, и невольно представлялось ей, как он упадет перед ней на колени в сознании ее безграничного великодушия, ее святости. А он пришел и говорит ей, что она виновата во всем, что она взяла на себя чуть ли не убийство и самоубийство, он не говорит ей о великодушии и святости, о ее беспримерном геройстве, он обвиняет ее в тяжком грехе, в гордости… Неблагодарный клеветник! Хоть бы другой кто, а то кто же… он ее в этом обвиняет!.. Неблагодарный клеветник!
Но ведь вот же она не посмела сказать ему этого, она только смутилась, ужаснулась, расплакалась и просила его удалиться, чтобы дать ей время очнуться. Эта клевета и неблагодарность сразили ее, но не оскорблением, а просто ужасом, и в этом ужасе с первой минуты было сознание его правоты и своей греховности. Потому-то она так и мучилась, так и томилась после его отъезда. Но теперь, придя в себя, она ясно видит, ясно чувствует и понимает, что он был прав, что нет в ней ни великодушия, ни святости, нет подвига и геройства, а есть страшная гордость, что действительно этой гордостью испортила она лучшие годы и его и своей жизни. Она видит теперь, сколько невозвратного времени потеряла в ложных мечтаниях, видит, как она уходила все дальше и дальше от действительности, как эта действительность искажалась перед нею.
Но теперь она наконец все понимает. Далекие тяжкие события являются перед нею уже в новой окраске, и видит она, как с каждой минутой умаляется и умаляется вина перед нею Сергея, как с каждой минутой яснее и яснее выступает необдуманность ее тогдашнего поступка и грех ее дальнейшей гордости…
Хоть и однообразная, хоть и мечтательная, уединенная жизнь началась для нее после того времени, но все же эта жизнь прошла недаром; размышления, рассуждения и серьезное чтение заставили ее понимать многое такое, чего она прежде, будучи еще почти ребенком, не понимала – и видит она теперь, что этот демон, эта страшная женщина, никогда не могла стать навсегда между ней и Сергеем; и видит она, что правы были и ее покойная мать, и карлик, и Рено. Должна она была их послушаться, их, ее лучших друзей, более ее опытных, более ее знавших жизнь. Да и не то, не их она должна была послушаться, должна она была послушаться своего сердца, которое страдало тогда и немолчно кричало ей, что она любит Сергея, что она не может спокойно и счастливо жить без него и потому не должна уходить от него.
Вот он сказал ей, что она могла, когда хотела, вернуться к нему, и не только вернуться, а просто кликнуть его, что она знала, с каким счастьем, с каким восторгом он откликнется на этот зов. Знала ли она это? Да, конечно, она иногда это чувствовала, надеялась на это – ведь этим и жила она; наконец, у нее всегда была возможность убедиться: она обещала Сергею свою дружбу и ни разу не написала ему, скрывала тщательно от него свою судьбу. Она вступила в заговор против него, она слушает советов своего нового друга, цесаревича – это он виноват во всем, он утверждал ее в гордости, он толковал ей о том, что все придет в свое время, что Сергея следует подвергнуть испытанию, он повторял ей:
– Держитесь, не падайте духом, будьте сильны, и сказка окончится благополучно.