Текст книги "Военные рассказы и очерки"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Батуллин неожиданно рассердился. Зубы его сверкнули. Лицо исказилось.
– Кто хоронись? Не буду хоронись! – прошипел он и скрылся в голых кустах.
Воропаев глядел на размеренно вздрагивающие ветки кустарника. Верх их еще зеленоватый, а низ уже надел темную шубу зимы, закутавшись дебелым мхом. «Дал маху лейтенант. Уйдет поэзия!» Разговоры о домашности, которым часто предавался Батуллин, светловолосый крановщик называл «поэзией, детским дерьмом». То ли дело Уралмаш или хотя бы Кропотово, товарищеское веселое село, работящее, вдумчивое, где все друг за друга, каждый другому наседка. «Жалко лейтенанта, надо его поберечь: кропотовский парень, оттуда! Только как же это он, при кропотовском уме, маху дал?»
Но оказалось, что лейтенант маху не дал.
Батуллин вернулся с «языком».
А перед его приходом было жарко.
Батарея, понимая, что все ее спасение в точности работы, действовала с чудовищной, невозможной, казалось, для живых существ точностью. Хотя позиция была новая, но каждый шаг по неровной и незнакомой еще земле был рассчитан сразу: столько-то секунд на проверку. Чутким ухом батарея улавливает в трубке полевого телефона голос корректировщика, что «с пяти попаданий», «с четырех», «с трех»… «объект разрушен». Марк вносит сообщение в клеенчатую тетрадь, широкую, как тот чехол, которым обернуто шелковое знамя, – и да будет она священна, эта тетрадь, как знамя!
Чем сильнее сгущалась ночь, чем ниже спускались осенние тучи, до липкой влаги которых, казалось, достанешь затылком, тем чаще рассыпались пониже туч коварным, серебристо-желтым блеском вражеские ракеты, тем быстрее и удачнее сыпала в ночь, в наступающих немцев третья батарея свои смертоносные, злые снаряды. «Помирать хотите под иллюминацию? Пожалуйста!» – изредка говорил Воропаев, наблюдавший за подноской снарядов.
И ярость, которой был охвачен Марк и которая не исчезла с уходом Батуллина, а еще увеличилась, ужасающим своим восторгом охватывала не одного его, но и всех, стоящих рядом с ним. Подражая своему бешеному лейтенанту, солдаты, как и он, наклоняли головы, расставляли ноги и после залпа глядели на ракеты, будто по их блеску пытаясь угадать: сколько же уничтожено сейчас гитлеровцев?
Давно от сотрясений обрушился древний колодец, стоявший небось с Наполеонова нашествия; давно осыпались деревья, засизевшие было осенним инеем; давно в волдырях привыкшие к работе руки подавальщиков снарядов, а командир батареи неутомим. Он смотрит на приборы, проверяет радиста, телефонирует и чрезвычайно радуется, когда ему удается переброситься по телефону словом с Хованским, который почему-то тоже в эти часы охоч с ним поговорить. Говоря, он представляет себе Хованского. Голова его, в седом жестком волосе, широка, как кастрюля, а тело длинно и тонко, будто тесина.
– Как можется, лейтенант? По левому флангу?
– Сможется, товарищ подполковник. Так точно, по левому!
И лейтенант спешит к орудиям.
– Еще, ребята, по противнику! Действуй, артиллеристы!..
И то сказать – третьи сутки не дают артиллеристы немцу ударить по дивизии с левого фланга. Рушат и рушат.
– …Куда прикажешь с ним идти, товаришш литинант?
Ух, знакомый голос! Знакомый? Лейтенант кинул трубку полевого телефона.
– Батуллин? Черт! Ты?
– Так точно, товаришш литинант!
– И с «языком»?
– Так точно, товаришш литинант. Большой «язык», едва засиловал. Думал, осиротеют у меня в колхозе, под Уфой. Он мне наперерез! Я – в один прыжок!
Голос у разведчика сиплый, но какая теплота, какая чертовски приятная теплота!
Марк осветил фонариком фигуру гитлеровца. Человек не тряпка, да и ту изомнешь, если ползти тебе под огнем минометов. Помят и немец, рослый и, видимо, силищи неимоверной. Еще недавно, там, за спиной своего огня, был он напыщен и высокопарен, а вот как пробрила смерть, так и стал он пуст и мелок, что противно и смотреть.
– Завоеватель? Ефрейтор, сволочь? – слышится взвизгивающий от злобы голос Воропаева. – В Кропотово им! Прикажете пулю, товарищ лейтенант? Она зудит по нем. Прикажете?
Лейтенант спешно приказал вести пленного в штаб полка. Батуллин, самодовольно лоснящийся, повел его. Не доходя шагов ста до штаба, он решил показать штабным, как удалые разведчики приносят «контрольных пленных». Он взвалил огромного гитлеровца на спину и, согнувшись, потея и пыхтя, принес его к землянке. Немец лежал на его спине смирно, стараясь не задеть татарина локтями; испуганно был раскрыт рот ефрейтора со вставным стальным зубом вверху.
Едва Батуллин скрылся с полянки, как внутри Марка все запенилось и запетушилось. Приятно, леший его дери, чертовски приятно!
Приятно, что угадал сердце Батуллина. Теперь много будет угадываний. Другого порядка, разумеется. Приятно, что в ярости не потерял себя, а, наоборот, нашел! «Тра-та-та-та-та, тра-та-та!» – насвистывал он. И орудия подпевали ему в голос: «Тра-та-та-та, тра-та-та!» И лес вторил.
«Нет-с, Марк Иваныч, вы в этом деле не уронили тени отца!.. Да, в этом. А в другом? В каком? Ах, – Настасьюшка!..»
Подумал о ней, и радость его не умножилась… Живет для себя? Живи. Славы ищешь? Ищи. Я ни при чем! Я не из вашего комода, не ваш выдвижной ящик…
…Перед рассветом орудиям дали отдохнуть. Воропаев принес в котелке пахнущую дымом кашу. Марк густо, по лесной привычке, посолил ее и стал жадно есть. В голосе Воропаева – он «заводило» в батарее – чувствовал уважение. Он учтиво подавал хлеб: любимые Марком горбушки. Марк понял – батарея нашла настоящего хозяина и подчинилась. Что ж, приятно!
И еще ему приятно сознавать: гул сражения, в котором он участвует, в несколько дней изменился для него. Изменился заметно. Вначале – что греха таить! – он чувствовал себя песчинкой в урагане. Теперь же Марку уже кажется, что он выдернул из себя наиболее вредное, наиболее суетливое, от которого в диком страхе пучеглазится человек. Добыто «оно» с трудом, с тяжестью, будто не дни прошли, а годы. А разве остальным «оно» легко досталось? Мало искривилось людей, мало истоптано дорог гвоздистыми ботинищами войны?.. Невелика третья батарея, а послушаешь бойцов – сколько народу погибло, пока не подобрались ладные…
Сквозь залпы орудий, каждый из которых выбивает себе дорогу по сквозящим верхушкам деревьев, сквозь едко-мягкий вой минометов Марк услышал лязг танковых гусениц. Машина спешно пробирается лесом. «Чья бы, куда бы?» – подумал Марк, и ему пришло в голову, что, поглощенный жизнью своей батареи, он забывает спросить, как же обстоит дело на всем Бородинском поле, этом небольшом участке великого сражения, происходящего на гигантском пространстве: от тундр до кипарисов.
С ловкостью, свойственной удачливым и счастливым людям, капитан Елисеев поставил свой танк на холмик, возле опушки. Гусеницы чавкнули последний раз, и, вытирая руки тряпкой, с маслянистым, сияющим довольством лицом в люке танка показался сам капитан. Разумеется, так же, как и Марк, он почти не спал эти ночи, но какая разница в выражении лица! Марк, хотя внутренне и чувствовал себя превосходно, внешне казался угнетенным. Капитан Елисеев? Разве подумаешь: ну. подгулял немного! По-прежнему волосы капитана цвета спелой пшеницы, нежна кожа на длинной шее, даже грубый ворот кожаной потрескавшейся куртки похож на дивный ожерелок из каких-то приятных рыженьких камешков.
По-прежнему капитану нравится шептать вам на ухо, обдавая ваш затылок теплым дыханием. Слова его, включая и самые обыкновенные, вроде «задание», придают вещам и поступкам удивительную волшебную силу. Второй раз видел его Марк, а как стал близок этот человек!
– Есть на моем сердце твоя отметка, – шепчет он на ухо Марку, – по такому случаю и заехал. Надо поговорить. Увидимся ли еще – не знаю.
– Предчувствие есть?
– Почему так: предчувствие? Предчувствие – это когда угорит человек от нужды. Другое, друг, другое! Ливень крови вижу – так бьемся. А какой рекой плыть, ту и воду пить.
Слова у него прихотливо плещутся. В юности он был пильщиком, и есть в его словах что-то от прежнего рукомесла: опьяненно свистит пила, сыплются розовые, пахнущие сыростью и смолой опилки, рубаха вздувается от движения…
– Стало быть, другое?
– Другое. Сердце! Про тебя тут, перед приездом, промелькнула напраслина. Дескать, профессорских сынков знаем: дурье сплошь. Ха-ха! Я да еще Настасьюшка в тебя верили. Что? После приезда? Нет, после приезда твоего я с ней не говорил о тебе. Молчали. Да и зачем жевать вслух! Но перед самим собой мигать не хочу! Хованский прав и Бондарин прав: любит она тебя. И ты ее, вижу, любишь! Москва, сказывают, с одной спички сгорела. Так что же нам чмурить над людьми, издеваться: не бывает любви с одного взгляда! Бывает?
Бывает пламя? Сжигает?
– Сережа!
– А?
– Взгляни на меня.
– Гляжу!
– Похож я на того, каким вы меня вылепили?
– Ты почему так: не годен? Чем? Что ты скрываешься?
– Шарю день и ночь в себе и не нашарю. Чего мне тебя, Сережа, морочить, да и зачем себя портить разговором?..
Он хотел объяснить ему все думы, которые накопились в нем о Настеньке. Достаточно его ткнуть, еле-еле уколоть, как он уже поймет тебя. С ним можно… И тотчас же пришло в голову: «С ним-то более чем с кем-либо нельзя! Уж кто-кто, а Елисеев не поймет. „Какое право, – спросит он, – имеешь ты говорить о ней плохо, сухо, низко? В каком гадком деле ты ее видел? Слово дурное ты о ней слыхал?“».
– Марк! Ты опять молчишь? Мне, друг, костылять некогда, мне надо на новые позиции спешить. Я урвал десять минут. Говори, Марк. Не хочешь ты меня морочить? Понимаю! А в чем? Да не мешкай, друг! Говори. Жду.
Марк сказал:
– Не хочу кричать на всю округу во время боя!
Неожиданно словам этим капитан Елисеев придал большое значение – истолковав их, разумеется, по-своему.
Он сказал:
– Спасибо, друг. У смерти коса низко ходит, укос травы будет большой. Но про меня не думай, что я, как трава, попаду под ту косу! Нет! Я бы к тебе тогда никак не заехал. Я уязвлен, но не заколот. И уязвленный – пойми… – я могу за твое счастье радоваться.
«Ну, что он пристал ко мне с этим счастьем?» – подумал в горечи Марк. Вслух же сказал:
– А как положение на Бородинском?
– На Бородинском? В порядке. Я к тебе почему заехал? – зашептал он опять на ухо. – Почему за тебя радовался? Только потому, что ты хороший? Э-э! Мало ль их, хороших. Я, друг, не так ограничен умом. Нет! А потому, что ты бился лихо! И лихо мне помог на левом фланге! Вот ловко, думаю, от отца – машина, от сына – снаряды. Ух, не отвертеться немцу!
– Совсем не такой я хороший, Сережа.
Капитан выхватил планшетку, развернул карту поля и, тыча сломанным карандашом в испачканный маслом лист, сказал:
– Вот. Иду на правый фланг! Приказ.
– Да ведь левый-то важнее?
– Перебрасывают. Приказ. Не обсуждаю. На правый так на правый… Иду. Возле – как его? – музея встречаю машины. Медсанбат Бондарина продвигается к правому флангу. Э! Значит, быть там всему пылу. Настасьюшку вижу. Два – три слова. Из них – половина о тебе. Тогда, думаю, свиньей мне быть – не заехать, не сказать? Миновало меня счастье, а что поделаешь? Тысячи могут стоять в пространстве. Но в том же пространстве троим тесно. И весь разговор!
– И все-таки на правый – лишнее.
– Приказ.
– Приказ?
– Приказ, выполненный на «отлично», – победа. Вот и весь разговор. Будет тебе приказ – бить по правому флангу, – ты меня поддержи.
Марк вспомнил множество толстых книг о стратегии и прочем и увидал, что точкой опоры теперешнего маневра немцев является бесповоротная решимость завершить маневр атакой, сокрушающей русских на левом их фланге. А мы в это время отдаем распоряжение отвести войска на правый фланг?! Марк привел из книг много примеров. Капитан слушал, моргал глазами и думал о своем: о Настасьюшке. Удивительный человек! Бой у него должен быть в голове, а он – Настасьюшка! И, чтобы отвлечь его от глупых дум, Марк сказал:
– Что же касается нашего разговора о Настасьюшке, то – ни я ее не люблю, ни она меня, да и не встретимся мы с нею больше. Так сложилась обстановка.
Капитан Елисеев протянул вперед руки, будто думая благодарно обнять Марка, но только хлопнул в ладоши и сконфузился от этого мальчишеского жеста. Чтобы скрыть свою радость, он сделал вид, что очень серьезно думает о стратегических расчетах Марка. Он сказал:
– Ты предполагаешь: немцы обеспечивают внезапный удар на левом фланге и мы тоже маневрируем? Допустим. Но зачем же тогда перебрасывать на правый фланг медсанбат Бондарина? А ты знаешь, он опять открытие осуществляет! Буду, говорит, на поле сражения его проверять… И-и, батюшки-светы, Волга-река, времени-то сколько, а мне надо в ноль-ноль…
Он прыгнул в люк и оттуда крикнул:
– Великая у тебя душа, Марк Иваныч. Вся в отца! Ы-ых, Волга-река, и покрошу я нонче врага в твою честь!..
Танк щеголевато встал на дыбы, боднулся и, прокладывая переулок в кустарнике, пошел напрямки на правый фланг, чтобы, развернувшись, с ходу атаковать немцев. Елисеев думал: «Есть еще по дороге родничок, напьемся студеной…» Он остановился у родничка и зачерпнул котелком водицы, студеность которой отдавалась в висках.
XI
В те минуты подполковник Хованский думал о Марке. Только что был получен приказ, подтверждающий приказание, отданное полчаса назад: направить все силы к правому флангу и во что бы то ни стало отбить фланговую атаку противника, а затем самим перейти в атаку, дабы немцы откатились к Дорохову, где их ждут… О том, что немцев ждут у Дорохова уничтожающие русские силы, подполковник только предполагал, но иначе и быть не могло.
Подполковник вспомнил Марка Карьина и его третью батарею, действующую превосходно и, само собой, явно гордящуюся своей превосходной работой. Он сел в автомобиль и приказал везти себя на третью.
Было это около двух часов пополудни.
Тогда же на третьей батарее ранило Михася Ружого и насмерть зашибло осколком мины наводчика Стремушкина, тощего настолько, что все в нем казалось упрощенным донельзя. Зашибло его тоже пустяковым осколком, не крупнее горошины, словно для того, чтобы показать, что смерть и таким делом не гнушается.
Перед смертью Стремушкин, широко раскрыв рот, кричал навзрыд:
– Сестрица-а, сестрица, ох, больно мне, больно-о!..
Минутами сознание приходило к нему. Он глядел на Марка, на приятеля своего Воропаева, губы его не двигались, а взгляд говорил: «Простите, товарищи, много в запас было приготовлено терпенья. Вот не хватает!» И, закрыв бесцветные глаза, он изгибался, выпячивая тощую плотничью грудь. Болтались на материи полуоторванные пуговицы гимнастерки, выпачканные кровью.
Люди убывали. Резервы не успевали подходить. Оставшиеся, собрав силы, отталкивали смерть, но она, упругая как резина, возвращалась снова. Опять распахивалась, визжа на петлях, подвальная дверь неба. Тягучий и смертно-медовый звук немецкого штурмовика простирался над леском, и на мгновение вся земля, отдавая звук, превращалась в деку, в доску инструмента, на которой натянуты струны. «У, страшновато… – мелькало у всех в голове. – А что поделаешь: бывает еще страшней! Где страшней? У кого бывает? Где-то, не у нас…»
И одновременно с этим люди бьются, а некоторые разговаривают так, как недавно говорил милый капитан Елисеев. Поворотливые, расторопные, они презирают врага и уверены, что в конце концов, как ни тяжко, а мы фашиста побьем. Каждым мускулом, каждым нервом приспособляясь к длительному бою, они твердят: «Не уковырнешь! Будем биться. Будем говорить о своем счастье, заботиться о нем в размерах дум, какие кому положены от природы. Один из нас думает необъятно, другой – набирает поуже, но все мы гребем в одной лодке, к одному берегу. Везем, гребем, и плевать нам на тебя, вражеская сила! Не лезь в терн, обдерешься».
После двух пополудни на батарею приехал подполковник Хованский.
Незадолго перед его приездом отошел Стремушкин. Глаза его совсем обесцветились, слились с измученным темным лицом, лицом походов, горя, ранений, муки нестерпимой. Глаза его были еще полуоткрыты, когда к нему подошел подполковник. Он закрыл Стремушкину глаза и сказал:
– Что поделаешь, дружище, что поделаешь?! – И добавил очень смутно, видимо занятый другой мыслью: – Знаю, и во сне будешь биться. И трудней, чем наяву, да что поделаешь, дружище!
Он на виду осунулся, постарел, волос его отдавал зеленью, а лицо потемнело. Глядя сумрачно и твердо, говорил он негромким густым басом:
– Приметно бьетесь, приметно, ребята. Всему Бородинскому полю приметно. Если так и дальше, увидит немец во сне хомут. Так! – обратился он к плотному высокому артиллеристу лет тридцати. – Нефедов, как можешь?
– Да, кажись, сможем, товарищ подполковник, – зардевшись от радости, ответил артиллерист. – Вот пожрать не дает, сволота, это он сознательно.
– Сознательно, сознательно. Он и на свет-то обнаружил себя сознательно. Да в бреду уйдет, Нефедов!..
Подполковник отошел ко второму орудию, которое было задето неприятельским снарядом. Опытным глазом он осмотрел его, поежился, как будто на сквозняке, и отвел Марка и политрука в сторону.
– Подбили второе?.. – сказал он, и опять в голосе его послышалось, что он думает совсем о другом. – А на сотню выстрелов хватит? Как, лейтенант, сможете?
– Пожалуй, и до трех сотен дотянем, – ответил Марк, пристально глядя на подполковника.
Распоряжения Хованского замелькали одно за другим. Занят он, верно, своей думой, а то и горем, но все же видит он зорко, так, что лишь очень опытный ум разберется в этой суматохе, казалось бы, беспорядочных и даже бесцельных фраз. Через час, как опытнейший портной, он заштопал все дыры и прорехи, которые Марку были чуть ли не в диковинку. Выпрямившись, строгий и одновременно очень довольный своей распорядительностью, подполковник сказал:
– Ну, надо нам расстаться…
Провел розовыми ладонями по портупее, темной и лоснящейся от долгого употребления, и, не замечая, что спрашивает уже в четвертый раз, спросил:
– Снарядов хватит на сутки? Бьете?
Марк, объясняя вопрос подполковника усталостью, ответил:
– По-прежнему, товарищ подполковник. По главному направлению немецкого наступления.
– Полагаете, оно там, на левом?
Марк, недоумевая, молчал.
– Вам виднее?
Марк не отвечал.
Короткая синяя тень подполковника движется на отлогий холмик, где еще видны следы танка капитана Елисеева. Марк тщетно старается угадать его мысли, но ничего не видит, кроме его тени, сизых щек и широких скул.
В руках у подполковника карта. Он тычет в нее коротким, поросшим рыжим волосом пальцем:
– Вот… вот… Кто у вас на наблюдательном пункте?.. А, дельный мужик, способен себя выказать. Но считаю необходимым, лейтенант, и вам встать туда на непродолжительный срок и проверить.
Марку приятно, что ему разрешили пойти ближе к неприятелю. Но он сознает, что Хованский делает это не напрасно. Что за этим кроется? Почему он вдруг разрешает Марку зайти далеко вперед, когда ранее ни под каким видом не разрешал?
«Вам виднее?» – сказал он насмешливо. А если и на самом деле ему, лейтенанту Карьину, виднее? Мало он посылал разведчиков? Мало приводил пленных? Ведь отовсюду слышишь – враг ведет основные свои силы на левый фланг, а тут приказывают последними снарядами бить по правому, когда достаточно трех – четырех ударов по левому, чтобы немцы откатились!
«Вам виднее?» Да, мне виднее…
На одно мгновение Марк словно бы споткнулся, а затем давно знакомая ему злость прорвалась и знакомым жаром наполнила голову. Как всегда в таких случаях, ему стало тесно.
– Товарищ подполковник, – он начал не своим, ворчащим голосом, весь дрожа, нахохлившись и залившись шершавой краснотой – Товарищ подполковник!..
Хованский, не обращая внимания на рокочущий голос Марка, сказал Воропаеву, заложив руки за спину:
– Благодать-то, Воропай, какая! Сейчас бы зайцы шуровали этим осинничком да выбегали на опушку, а тут мы стоим…
Он выкинул вперед руки и торжественно, словно подавая святыню, сказал только три слова:
– …на Бородинском поле!
Замолк.
Замолк и Марк – недвижный, разбитый этими тремя словами, тоном, каким они были произнесены. Так вот она какова, грозная музыка боя!
И предстало ему Бородинское поле.
Гордец к гордецу, плечом к плечу стоят здесь русские. Стоят против всей силы, собранной немцами в Европе, против германских, французских, бельгийских, голландских и прочих пушек, танков, минометов, бомбардировщиков. Деды стояли день. Мы стоим четвертый и еще четыре простоим, не заметив, не дрогнув, не возроптав…
«Не дрогнув, не возроптав? А оспаривать приказ командира – это что такое?»
Чувство вины заполняло Марка так, что он не сознавал, как ногти пальцев впиваются до крови в ладони. Он проклинал свое глупое самомнение, а сказать об этом ему было не под силу.
Подполковник между тем думал: «И не так уж он горяч, как я предполагал. Знать, горячность-то на фашистов хлынула! Хороший командир выйдет и хорошо по правому флангу ударит. Нет, что ни говори, а наследственность – великая штука». Вслух же он сказал:
– Значит, сокрушительный огонь по правому флангу. И наблюдайте сами, лейтенант, за огнем.
– Есть, сокрушительный огонь по правому флангу, товарищ подполковник, – не поднимая еще глаз, ответил Марк. – Есть, наблюдать лично за огнем, товарищ подполковник.
Он поднял глаза.
Он увидал широкую голову Хованского, узкие рыскающие его глаза… И какое это превосходное, чудесное, умное русское лицо! Нет выше счастья, как смотреть в это лицо, слушать глухой, пахнущий табаком голос, быть помощником, сыном… Если этот голос покинет его, Марк умрет с тоски.
– Других указаний не будет, товарищ подполковник?
– И это не легкое, лейтенант. Как, сможете?
– Сможется, товарищ подполковник. Разрешите открыть огонь?..
И на поляне наступила тишина, та приблизительная тишина боя, когда слышишь голос соседа. Батарея готовилась к ответственному поручению, и всем своим существом Марк хотел сказать, что он умрет, но выполнит это поручение… Но сил не было сказать вслух.
Длинные ресницы Хованского быстро двигались. Он, несомненно, сумел прочесть правду на лице Марка, и правда эта понравилась ему. Он повеселел, похлопал Марка по плечу, рассказал коротенький анекдот артиллеристам и полез в свою «эмку».
Через час Марк был уже километрах в трех от своей батареи, на передовом наблюдательном пункте. Отсюда он руководил обстрелом. Его сопровождал Воропаев, таща за собой ящик с полевым телефоном.
В лесочке, где стояла его батарея, он мог лишь вообразить то, что происходит в поле. Сражение разгоралось. Виденное им позавчера было лишь вступлением в бой, а не самим боем.
Теперь он видел бой!
Перед ним простиралось огненное море, дышащее жаром, грохочущее, плещущее смертью прямо в лицо. Теперь ему стало ясно, почему он опомнился сразу же, едва подполковник назвал ему Бородино, священное место, где сражались и сражаются русские. Искренне он сознался самому себе, что желает наилучше биться за родину, а значит, и наилучше понять себя. Спасибо Хованскому за его чуткость!
Все горит, шатается, колеблется. Немецкие огнеметы сосредоточили свое пламя на двух русских дзотах… Ага! Понятно! Надо заставить немцев повернуть на Дорохово?
– Огонь! – скомандовал он. – Мы их заставим повернуть.
Откуда-то, в обход дзотов, идет гитлеровская пехота. Марк слышит свист первых пуль, но откуда они – ничего не видно. Впереди холмистое поле, закрывающее горизонт. Посреди поля дерево.
– Придется нам, Воропаев, на дерево лезть, – сказал Марк.
– Скосят огнеметом, да и поджарят, – сказал, смеясь, Воропаев. – Пускай жарят, на то они и людоеды.
Влезли на дерево. Но и оттуда ничего не видно.
– Меньший прицел… – сказал он по телефону. – Огонь!
И оказалось – угадал! Первые выстрелы весьма удачны. Снаряды ударили и по наступающей цепи гитлеровцев и по танкам. Когда Марк, миновав дерево, прополз дальше, к концу холмистого поля, он увидал трупы фашистов, сраженных его снарядами, и два случайно подбитых танка.
– Те же данные. Огонь!
В стереотрубу он видит клубы разрывов, поваленные деревья, воронки от снарядов. Мимо деревьев, чуть кренясь, торопятся танки. Он узнает походку капитана Елисеева.
Дальше – враг. Засек. Огонь!
Клубы приближаются к немцам. И к ним же приближается капитан Елисеев.
– Куда, под наши снаряды? Куда тебя черт прет, дурак?!
Танки медленно, словно нехотя, все же приближались к месту разрыва наших снарядов. Марк кричал на батарею, требовал штаб… В густых черных потемках дыма, там и сям, обозначались резкими толчками машины Елисеева. Изредка, с ходу, они стреляли, и тогда дымную темноту прорезал оранжевый луч света.
Должно быть, за танками шла наша пехота…
Помнит Марк, что до боли в глазах он вглядывался в пожарища, в танки. Но дым от взрывов, вздымающиеся воронки не давали возможности ничего разглядеть. Подзадоривая себя воспоминаниями, он рисовал очертания танка, на котором приезжал к нему Елисеев, – именно этот танк видит теперь Марк!
Именно этот танк взметнуло вверх, вбок и шмякнуло оземь так, что звук упавшего железа донесся сюда…
Именно к этому танку спешили, – идя от волнения в рост, – наши санитары, санитарки… Скорей, скорей!..
И именно к этому танку бежала тоненькая девушка, за нею врач с длинной сумкой… Да скорее же!
Наискось, по направлению к тому же подбитому русскому танку, идет цепь немецкой пехоты. Если бить по немецкой цепи, то ударишь и по своим?!
– Те же данные… Огонь!
Помнит Марк: после залпа с осторожностью – хотя для чего, непонятно, – приподнялся он на руках и поглядел вперед. Теперь дым походил на темные окна. Уцелевшие березы походят на рамы. И в окнах пустота. Смерть?
От земли пахнет мятой. Он уперся в засохшие стебли ее и раздавил, вытер скользкое и словно бы линяющее лицо; тотчас же мучительные думы охватили его: «Куда они девались? Что с ним стало?.. Отступили наши? Где немцы?..»
И, будто отвечая на его вопрос, вокруг него опять завизжали пули. Значит, гитлеровцы перебили наших и приближаются? Значит, погибли Бондарин, Настасьюшка, капитан Елисеев, сотни превосходнейших русских людей?
Погибли и не отомщены?! На Бородинском мы поле или нет?
Он закричал:
– Еще левее… огонь! Безостановочно, слышите?
Утомленный, измятый, он полз назад перед самой цепью наступающих немцев, все время указывая цели своей батарее. Падали немцы, падали их танки – и каждый раз он возвышал голос и резко указывал еще более точную цель. Наконец он подполз к первым деревьям лесочка, где стояла его батарея. Он прислонился туловищем и горячим лицом к прохладному стволу дерева, и ему показалось, что сейчас откроется дверь и он войдет в большую прохладную комнату – там он отдохнет вдоволь.
– Товарищ лейтенант, – послышался откуда-то с вершины гула голос Воропаева, – какие распоряжения?
– Биться! – ответил лейтенант. – Биться, черт их дери, до последнего…
И, оторвавшись от ствола, он вошел в лес.
Лес уже горел.
Ело глаза. Затыкало глотку дымом. Ветра не было, и закатное солнце похоже было на вымытую луну.
С востока прислали пушки, но артиллеристов не хватает. Если расставить всю прислугу, превратив ее в наводчиков, то и тогда не хватит.
Он бросился к телефону.
– Держись, – ответил Хованский. – Найдутся артиллеристы – пришлю. Не найдутся – держись все равно. Сможешь?
Марк, согнувшись над телефоном, неуклюже и хрипло смеясь, ответил:
– Сможется, товарищ подполковник.
– Значит, свидимся.
Щелчок. Подполковник положил трубку.
Марк не помнил, в какой последовательности шел дым от горящего леса и в какой последовательности шли атаки танков на этот лес. Иногда сквозь дым и треск падающих деревьев доносился к нему вдруг визг собак, невесть зачем появившихся.
Мимо пробежали пехотинцы: выбивать гитлеровцев из захваченного ими дзота. Выбили, вернулись – перекололи парашютный десант.
– Огонь!
Ночь. Ночь на Бородинском.
Немцы бьют из пулеметов трассирующими пулями. Зажигают фары танков… Наши навстречу фарам – свет десяти прожекторов.
Вечер был бы совсем прохладен, кабы не дым. С какой радостью глядели, когда орудия выкатились из леска, оставив позади себя догорающие деревья. Выстроились в линию, нашли родничок, умылись.
Шурша соломой, подошел Воропаев.
– Присядьте, товарищ лейтенант, – строгим голосом сказал он, – закуты нет. Да и к чему? Солнце встанет, немца лицом к лицу встретим. Он ждет. Я соломки подстелю.
– А ты, Воропаев? – с усилием спросил Марк. – Подполковник звонил: ты произведен в сержанты. Как, сможешь?
Воропаев сказал с простотой, которая казалась даже искусственной:
– А я, как все, товарищ лейтенант. Пятый день смогли, сможем и десятый. Только бы по двести грамм сейчас, это бы да!
Марку не хотелось водки, но не хотелось и огорчать Воропаева.
– К вечеру подполковник обещал исхлопотать.
После прохладной воды руки горели. Горело и лицо.
С жадным вниманием приглядывался Марк к своим потемневшим и дрожащим рукам, пытаясь усталостью объяснить то, что происходило у него в сердце. Он верил в проницательность Хованского, в его знание военного дела, но, с другой стороны, разве Марк не видел Елисеева, Бондарина, Настасьюшки и разве не над ними, милыми и хорошими, разорвались снаряды, посланные по его, Марка, приказанию?!
– Воропаев, у тебя зеркальце…
– В мешке, товарищ лейтенант.
– А, вспомнил. У меня есть…
Потолок, неожиданно оказавшийся над ним, резко рванули. И тут же, еще более резко, рванули из-под ног землю. Вслед за тем открылось бесконечно широкое и бесконечно глубокое пространство. Не закрыть глаза нельзя. Он сделал движение рукой, как бы запахивая шинель, и закрыл глаза.
Разорвавшаяся на холмике в наполовину затоптанных следах от елисеевского танка вражеская мина сбила Марка с ног, и осколки металла врезались ему в бедро и в плечо.
Полчаса спустя наши войска перешли в контратаку, и гитлеровцы повернули на Дорохово.
XII
Когда орудия действовали исправно и били точно, Марк думал, что действуют и бьют они так потому, что из штаба полка ему дают замечательные приказания. А когда орудия стреляли плохо и расчеты суетились без толку, Марк думал, что вся эта бестолковщина от запаздывающих приказаний. Он и не замечал того, что полк уже давно не дает ему приказаний, ограничившись регистрированием того, что Марк делает.
– Не трогайте его, – говорил, с трудом скрывая свой восторг, Хованский. – Он попал на дорогу. Не сбивайте!
Изредка Хованский брал трубку и был счастлив слышать приглушенный расстоянием молодой голос Марка Карьина:
– Сможется, товарищ подполковник.
Это «сможется» уже обошло Бородинское поле и покатилось, подхваченное ветром войны, дальше, по всему полю сражения, от Баренцева до Черного…
Марк не знал этого.
Не знал он и того, что произошло с капитаном Елисеевым.
Капитан, попив воды из родничка, пришел на правый фланг и стал в засаду, прикрывшись плотными и приятно пахнущими кустами черемухи. Загремели батареи. На поле развернутым строем выходили немецкие танки. Капитан насчитал их сорок два и, чтобы не огорчаться, перестал считать. «Сорок против троих, четыреста против троих – все равно не поверят», – сказал он сам себе, внимательно наблюдая за противником.