Текст книги "Волтерьянец"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
– Рукописи нет. А вы, сударыня, не имеете ли мне сделать какое-нибудь замечание? – обратился Державин к Тане.
– Имею. Я много порадовалась, что вы понимаете государя именно так, как я его понимаю, но для полноты и верности у вас недостает одной черты.
– Пожалуйста, скажите, это любопытно.
– Вы не указали на присутствие чего-то высшего и таинственного в жизни государя. А между тем, без этого он не может быть вполне объяснен.
– Вы правы, сударыня, но я считаю неуместным касаться этой черты в стихах моих.
– Жаль, образ не полный, – настаивала Таня. – Мне еще не далее как сегодня, – я утром была у государыни, – рассказали новую необъяснимую историю… Федор Васильевич, вы, конечно, знаете, о чем я говорю?
– Вероятно, о Михайловском дворце?
– Да, конечно. Мне рассказала это сама императрица.
– Объясните, пожалуйста, что это такое? – спросил Державин. – Я что-то слышал… ведь дело в том, что летний дворец на Фонтанке, построенный еще Петром Великим, вдруг обратил на себя внимание государя, и он повелел наименовать его Михайловским. Говорят, что солдат, стоявший на часах у этого дворца, приходил к государю, что-то сообщил ему, и государь был очень взволнован. Что же означает эта загадка?
– Загадка и остается загадкой, – сказала Таня. – Караульный солдат действительно пришел к государю и рассказал, что недавно, в глухую полночь, когда он стоял на часах, к нему подошел почтенного и важного вида старец и повелел ему идти к государю. «Скажи ему, – говорил старец, – чтобы он велел немедленно на этом месте воздвигнуть храм во имя Николая Чудотворца с приделом Михаила Архангела».
Часовой, пораженный видом старца, смутился, не знал, что делать. Наконец, несколько придя в себя, ответил: «Как же могу я исполнить такое повеление, как отважусь подступиться к государю с такими словами? Ведь я буду за это жестоко наказан!» – «Не опасайся ничего, – сказал старец, – никакого зла тебе за это не будет, а ты только напомни об этом государю – он уже сам все знает. Прибавь, что я поручил передать ему, что увижу его через тридцать лет снова».
И вдруг, сказав это, старец исчез. Солдат уверяет, что если бы это был обыкновенный человек, то он не мог бы так исчезнуть. И что же бы вы думали! Солдат, несмотря на весь страх свой, влекомый будто неведомой силой, явился во дворец, заставил доложить о себе государю и рассказал ему слово в слово свою беседу со старцем. Государь выслушал внимательно, задумчиво и проговорил: «Спасибо, что исполнил данное тебе приказание. Да, я все это уже знаю!» И вот древний дворец велено ломать, а на его месте заложена церковь во имя Николая Чудотворца с приделом архангела Михаила. Теперь государь приказал представить ему проект нового дворца. Государыня слышала от него, что к постройке дворца будет приступлено одновременно с постройкой церкви, которая будет в связи с дворцом. Вот все, что я знаю…
– Да, странное происшествие! – промолвил Державин. – Загадка остается загадкой, решить ее может только государь. Но он молчит и отказывается сообщить что-либо даже государыне.
Они перешли к рассказам о других таинственных случаях в жизни Павла. Этих случаев было очень много.
– Конечно, это знаменательная черта, но все же мне ничего ее касаться, – говорил Державин. – Как знать, быть может, и он сам был бы недоволен, если бы я коснулся…
– Одним словом, ваша Муза справляется со своим языком лучше, чем вы! – не утерпел Ростопчин.
XXVII. МЕЛОЧИ
Муза не изменила своему поэту и еще раз выручила Гавриила Романовича. Его ода на новый 1797 год, о которой государь уже заранее слышал от Тани и Ростопчина, произвела самое лучшее впечатление. Державину был снова разрешен приезд ко двору и «вход за кавалергардов».
Государь обратился к нему ласково, поблагодарил за оду.
– Твоими бы устами да мед пить, Гавриила Романович, – сказал он ему. – Но все же я должен сказать тебе, что ты большой льстец, – прибавил он с улыбкой. – Ты придал мне много таких качеств, которых, быть может, во мне нет вовсе, ты изобразил уже исполненным многое такое, об исполнении чего я пока только еще мечтаю, ты ни словом не заикнуться о моих недостатках, а ведь я грешный человек, и «от юности моея мнози борят мя страсти»…
Державин вспыхнул и смело взглянул в глаза государю.
– Льстецом я никогда не был, ваше величество, – твердым голосом проговорил он, – и тому немало могу привести доказательств. Люблю правду и готов умереть за нее; писал мою оду, подъятый вдохновением, и то, что писал – видел перед собою, и верю, что коли ваше величество приложите старание, то и неисполненное еще, о чем говорить изволите, будет вскорости исполнено… А о недостатках ваших мне говорить не приходилось – вы сами их знаете и нечего указывать на них всем и каждому. К тому же, государь, главнейшее мое оправдание в том, что у пиитического искусства есть свои законы и противно сим законам хвалебную торжественную оду смешивать с сатирою.
– Твоя правда, – продолжая улыбаться, ответил Павел Петрович, – но в таком случае я буду ждать теперь твоей сатиры.
– Не чувствую на сие вдохновения, ваше величество, и уповаю, что прежде чем таковое вдохновение во мне явится, вы сами, силою своей воли, которую так блистательно проявляете, избавитесь от своих недостатков.
– Тебя не переспоришь! Еще раз спасибо!
Государь пожал ему руку и отошел от него.
«День на день не приходится, – подумал Державин, – ведь вот так и ждал, что, еще не успев поправить свое дело, снова его испорчу, ан нет! С ним говорить можно, в нем воистину есть высокие свойства. Отчего это такой страх он на всех нагоняет? Отчего это всем почти ныне тяжело дышится? Он добр и благороден, у него великие и благие начинания, а всем тягостно – какая тому причина?..»
Но современнику, даже и такому, каким был Державин, трудно было уяснить себе эту причину…
Дни, недели проходили. Петербург все больше и больше изменялся, толковали о всевозможных стеснениях. Многие уезжали из столицы по своим поместьям или в иные города, шепотом объясняя свой отъезд страхом.
«Жить нельзя нынче! Такие пошли строгости, и что ни день, то хуже… и чем только все это кончится? Нет, лучше от греха подальше, пока еще время – не то ни за что, ни про что пропадешь!..»
Но это были только слова – покуда еще не пропадал никто, за исключением некоторых проворовавшихся и уличенных в самых возмутительных злоупотреблениях чиновников и сановников, которые были отрешены от должностей своих и высланы.
Стеснений действительно оказывалось много, но все эти стеснения относились к лавочникам-купцам, магазинщикам, буквально грабившим покупателей, да к разнузданной молодежи, которой опасно было теперь превращать ночь в день и бесчинствовать. Обращая внимание на все, государь обратил внимание и на пьянство, от которого совсем пропадали многие молодые люди и, по преимуществу, служившие в гвардейских полках.
В одну из своих послеобеденных поездок по городу государь вдруг нежданно приказал кучеру везти его в очень хорошо известный по всему Петербургу трактир «Очаков», бывший притон разгульной молодежи.
Он вошел в этот трактир и застал в нем много гвардейских унтер-офицеров и иных молодых людей. Кутеж стоял в полном разгаре; иные были совсем уж пьяны. Из дальних комнат доносились звуки музыкальных инструментов; там находились арфистки – главнейшая приманка всей этой молодежи.
Но государь даже не заглянул в эти дальние комнаты. Он всю жизнь чувствовал отвращение к подобному распутству. Он сдержал гнев свой и обратился спокойным тоном к молодежи, которая затихла и окаменела при его появлении. Даже у тех, кто был совсем пьян – хмель соскочил. Все с ужасом глядели на государя, считая себя погибшими.
– Не стыдно ли вам, господа, – сказал государь, – так недостойно препровождать свое время! Ведь у каждого из вас есть обязанности и, во всяком случае, вы легко можете наполнить ваш день чем-нибудь лучшим и полезнейшим. Одумайтесь, ради вас же самих и важнейшей же собственной пользы откажитесь от пьянства и распутства, пока еще есть время – не то пропадете. Неужели не видите вы той бездны, в которую стремитесь! Вы уничтожаете ваши молодые силы, портите себе здоровье, приготовляете себе раннюю и болезненную старость, приближаете себя к могиле. При этом вы проматываете все свои средства, разоряете себя и ваших родителей. И сами не заметите, как потеряете разум и станете буянами и негодниками. Одумайтесь, господа, из желания вам пользы и добра советую вам это!..
Он повернулся и приказал позвать к себе содержателя трактира. Тот так перетрусил, что забился где-то в угол и хотел скрыться, но это оказалось невозможным. Он поневоле должен был выйти, ожидая, что тотчас же его схватят и казнят.
Но и к нему обратился государь, не возвышая голоса.
– Подай мне подробную роспись всего, что у тебя продается, всех спиртных напитков и вин, и скажи, – только смотри, без утайки! – те цены, которые ты за них берешь!
Пришлось подать роспись с обозначенными ценами. Государь проглядел и ужаснулся необыкновенно высоким ценам.
– Ты грабитель! – сказал он трактирщику и, не прибавив ни слова, вышел.
Но тут он подозвал оказавшегося уже у трактира квартального.
– Слушай, – сказал он ему, – сегодня же отбери здесь все напитки, какие только окажутся в наличности, представь их список по начальству, я прикажу выплатить трактирщику все, что они стоят, а затем чтобы все бутылки были перебиты, и чтобы завтра не существовало этого трактира!
Он сел в сани и продолжал свою прогулку. Он думал:
«Опять начнутся вопли, опять станут прославлять меня мучителем, но ведь поймут же, наконец, что я не хочу никого мучить… Очнутся многие из тех, кто не совсем еще погиб, и когда-нибудь поблагодарят меня, а я должен делать свое дело!..»
Он ехал грустный и задумчивый, но все же не забывал отвечать, направо и налево, на обращенные к нему поклоны. Прохожие, завидя его, останавливались, снимали шапки и низко кланялись. Проезжавшие в экипажах останавливали своих кучеров, вылезали из экипажей, для того чтобы поклониться, даже дамы растворяли дверцы кареты и ступали на подножку. Так приказано было петербургским жителям через господина Архарова.
Вот какой-то франт, закутанный в длинную шубу, с трудом выбрался из-под полости своих саней. Шуба распахнулась – франт оказался в шелковых тонких чулках и красивых лакированных башмаках.
Государь приказал ехать тише, обернулся и смотрел, как франт отряхивает снег со своих башмачков, усаживается в сани и закутывает себе ноги.
«Вот, должно быть, бранится про себя! Ничего! Как раз десяток встретится со мною да попортит свои башмачки и чулочки, ознобит свои ноги, авось, бросит носить эти шелковые и заграничные чулочки, за которые платятся и уплывают в чужие руки русские червонцы, авось, поймет, что во сто крат лучше обзавестись удобными, теплыми ботфортами. Как наденут более простое, удобное платье из русского материала, тогда я отменю приказание выходить при встрече со мной из экипажа».
Но он не замечал, что слишком долго думает об этих вещах, которые, во всяком случае, оказывались мелочью в сравнении с тем, о чем ему предстояло думать и к достижению чего были направлены его главные стремления. Он не замечал, что с каждым днем крупное и мелочное начинают смешиваться в его мыслях и чувствах, не замечал, что его вечное возбуждение, напряженные нервы мешают ему отличать существенное от второстепенного.
Он спешил теперь во дворец, где ждали его важные государственные дела, но мелочность начинала его преследовать.
Подъехав ко дворцу и остановившись на крыльце, он обратил внимание на такую странность: едет вдали карета, вдруг несколько полицейских солдат кидаются к ней, кричат что-то кучеру, заставляют его остановиться, хватают лошадей под уздцы. Кучер, перепуганный, очевидно, ничего не понимающий, останавливается, солдаты карабкаются на козлы, снимают с него шапку, грозят ему. Наконец, экипаж трогается: кучер без шапки.
Государь подозвал караульного офицера.
– Что это значит? – спросил он. – Ты видел?
– Точно так, ваше величество. Кучер при въезде на дворцовую площадь не снял шапки, и полицейские должны были заставить его это сделать в силу приказа вашего императорского величества.
– Что за вздор! Когда я отдавал такой приказ? – крикнул Павел Петрович, весь багровея. – Когда я отдавал такой приказ? – повторил он, подступая к оторопевшему офицеру.
– Не могу знать, ваше императорское величество! – едва ворочая языком, пролепетал тот. – Мне известно только, что вышел такой наказ от господина Архарова, и я полагал, что такова воля вашего величества.
– Напрасно полагал. Я не люблю невежливости, мне не нравится, когда при встрече со мною не кланяются и не снимают шапок. Не для себя я требую почтения – мне его не нужно; почтение должно оказываться не мне, а моему сану. А это что за вздор! Кучер не может кланяться, когда правит лошадьми, и чему же он будет кланяться? Стенам дворца? Да разве мой дворец – храм Божий… Слышишь, беги и объяви этим полицейским мой приказ, чтобы кучера не снимали шапок, проезжая по дворцовой площади.
– Слушаю, ваше императорское величество!
Офицер сломя голову побежал через площадь, а государь вошел во дворец раздосадованный.
Но на следующий день ему пришлось досадовать еще больше. Он случайно подошел к окну, выходившему на площадь, и увидел такую сцену: едет карета, кучер еще издали, забирая вожжи в одну руку, с трудом снимает с себя зимнюю нахлобученную шапку: вдруг полицейские останавливают карету, накидываются на кучера. Тот, очевидно, объясняет им что-то, но вот один из полицейских ударил его, другой схватил шапку и силою надел на него. Оказалось, что приказ не в меру усердного Архарова был известен уже всем в городе! Кучерам строго-настрого было наказано снимать шапки, едва они издали увидят Зимний дворец – теперь нужно было заставлять их надевать шапки. И подобные сцены продолжались в течение нескольких дней.
– Да что ж это, в насмешку надо мною все делается? – волновался государь. – Все согласились искажать смысл моих желаний! Чтобы я не видел подобных сцен! Чтобы не было передо мной этого безобразия!
Кругом все молчали, дрожали, терялись. Его гнев действовал на всех каким-то особенным образом. Самые рассудительные теряли рассудок при резких звуках его раздраженного голоса, при горящем взгляде глаз его. Это было что-то фатальное. Но он не знал такого печального свойства своей наружности, он знал только одно, что ему мешают работать, когда столько работы. В иные минуты он начинал доходить до отчаяния.
XXVIII. ЦЕЛЬ ДОСТИГНУТА
Между тем, время приближалось к весне; в городе начинали поговаривать о близости коронации и о тех необыкновенно щедрых милостях, которые готовятся со стороны государя ко дню этого торжественного события. Но и теперь он почти ежедневно расточал всякие милости; постоянно рассказывалось о том, что такой-то получил такую-то нежданную и чрезмерную награду, другой получил еще больше. Раздавались тысячи душ крестьян, раздавались высшие знаки отличия. Чтобы получить какой-нибудь важный чин, не требовалось ни времени, ни очереди: государь был доволен, ему сделано было приятное, а так как приятное ему делалось редко, то он спешил отблагодарить и не знал меры своей благодарности.
Однако государыня и Екатерина Ивановна Нелидова, верные принятому ими образу действий, иногда достигали того, что сокращали размеры государевых милостей и останавливали его чрезмерную щедрость. Екатерине Ивановне, настоявшей на своем и не принявшей дорогих бриллиантов, присланных ей государем, вскоре представился случай опять рассердить его. Он приказал заготовить указ о пожаловании ее матери двух тысяч душ. Он думал так: «О денежном подарке Екатерине Ивановне я не смею и заикнуться; бриллиантов, которые можно обратить в деньги, она тоже не принимает, а между тем, ведь у нее нет никаких средств, должно же ей подумать о будущем, да и, наконец, на добрые дела нужны ей деньги. Что ж делать? Подарю две тысячи душ ее матери, не ей подарок, и она не решится лишить свою старуху мать состояния, а состояние матери перейдет к ней по закону, и цель будет достигнута».
Но расчет его оказался неверен. Екатерина Ивановна, едва узнала о заготовленном указе, тотчас же прислала государю письмо. Она писала ему: «Ради Бога, государь, позвольте мне просить у вас как милости, чтобы вы уменьшили этот дар, слишком щедрый, наполовину. Моя мать всегда сочла бы за великое и неожиданное богатство тысячу душ, от которых не смею отказаться за нее, потому что она мне мать; вы понимаете, государь, что мне связывает язык в этих обстоятельствах. Но я осмеливаюсь заверить вас всем, что есть для меня священного, что я сочла бы истинным благодеянием, если бы по щедрости вашей вы дали ей пятьсот душ, и моя мать, конечно, почитала бы себя навсегда благодарной и щедро награжденной. Но две тысячи душ тяготят мне сердце: моя мать и никто другой из моих близких еще не служили вам. Время не ушло уменьшить ваш дар наполовину, и я, повергаясь к стопам вашим, умоляю вас об этом. Можно объявить, что две тысячи душ было выставлено по ошибке. Сделайте это, государь, ради Бога, пока на то есть время, снимите с моего сердца тяжесть. Не сочтите моего поступка скромностью, я требую от вас лишь справедливости, вы найдете между вашими подданными много людей, которые поистине заслуживают или заслужат со временем этот подарок, – он останется про запас. Подумайте о том, что источник ваших щедрот может иссякнуть, послушайтесь совета, который осмеливается вам дать ваш старый друг».
– Что с ней делать? – совершенно огорченный, сказал Павел Петрович императрице, показывая ей письмо Нелидовой. – Прошу вас, уговорите ее не сердить меня и не делать таких глупостей.
– Мои уговоры не приведут ни к чему, – отвечала императрица. – Вы так же хорошо, как и я, должны знать это, мой друг.
– Но подумайте, что с нею будет! Я должен позаботиться о ее будущем, она может пережить нас с вами, и когда нас не будет, как отнесутся к ней? Быть может, ей придется испытывать всякие лишения…
– Это невероятно. Все наши дети ценят и уважают Катерину Ивановну, и я постоянно внушаю им эти чувства…
Пришлось опять сдаться. Павел Петрович не мог выносить сердитого и огорченного вида Нелидовой, ему нужна была ее светлая улыбка, сознание, что она им довольна.
В числе лиц, к которым государь, несмотря на всю изменчивость своего настроения духа, продолжал относиться постоянно любовно, были молодые Горбатовы. Государь несколько раз был у них в доме и любовался их счастьем. Они постоянно получали приглашение во дворец и были принимаемы в самом интимном кружке царского семейства. Государь полагал, что с удалением Зубова грязная клевета, единственным создателем которой он его почитал, теперь навсегда исчезла. Между тем, было не так. Одна и та же клевета часто вырастает в различных местах, и мы видели, как зерно ее неведомо каким способом зародилось в дворцовой церкви во время венчания Сергея и Тани. Клевета вырастала и уже начала похаживать по городу, будто разносимая ветром.
У Сергея Горбатова не было врагов, но были завистники, как у очень богатого человека, как у одного из государевых любимцев. И вот, несмотря на то, что карлик Моська изо всех сил оберегал своего Сергея Борисыча и Татьяну Владимировну, не доглядел он как-то, отлучился из дому, а во время его отлучки принесли письмо.
Швейцар не обратил внимания на принесшего, положил письмо на обычное место, полагая, что это один из просителей, которых всегда много являлось со своими жалобными письмами в богатый дом, где хозяева щедро раздавали деньги всякому, кто заявлял о нужде своей.
Сергей, вернувшись с Таней из дворца, взял все дожидавшиеся его письма и прошел с ними в кабинет. Таня от него не отставала.
– Большая сегодня корреспонденция! – сказала она. – Ну, мой милый, садись теперь вот в это кресло, а я тебе буду читать письма, ведь не может в них быть для меня тайн…
– Да и мало интересного, я думаю.
– Нет, напротив, быть может, и много интересного. Ах! сколько здесь нищеты, и как мы должны благодарить Бога, что имеем возможность хоть чем-нибудь помогать несчастным людям…
Таня распечатала первое попавшееся ей в руки письмо; начала было читать его, но вдруг остановилась, пробежала письмо глазами, слабо вскрикнула и схватила себя за голову.
– Господи! Да что же? – прошептала она, бледнея. Письмо выпало из рук ее.
Сергей испуганно взглянул на нее, схватил письмо, прочел, побледнел в свою очередь, и несколько мгновений они сидели неподвижно, не в силах будучи вымолвить ни слова.
В письме неведомый человек, осмелившийся подписаться «другом», сообщал Сергею о том, какого рода клевета ходит по городу относительно его самого и его молодой жены.
Таня очнулась первая.
– Какое зло мы сделали людям? – говорила она. – За что чернят нас, за что позорят твое честное имя? За что и на него так клевещут? Мы стольким ему обязаны, мы знаем его чистое сердце!.. Боже, как ужасны, как злы люди!
– Ах, что в моем имени!.. – глухо прошептал Сергей.
И в первый раз в жизни вымолвил он такое слово, и никогда он не считал себя на него способным.
– Что в моем имени! Тебя, моя голубка белая, очернить хотят… я не могу этого вынести!
Стон вырвался из груди его, все в нем кипело, но что ему было делать: он чувствовал себя бессильным пред таким оружием…
– Недаром я не люблю этого Петербурга, – между тем, говорила Таня. – Это ужасный город, здесь люди как-то невольно становятся злыми.
– Ах, Таня, люди везде одинаковы!..
– Уедем отсюда, – продолжала она, – уедем скорей, пришло время исполнить наше желание; я уже думала, что нам долго не удастся отсюда вырваться, да и не удалось бы, тебя не выпустили бы, но теперь другое дело, теперь мы можем уехать. Скорей, скорей, подальше отсюда. Там, у себя, в родных местах, мы успокоимся и забудем всю эту здешнюю жизнь, все это зло.
– Да, ты права, – сказал, несколько начиная владеть собою, Сергей, – уедем, Таня…
– Завтра же отправляйся к государю, – перебила она, – просись в отпуск, да возьми это письмо на всякий случай с собою, не смущайся… Он потребует узнать правду, и ты скажи ему всю правду…
Они так и порешили, затем стали успокаивать друг друга, и кончилось тем, что каждый из них был уверен в своем успехе. Но они только хорошо обманули друг друга: каждый из них негодовал и мучился.
На следующий день Сергей рано утром поехал во дворец и был принят государем.
– Ты по делу? – спросил Павел Петрович, взглянув на него. – Какая-нибудь неприятность? Ты встревожен, говори скорей, что такое?
– Государь, простите меня, что я вас беспокою, я должен просить отпуска в деревню.
Государь покраснел, неудовольствие изобразилось на лице его.
– Отпуск?.. В деревню? – протянул он. – Нашел время! Самое теперь время уезжать отсюда в отпуск, Сергей Борисыч…
– Мне необходимо, ваше величество.
– Не ожидал я этого от тебя! Что ж, работы много? Замучил я тебя, что ли?
Сергей видел, что он раздражается с каждой секундой все больше и больше.
– Ваше величество, вы гневаетесь, а мне пуще всего невыносимо заслужить гнев ваш!.. Ради Бога, не сердитесь на меня, у меня есть важные причины желать в настоящее время удалиться отсюда…
– Так скажи мне эти причины, увидим, каковы они!
Сергей вынул полученное накануне письмо и передал его государю. Он быстро прочел его, побагровел и невольно вскричал:
– Таки добрались!.. Уберечь не сумели!
– Ваше величество, – изумленно и чувствуя себя совсем несчастным, проговорил Сергей, – значит, вам уже известно?
– Мне ничего не известно! – раздраженно перебил его Павел, потом замолчал и несколько минут ходил по кабинету.
Сергей ждал, чувствуя, как болезненно замирает его сердце, как бессильное бешенство подступает к груди его. Эти несколько минут казались ему невыносимыми и бесконечными. Павел подошел к нему и положил ему на плечо руку.
– Уезжай! – сказал он тихим голосом. – Тебе, видно, не судьба служить мне… но неужели она это знает, неужели ты не скрыл от нее!
– К несчастию, она знает.
Сергей рассказал, как было дело.
– Что же это? – уж без всяких признаков раздражения, с видимым душевным страданием и скорбью проговорил Павел Петрович. – Что же это, неужели мне суждено приносить только несчастье друзьям моим, счастье которых мне хотелось бы устроить?..
– Дорогой государь! – со слезами на глазах обратился к нему Сергей. – Умоляю вас, успокойтесь, и я, и жена моя до скончания дней наших будем смотреть на вас как на истинного нашего отца и благодетеля, и если я решился просить разрешения уехать теперь отсюда, то главным образом не для себя, а для нее. Ей нужно успокоиться, ей нужно забыть это не заслуженное нами оскорбление, ей нужно быть теперь спокойной: низкая клевета нашла себе пищу именно в такое время, когда жену мою нужно беречь от всякого волнения не только для нее самой…
– Что ты хочешь сказать?
– На этих днях я получил надежду сделаться отцом.
– Друг мой, поздравляю тебя, это большое счастье, и ради такого счастья ты должен быть спокоен, забудь эту скверную клевету, ты хорошо знаешь, что никто от нее не избавлен, и что с этим ядом нельзя бороться – против него не найдено средства. Благодарю тебя, что не скрыл от меня истину. Да, теперь я вижу, что просьба твоя законна; уезжай, конечно, уезжай, хоть мне и грустно расставаться с вами, но надеюсь все же – разлука наша не будет продолжительна, я увижу тебя счастливым отцом семейства. Когда ты думаешь ехать?
– Когда, ваше величество, разрешите?
– Это зависит от тебя.
Государь обнял и крепко поцеловал Сергея…
Через неделю в Петербурге узнали об отъезде Горбатовых. Эта новость была неожиданна. Никакой особенной, уважительной причины для подобного отъезда найти не могли, начали судить и рядить.
«Немилость это?»
Нет, знающие люди уверяли, что нет никакой немилости, что, напротив, и государь, и государыня выразили отъезжающим самое теплое участие.
«Как же объяснить, что люди убежали от своего счастья?»
Останавливались на самых невероятных предположениях.