355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Соловьев » Волтерьянец » Текст книги (страница 21)
Волтерьянец
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:09

Текст книги "Волтерьянец"


Автор книги: Всеволод Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

– Тут я не найду своего счета; знай, что я назначаю тебя генерал-адъютантом, но не таким, чтобы прогуливаться по дворцу с тростью, а для того, чтобы ты правил военною частию. Ты смыслишь в этом деле, ты от юности им занимаешься и питаешь к нему страсть – ты хорошо доказал мне это. А самое важное – приурочить человека к тому занятию, которое составляет его призвание.

Ростопчин немного поморщился и молчал. Сергей удерживал невольную улыбку, которая так и просилась на его губы, несмотря на торжественность минуты:

«Вот она, удивительная коллекция оружия! Попался сам в свои сети!» – невольно подумал он.

Но Павел, задумчиво ходивший по комнате, не заметил неудовольствия своего любимца.

– Итак, я назначаю тебя своим генерал-адъютантом! – проговорил он, останавливаясь перед Ростопчиным.

Тот отвесил глубокий поклон.

– А ты чего же попросишь? – обратился цесаревич к Сергею. – Впрочем, я знаю – ты ничего просить не станешь. На первое время жалую тебя в гофмаршалы!

И, не дослушав благодарности Сергея, он прибавил:

– Теперь, господа, позовите ко мне камер-пажа Нелидова, мне нужно спросить его о Катерине Ивановне, может быть, он видел ее сегодня…

XI. СВЕРШИЛОСЬ

Сергей уже не помышлял о том, чтобы ехать к себе домой. Он мало-помалу, незаметно для самого себя, входил в эту общую тревожную жизнь. Между тем, несмотря на томительное ожидание, время шло как-то незаметно. О времени даже совсем забывалось. Наступило утро, не принеся никакого изменения в положении императрицы, – ее могучая натура все еще боролась с неизбежной смертью. По-прежнему все члены царского семейства, за исключением цесаревича, который оставался у себя, почти неотлучно находились в спальне вместе с докторами, князем Зубовым и другими приближенными Екатерины.

Все забыли о сне, не сознавая усталости и голода.

Генеральша Ливен почти силою увела великих княжен, заставила их напиться чаю и уложила спать, дав им слово, что разбудит их, когда будет нужно.

– Вам необходимо поберечь свои силы, – решительным, не допускающим возражений тоном, сказала она им. – Своим присутствием в спальне бабушки, своими слезами вы ничему не поможете. Помолитесь Богу и положитесь на Его милосердие. Каждому человеку суждено умереть, и мы должны смиряться перед Божьей волей. Будьте же благоразумны!..

Великие княжны горько плакали. Они искренне любили бабушку и знали ее только как бабушку, подчас строгую и взыскательную, но гораздо чаще ласковую и добрую. Им, конечно, нечего было возражать на рассуждение воспитательницы, и они подчинились ее требованию – разделись, легли и долго горько плакали, спрятав свои милые детские лица в подушки. Но природа взяла свое – они заснули.

Между тем, во дворец все прибывало и прибывало народу. Почти весь Петербург уже знал о несчастье, которое вот-вот должно было совершиться, и всякий, кто имел только возможность проникнуть во дворец, спешил туда.

Цесаревич несколько раз призывал к себе то одного из сыновей, то Ростопчина, то Сергея. Все они заставали его сосредоточенным, задумчивым. Он спрашивал, нет ли какой перемены и, узнавая, что все по-прежнему, движением руки отпускал их и погружался снова в свои думы.

Таким образом, для того чтобы получить возможность иметь самые точные сведения на случай нового зова цесаревича, Ростопчин и Сергей должны были часто заглядывать в спальню и, выходя из нее, им приходилось отвечать на вопросы, со всех сторон к ним обращаемые.

К Сергею то и дело подходили новые лица, из которых очень многих он совсем даже и не знал. Ему отрекомендовывались, изыскивали все способы указать на общих родных, общих знакомых. Но в этой толпе часто приходилось ему сталкиваться и с более или менее близкими ему людьми, на которых он, так сказать, отдыхал от окружавшей его фальши и лицемерия. Так он должен был употребить большое усилие, чтобы хоть несколько успокоить Льва Александровича Нарышкина, который, подобно многим, со вчерашнего дня не покидал дворца и выказывал признаки истинного горя.

Этот вечно веселый и шутливый человек теперь был совсем неузнаваем. Он то и дело вытирал глаза, наполнявшиеся слезами.

– Господи, кто бы мог это думать? – говорил он прерывающимся голосом Сергею. – Вчера-то, вчера… то есть третьего дня вечером… не даром мне щемило сердце!.. Надо мною она шутила… меня стращала смертью… а смерть уже подкарауливала ее… была уже у нее за плечами… Я чувствовал, что плохо ее здоровье, что долго не протянет она… Но что это несчастье случится так скоро – не ожидал… никак не ожидал!..

Он зарыдал, как ребенок. Чем было его утешать? Сергей хорошо понимал, что всякие слова бессильны.

Он ласково взял дядю под руку, увел его подальше от толпы, усадил на диван и дал ему возможность выплакаться. Это было единственное средство его успокоить. Перед посторонними он должен был невольно сдерживаться, и это было чересчур тяжело ему. Действительно, Нарышкин облегчил себя слезами.

– Глупо плакать старику! – проговорил он. – Чуть ли не в первый раз в жизни плачу… Да, что же, не ее одну оплакиваю – и себя оплакиваю вместе с нею… Скоро и мой черед… ведь мы сверстники… почти всю жизнь прожили друг против друга… Ах, мой милый, я все шутил, все смеялся… да не всегда же!.. Я помню многое… под шуткой, под смехом бывало и другое… Вот я бранился, я часто сердился на нее в последние годы, негодовал даже… Я перед тобою жаловался… Но теперь я этого ничего не помню, знать не хочу… все это пустое – она иная передо мною!.. Разве вы знали ее?.. Разве понимали?.. А ведь я помню ее юной, оскорбляемой… унижаемой… Какое величие!.. Какая глубина характера! Нет, никогда не было такой женщины на свете и не будет!.. Там разве одна она умирает… с нею умирает слишком много… с нею вместе умирает и жизнь моя!..

Он поднялся с дивана, глаза его горели, и снова вдруг хлынули слезы.

– Не могу, не могу!.. Пойду еще взглянуть на нее!..

И он быстрыми шагами удалился по направлению к спальне. Сергей хотел за ним следовать, но в это время в уединенную комнату, где они находились, вошел граф Безбородко. У того уже все лицо опухло от слез, он тоже не выходил из дворца. Но кроме горя в нем была заметна и иная тревога. Вот и теперь, увидав Сергея, он подошел к нему, взял его за руку и заставил сесть рядом с собою.

– Сейчас говорил с Роджерсоном, он изумляется этой непостижимо долгой агонии; но она уже не придет в себя… она никого из нас не узнает, мы не слышим ее голоса. Сергей Борисыч, вы когда видели цесаревича?

– С полчаса тому назад я был у него…

– Каков он?

Безбородко так и насторожился.

– Он, очевидно, искренне огорчен и в то же время поглощен важностью этого страшного события… Он очень задумчив…

– Да, ему есть о чем подумать: час, другой – и он император… Боже мой, что-то будет? Чего ожидать нам? Тяжело, проработав всю жизнь, под старость чувствовать себя накануне того дня, когда будешь выброшен за борт, как ненужный балласт…

– Мне кажется, – перебил Сергей, – что это сравнение ни как уже не может относиться к вам, граф, и вам такой участи нечего бояться.

– А между тем, я именно и боюсь, голубчик, я откровенно говорю с вами. Он меня не любит, а за что – не знаю.

– Я никогда не слыхал от цесаревича ничего, что указывало бы на его к вам нерасположение.

– Не слыхали, так услышите, я это наверное знаю. Но, видит Бог, вины за собою перед ним не чувствую!.. Вот вас он любит, и я рассчитываю на вас… Замолвите за меня доброе слово!..

Сергею стало тяжело. И граф Безбородко наравне с другими заискивает перед ним, как перед будущим любимцем.

– Да, я прошу вас, – между тем, продолжал Безбородко, – сослужить мне большую службу… Помогите, я прошу немногого… Я стар, здоровье мое очень плохо, я устал, мне ничего не надо, у меня больше четверти миллиона годового дохода – только одну милость может оказать мне новый император: пусть отставит меня от службы без посрамления.

– Вы меня изумляете, граф! – смущенно проговорил Сергей. – Я решительно не понимаю, откуда у вас такое опасение? Конечно, если я буду иметь какую-нибудь возможность, вы можете на меня рассчитывать. Но не заблуждайтесь, не предполагайте, чтобы я имел большое влияние. И если действительно у вас есть основание беспокоиться, то я вам могу указать на человека, который может быть вам гораздо полезнее, чем я.

– Кто это?

– Ростопчин.

– Да, да! – оживленно повторил Безбородко. – Ваша правда. Ростопчин прекрасный, умный человек, я всегда был искренне расположен к нему…

И, боясь упустить минуту, этот меценат, этот государственный человек, имевший за собою неоспоримые заслуги, несмотря на свое волнение, на свои годы, болезнь и тучность, почти побежал отыскивать молодого человека, которого до сих пор, по примеру Екатерины, не иначе называл, как «сумасшедшим Федькой».

Часа через два Сергей столкнулся с Ростопчиным и спросил его, видел ли он Безбородко.

– А, так это вы его ко мне направили! – насмешливо улыбнувшись, отвечал Ростопчин. – Впрочем, я так и думал. Я заметил, как он сначала искал вас и видел, что вы с ним беседовали…

Когда он все успевал замечать и видеть? Он весь день, несмотря на бессонную ночь, был на ногах, появлялся то здесь, то там, исполнял поручения цесаревича; выслушивал всех, кто к нему обращался, а к нему обращались очень многие, – и с каждым часом казался все оживленнее, все бодрее.

– Как же вы отнеслись к его просьбе ходатайствовать перед цесаревичем? – спросил Сергей.

– Как отнесся? Конечно, с полным желанием ему услужить… и уже успел в этом. Безбородко человек хитрый, и высоких нравственных качеств я что-то вовсе не наблюдал в нем. Он вздумал теперь уверять меня в своей дружбе; но эта дружба только что началась, потому что до сих пор раза два, три он даже делал мне большие неприятности. И уже, во всяком случае, относился ко мне свысока, как к ничтожному мальчишке. Но дело в том, что я равнодушен к этому, и мне нет дела до его нравственных качеств. Я знаю одно – это самый способный человек из всех, кого нам здесь оставляет императрица; без него мы не обойдемся, он крайне нужен России…

– Но чего же он боится? Разве это правда, что он в такой немилости был у цесаревича?

– Правда, был, но мне уже удалось изменить это…

– Каким образом?

– Выслушав его, я отправился к цесаревичу и так навел разговор, что оказалось удобным описать отчаяние Безбородки. Я выставил все значение этого человека, все его достоинства как государственного деятеля: его опытность, познания, невероятную память. Цесаревич внимательно меня выслушал, очевидно, согласился со мною и велел мне уверить Безбородку, что он не питает к нему особенного неудовольствия, просит его забыть все происшедшее, полагается на его усердие и ждет его помощи. Если бы вы знали, как просиял наш граф, даже позабыл о своем горе, а ведь горе его искреннее… О, как много золота и грязи может вместиться в одном и том же человеке!.. Впрочем, теперь, мой друг, не до философии… вон уже опять меня, кажется, ищут… верно, опять к нему… Ну, денек!..

Он отошел от Сергея.

Скоро цесаревич потребовал к себе Безбородку и приказал ему изготовить указ о восшествии на престол. После этого начались распоряжения. Графу Остерману было велено ехать к графу Моркову, взять у него все бумаги, запечатать их и привезти во дворец. Это приказание сделалось всем известным, так как растерявшийся Остерман не мог сообразить, как бы ему как можно обстоятельнее исполнить возложенное на него поручение, и решился собственноручно принести все бумаги цесаревичу. Он увязал их в две скатерти и тащил эти огромные тюки через все дворцовые комнаты, едва двигаясь под своей ношей.

Затем Ростопчин получил повеление запечатать кабинет государыни.

Было уже три часа. Между медиками, окружавшими тело Екатерины, произошло движение. Пульс умиравшей начал слабеть. Она лежала по-прежнему недвижно с закрытыми глазами. Хрипота в горле усиливалась с каждой минутой, так что даже в соседней комнате можно было ее расслышать. Вся кровь ударяла в голову, и лицо багровело.

Зубов с громким рыданием выбежал из спальни. Он дрожал всем телом и несколько раз хватался за горло, ему нечем было дышать, у него пересохло во рту.

– Воды, ради Бога! – простонал он.

Вокруг была толпа народу, и если бы дня два тому назад он потребовал воды, то каждый, конечно, тотчас же бросился бы исполнять это желание, каждый считал бы себя счастливым, если бы ему удалось первым преподнести стакан его светлости. Теперь же никто даже не обратил внимания на него, никто не шевельнулся, чтобы его напоить; напротив, все от него отстранялись, как от зачумленного. Он несколько раз повторял:

– Воды, ради Бога, воды!

Наконец, нашелся человек, который над ним сжалился – человек этот был Ростопчин. Он приказал лакею принести воды, сам налил в стакан и напоил Зубова.

Время шло. Давно уже наступил вечер. Часы показывали девять. Царское семейство собралось в соседнем со спальней кабинете. Вдруг у дверей этого кабинета из спальни появился Роджерсон и глухим голосом проговорил:

– Государыня кончается!

Все бросились в спальню, окружили Екатерину.

Торжественная тишина царствовала в комнате и нарушалась только уже слабой теперь хрипотой умиравшей. Все как будто застыло, устремив взгляды на ту, которая давно уже никого не видела и ничего не сознавала.

Целый час прошел в этом томительном ожидании. Но вот последний вздох, слабое содрогание всего тела – и ни звука… ни движения…

Глухой стон вырвался из груди Марии Саввишны. Великая княгиня и княжны громко зарыдали. Крупные слезы одна за другою текли по щекам цесаревича.

Через минуту из спальни к притихшей в ожидании толпе царедворцев вышел граф Самойлов и с легким поклоном торжественно провозгласил:

– Милостивые государи! Императрица Екатерина скончалась, а государь Павел Петрович изволил взойти на Всероссийский престол!

Этой фразой возвещено было о событии, значение которого никто из присутствовавших, несмотря на долгое его ожидание, не мог уяснить себе в ту минуту.

В придворной церкви делалось приготовление к присяге.

XII. СМЕРТЬ И ЖИЗНЬ

Ночь. Тишина в царицыной спальне, только однозвучно раздаются слова напутственных молитв. Неподвижно лежит Екатерина – вся в белом, и огромные восковые свечи обливают ее печальным светом. Спокойно и величественно лицо ее, отхлынула от него кровь в последнюю минуту, и оно теперь бледно. Смерть не исказила его, а напротив, придала ему новую прелесть.

Все муки последних дней, все земные скорби, страсти и волнения отлетели и унесли вместе с собою ту печаль, которую они клали на лицо это. Блаженная улыбка, улыбка освобождения, застыла на устах, сгладилась даже резкая черта между бровями, и только один высокий, прекрасный лоб сохранил отблеск глубоких мыслей, рождавшихся, созревавших и приносивших богатые плоды в этой тесной оболочке, уже предающейся тлению.

Все совершилось по вечным и неизменным законам природы. С одной стороны, произошел обычный физиологический процесс, который легко было подвергнуть точному анализу – одна форма материи переходила в другую. Но рядом с этим видимым процессом произошел другой, невидимый, таинственный, отвергаемый слабым рассудком, находящим жалкое удовлетворение в сознании человеческого ничтожества, признаваемый рассудком, умеющим всесторонне наблюдать связь и развитие жизненных явлений, но, во всяком случае, неспособный стать предметом анализа, предметом человеческого знания… Екатерины не стало… Но разве могло это могучее, феноменальное существо исчезнуть, уничтожиться, превратиться в прах? Уничтожилось тело, но это тело было совсем не то, что означало собою понятие: Екатерина…

Екатерина… маленькая немецкая принцесса из бедного дома, воспитанная дурною матерью, которая не могла дать ей и хорошего примера, которая не позаботилась и о развитии ее ума и сердца. С первых же лет своей жизни она сама должна была о себе заботиться, сама должна была так или иначе воспитать себя. Какое же воспитание, какое же развитие даст она себе? Очевидно, в основе их должно лечь то, что представляет ей окружающая жизнь, те впечатления, которые она встречает, та среда, в которой она живет. Ее окружают жалкие интриги, мелкая хитрость, ложь и обман.

Из своего бедного, родного дома обстоятельства переносят ее в чужую страну почти ребенком. И здесь снова, только еще в большей степени, интриги, обман и фальшь. Хитрить и притворяться с утра и до вечера, вечно рассчитывать, вести ловкую игру – вот что ей предстояло с первых же дней.

Затем союз с человеком, который очень мало говорил ее сердцу, не любил ее и начал семейную жизнь с оскорблений ей, грубых и бессмысленных оскорблений, ею не заслуженных. Она была одинока, в самом жалком положении. До нее не было никому дела, ею пренебрегали. Она могла дойти до отчаяния, зачахнуть и безвременно умереть, как уже было и будет со многими в подобных обстоятельствах. Но она не сделала этого.

Наблюдая в огромном большинстве окружавших ее людей самые низкие свойства и видя к себе почти всеобщую несправедливость, она могла бы начать относиться к людям с презрением и ненавистью, а между тем, она сохранила в себе любовь к человечеству, веру в то, что есть настоящие люди, и впоследствии она умела отыскивать таких людей.

Плохо воспитанная и еще плоше образованная, среди всеобщего невежества, прикрывавшегося только внешним лоском, она могла забыть и то, что знала, и всецело уйти в животную жизнь. А между тем, каждый новый день приносил ей новое умственное приобретение. Покинутая и оскорбляемая, она не падала духом, она училась, думала и наблюдала.

Все были против нее, все сулили ей печальную будущность, но она сказала себе, что ее будущность не такова, как всем казалось, и что она должна себя подготовить к ней…

И все перенося, ничем себя не проявляя, умаляясь, насколько это возможно, она вдруг, в один день, с помощью нескольких неопытных молодых людей, которые повиновались ее приказаниям, из загнанной, отверженной женщины превратилась в самодержавную русскую императрицу. Твердо и не оглядываясь, переступала она через все преграды и вдруг появилась во всей своей силе, во всем своем величии.

Маленькая немецкая принцесса стала русской женщиной. И эта женщина твердо и сознательно; мощной рукою приняла бразды правления с тем, чтобы не выпускать их до последней минуты жизни, с сознанием, что только ее крепкая рука может с честью их выдержать.

Окруженная блеском и всеми соблазнами самодержавной власти, она не забывалась ни на минуту. Перед нею был пример великого труженика, наследие которого она сделала своею собственностью наперекор природе. Она чувствовала свое близкое духовное родство с русским великаном и только его могучую тень признавала судьею своих деяний. Она принялась за работу и работала не покладая рук, изумляя мир силою своего разума, своих неслыханных способностей. Не было сферы, которую бы она признавала себе чуждой. И все, за что ни бралась она, поддавалось ей.

В ней было два существа, по-видимому, противоположных друг другу: разносторонне гениальный человек и страстная женщина. Но она умела примирить непримиримое. Предаваясь страстям своим, она никогда не забывалась и каждую минуту готова была воспрянуть духом, чтобы спешить навстречу своему высшему призванию.

И она имела великое счастие видеть плоды трудов своих.

Ее сравнивали со знаменитой царицей древнего мира, и она, ненавистница лести, спокойно принимала это сравнение. Ей самой казалось, что в ней воплотился дух Семирамиды.

Древние авторы приписывают владычице Ассирии такую эпитафию:

«Природа дала мне тело женщины, мои деяния сделали меня подобной самым крепким мужам. Я владычествовала над государством, распространенным во все концы света; до меня ни один ассириянин не видал моря – я видела четыре моря, до которых не достигал еще никто – и я подчинила эти моря моим законам. Я принудила реки изменить по моей воле течение, для блага подвластных мне народов. Я сделала плодоносною пустыню, оросив ее моими реками. Я воздвигла грозные твердыни. Я проложила дороги через недостижимые утесы. Я вымостила моим серебром пути, на которых до меня виднелись только следы диких зверей. И совершая все это, я находила время для своих наслаждений и для наслаждений друзей моих!»

Подобную же эпитафию могла начертать себе Екатерина, с тою только разницею, что новой Семирамиде было доступно многое, о чем и не помышляла древняя.

Ввиду такой деятельности, ввиду такой славы долгих лет знаменательного царствования, невольно забывались слабости женщины. Еще вчера Екатерину можно было судить, как дряхлеющую старуху; но теперь, когда ее тело лежало неподвижно, озаренное печальным светом погребальных свечей, – старухи уже не было больше, оставалась только великая женщина со своим законным, неотъемлемым правом на бессмертие…

Торжественная тишина стояла по дворцовым комнатам; только время от времени едва слышно раздавались боязливые шаги; как тени, мелькали люди, делавшие какие-то приготовления к завтрашнему утру.

Все утомились в течение двух дней ужасной агонии императрицы, и все теперь спали, забыв свои тревожные ощущения, забыв свое горе и страх за близкое будущее.

Не спал только один человек – человек этот был Павел. Он ходил быстрыми шагами по своему рабочему кабинету, озарявшемуся слабым отблеском двух догоравших свечей. При первом взгляде на него можно было заметить, что он находится в том особенном состоянии, когда человек совершенно не замечает окружающей обстановки, когда он движется и действует бессознательно. Глаза Павла, широко открытые, были устремлены в пространство, его губы то и дело шептали что-то. Иногда он схватывался рукою за сердце, иногда сжимал себе руками голову; иногда по щекам его катились слезы. Бесконечные вереницы мыслей одни за другими проносились в голове его, вставали целые картины, судорожный трепет пробегал по его членам, холодный пот выступал на лбу его. Вспоминалась вся жизнь.

Вот наступил, наконец, этот день, которого ждал он долгие годы, день, к которому он себя постоянно готовил! И с ужасом чувствовал он, что все же остался неприготовленным, что этот день застал его нежданно и поразил своим появлением…

Он – русский император! Он надевает на себя корону, которая со дня его совершеннолетия принадлежит ему по законнейшему праву!

И он содрогается под тяжестью этой незримой короны, его охватывает благоговейный трепет, соединенный с невольным ужасом.

– Достоин ли я, – шепчет он, – того, что выпало мне на долю? Снесу ли я эту тяжесть? Достойно ли выполню великое и тяжкое призвание? Боже, помоги мне, на Тебя одного мое упование!..

Он падает на колени, простирая перед собою руки. Он рыдает и горячо молится.

И вот, после этой облегчающей молитвы, снова наплывают думы.

– Забыть… забыть себя! – шепчет он. – Забыть все это прошлое, к чему оно теперь?.. Его нет… И, может быть, даже лучше, что оно было!

Но, плмимо его воли, многие минуты пережитой тяжелой жизни встают перед ним, и невольная горечь обливает его сердце. Вспоминаются обиды, несправедливости, которые он должен был выносить часто от людей ничтожных. Вспоминается бессилие перед торжествующим злом, перед неправдой, которую он ясно видел и с которой не мог бороться.

– Забыть… забыть! – повторяет он и делает над собой последние усилия. И, наконец, достигает забвения. Его прошлое отходит, и мало-помалу восстает образ настоящего, а за ним и будущего.

«Много неправды внедрилось повсеместно, все распущено, разнуздано, истина скрылась где-то и не смеет показаться наружу. Нужно заставить ее выйти на свет Божий, нужно заставить ее явиться победительницей неправды. Но достанет ли для этого сил одного человека? Нужны помощники, нужны верные слуги, истинные русские люди с неподкупным и любящим сердцем…»

Он стал искать людей этих, вызывал их мысленно перед собою. Но не многие явились на зов его.

«С этими начну, а затем, Бог даст, придут и другие! Они попрятались теперь, им не было хода. Они поймут, что я зову их, что я их жду, и явятся мне на помощь. Я обращусь ко всему, что есть честного и лучшего в моем отечестве. Я каждым моим шагом буду доказывать, что ищу только правды, что не боюсь правды, что ненавижу ложь и бесчестность».

«Меня поддержат, меня поймут. Я дам возможность каждому сказать мне все, что сказать он может. Первое, что я сделаю завтра же – выставлю перед дворцом ящик, в который каждый свободно будет опускать свои письма. Ключ от ящика буду хранить я и ежедневно сам буду отпирать его и прочитывать все, что там найдется; таким образом я стану узнавать многое, что иначе осталось бы навсегда мне неизвестным»…

«А эти развратные, разнузданные люди – пусть они меня ненавидят! Мне не нужно их любви, – она была бы для меня позором. Я заставлю их дрожать перед собою от страха, этих развратителей народа, этих служителей лжи и обмана!.. Их ненависть будет лучшим моим украшением. Я очищу этот новый Вавилон, я превращу его в христианский город… И никто не осмелится сказать мне, что я плохой учитель, потому что каждому я буду подавать пример собой, своей добропорядочной жизнью…»

Мало-помалу трепет и страх за будущее, неуверенность в своих силах отходили, являлось спокойствие. Широкое чувство наполняло Павла, в нем заговорили все заветные стороны души его, в нем выступал в полном блеске последний истинный рыцарь, честный и бесстрашный, бьющийся за правду.

Мало-помалу все грезы, которыми он наполнял однообразные дни гатчинского досуга, возвращались и улыбались ему. Приходили на ум все планы государственного устройства и внутренней политики, которые он разрабатывал вдали от действительной жизни, в тишине своего гатчинского кабинета.

«Нет, не даром прожиты эти годы! – решил он. – Все же многое подготовлено».

Он вспомнил свое войско, дисциплинированное, выносливое, прошедшее тяжелую школу. Он призовет своих гатчинцев, разместит их по всем полкам.

«Пусть они научат этих солдат, этих офицеров, которые только срамят имя русского солдата и русского офицера!»

«Да, его гатчинцы в короткое время сумеют создать настоящее войско, и с ним не стыдно будет глядеть в глаза Европе. С хорошим войском можно будет поддерживать свое влияние, свое значение. Но он вовсе не ищет военной славы. Он без крайней необходимости не станет водить русских людей на убой. Он начнет с того, что покончит ненужные военные действия. Россия не нуждается в приобретениях; прежде нужно подумать о внутреннем благосостоянии; нужно устроить внутреннюю свою жизнь на честных и законных основаниях»…

«Но с чего же начать? О, он должен начать с утверждения справедливости, он должен удовлетворить всех обиженных в последнее время и щедро наградить их за претерпенные невзгоды. С другой стороны, он должен наказать тех, кто злоупотреблял своим временным значением»…

«Наказать!..»

«Начнем с кары, с наказаний. Нет, я не хочу этого. Достаточно будет, если я лишу злых людей возможности творить зло, если я отберу от них оружие. Да и какое наказание могу я придумать больше того, какому они должны будут сами себя подвергнуть, увидя свое бессилие?»

«А своих личных врагов?..»

В нем закипело сердце, но он быстро успокоился.

– Я должен простить врагам своим! – прошептали его губы.

Утомленный, обессиленный, он упал в кресло и долго сидел неподвижно, опустив голову. На него напало тихое раздумье. Мысль переставала работать, но зато в сердце просыпалось новое ощущение. Тоска какая-то начинала давить его. Это была знакомая ему тоска, уже не раз им испытанная, приходившая неведомо откуда и, по-видимому, без всякой причины. Это была тоска, которую он называл предчувствием…

Он вздрогнул.

«Беда грозит, новая беда!»

Но ведь он знал, что не на счастье дана ему жизнь; он знал, что эта жизнь – тяжкое бремя, и он должен нести его со смирением до последней минуты.

– Прочь предчувствие! – почти громко крикнул он и встал, будто отгоняя от себя мрачные призраки.

«Да будет воля Божья надо мною, а я должен нести крест свой и понесу его, не заглядывая, что ожидает меня на пути моем!»

Снова загорелись глаза его, снова по всем членам пробежал вдохновенный трепет. Он чувствовал, как и двое суток перед тем, во время своего странного сновидения, будто какая-то невидимая сила поднимает его, наполняет его новым избытком жизни. Торжественное спокойствие теперь нисходило в его душу.

– Господи, благослови труд мой! Благослови путь мой! – прошептал он, широко осеняя себя крестным знамением.

Все тревоги, все сомнения отлетели. В нем не было уже места тяжелым или злым воспоминаниям, в нем было только одно могучее, честное чувство – любовь к правде, любовь к родине, одно сознание своего высокого призвания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю