Текст книги "Военные рассказы и очерки"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Всеволод Иванов
ВОЕННЫЕ РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ
ВСЕВОЛОД ИВАНОВ
Как-то в дружеском разговоре прославленный полководец Михаил Васильевич Фрунзе, высказав молодому тогда писателю несколько замечаний по поводу военной стороны его талантливой повести, предложил:
«– Хотите в академию?
– В какую академию?
– В военную.
– Помилуйте, Михаил Васильевич! Я же только сельскую школу окончил.
– Подготовим. Зато каких людей вы там встретите, какой найдете изумительно богатый человеческий материал! И уж, конечно, никаких военных ошибок больше делать не будете. – И он добавил улыбаясь: – А окончите академию, глядишь, и звание генерала!
– Да, комбриг или комдив, а писать-то и некогда!
– Военное дело интереснее, – сказал он смеясь».
Предложение Фрунзе, полушутливое, полусерьезное, однако, не было лишено оснований. Молодого писателя звали Всеволод Иванов. В те годы он уже был автором повестей «Партизаны» и «Бронепоезд 14–69». Одним из первых он запечатлел в молодой советской прозе борьбу народа, защищающего с оружием в руках рожденную им в революционных битвах родную Советскую власть. Его влек к себе мир героических дел и подвигов, мир больших страстей, грозного мужества и безмерной отваги. И сам он был мужествен в собственной жизни и дерзко отважен в творчестве.
Сын провинциального учителя в далеком поселке Лебяжьем (ныне Семипалатинской области), Иванов в юности перепробовал профессии матроса, актера бродячего цирка, землекопа и наборщика. Не только любопытство и склонность к приключениям, но и самая обыкновенная борьба с нуждой вела его по ухабистым дорогам жизни. Был красногвардейцем, участвовал в гражданской войне в Сибири и одновременно сам набрал и издал в 1919 году первую книгу своих рассказов. Еще до этого два его рассказа Горький напечатал во втором «Сборнике пролетарских писателей».
В самом начале 1921 года молодой писатель приехал в Петроград. Здесь, в незабываемой обстановке полуголодного быта тех лет и молодых горячих споров о новой литературе, при свете керосиновой коптилки рождались «Партизанские повести» – буйно забивший родник героической поэзии, один из самобытных истоков, образовавший в слиянии с другими мощную и величественную, как Волга, реку советской литературы.
«Бронепоезд 14–69», вышедший в свет за год до «Чапаева» Д. Фурманова и за два года до «Железного потока» А. Серафимовича, был удачей (и какой смелой удачей!) молодой советской прозы, создававшей героический эпос гражданской войны. В основу повести лег факт, сообщенный сибирской дивизионной красноармейской газетой. В газете коротко говорилось о том, как отряд сибирских партизан, вооруженных только берданками и винтовками, захватил блиндированный бронепоезд белых вместе с его опытной командой. Воображение, жизненный опыт, дерзость художника позволили Всеволоду Иванову создать произведение обобщающей силы, раскрывающее народный характер революционной борьбы.
Прекрасно уловив ее сущность как борьбы народной, молодой тогда писатель не смог еще с достаточной ясностью показать роль партии в руководстве партизанским движением. Но через пять лет в пьесе того же названия вровень с образом партизанского вожака Никиты Вершинина он вывел столь же впечатляющий образ руководителя большевистского подполья председателя ревкома Ильи Пеклеванова. Пьеса обошла театры всей страны и со сцен многих театров мира донесла до зрителей суровую и великую правду об историческом подвиге народа и его социалистических идеалах. Впоследствии писатель не раз возвращался к тексту повести, и в настоящем сборнике читатель найдет ее в том классически отлившемся виде, в каком она входит в золотой фонд нашей литературы.
Всеволод Иванов не поступил в военную академию, но тема вооруженной борьбы, являющейся самым серьезным испытанием и проверкой нравственных сил и характера народа, тема советского человека – солдата будущего навсегда осталась одной из основных в его творчестве. Он, не утаивая, рассказал все о нелегком пути народа и увековечил потрясающие своей самобытностью и яркостью характеры, выкованные в вооруженной борьбе за будущее.
Человек великого здравого смысла и душевной силы сибирский крестьянин Вершинин; совершивший высший подвиг самопожертвования китаец Син Бин-у; обаятельный в своей непосредственности Васька Окорок; герой повести «Голубые пески», полный отчаянной лихости, красивый, необычайно веселый и неуемный балтийский матрос Василий Запус, сделавший свою жизнь легендой, и многие другие герои повестей и рассказов Всеволода Иванова хранят неповторимые черты представителей поколения, завоевавшего для сегодняшних и будущих поколений их историческое будущее.
Широко известен роман «Пархоменко», в котором художник силою искусства воссоздал личность героя гражданской войны во всем обаянии поэтического сердца и непреклонного характера большевика-рабочего, его человечного юмора и великолепной храбрости.
В настоящий сборник вошла лишь часть того, что написано Всеволодом Ивановым о людях, чья воинская доблесть и душевное благородство познавались писателем в героических делах его современников. Но и это дает нам возможность понять и оценить вклад художника и искусство, зажечься испытываемым им восторгом познании головокружительного героизма и мужества советских людей.
Среди высказываний Всеволода Иванова о своем творчестве есть одно, которое, на наш взгляд, очень точно раскрывает природу таланта художника, пафос его творчества. Говоря о том, что он много ездил по России и видел людей изумительнейших, писатель поведал о выношенном им убеждении: «Они (эти люди – А. М.) свершили поразительные героические дела в недавнем прошлом, и чувствуется, что не остановятся на этом, что и в дальнейшем будут совершать подвиги изумительнейшие!» «И среди этого великого множества людей, – продолжает писатель, – меня привлекали самые маленькие – не по росту, а по общественному положению. Если уж они охвачены не совсем даже понятной им тягой к героизму, к свершению чего-то большего в моменты, когда даже они не очень понимают самих себя, то что же они способны свершить, когда поймут, осознают, увидят свой рост?»
Такого, как назвал его Горький, маленького, но великого нового русского человека Всеволод Иванов и сделал основным героем своих романтически взволнованных книг. Он писал о нем слогом ярким и буйным, как бы взвихренными вольным ветром словами, прокаленными в огне вдохновения, помогая этому человеку осознать самого себя.
В годы Великой Отечественной войны писатель много и упорно работает, спеша отобразить то новое, что открылось ему в рожденном советским строем и воспитанном партией человеке в новых тяжелейших испытаниях самой жестокой в истории войны. Неутомимый путешественник в дни мира, писатель и в дни войны предпринимает ряд поездок на фронт. Результатом их явились статьи, рассказы и очерки, которые составляют основное содержание этой книги. В них светится гордость новым человеком, осознавшим себя и смысл своего подвига, – великим в своих поступках и скромным в оценке их. Когда вы будете читать эту книгу, подивитесь мастерству, с каким писатель делает беглые зарисовки рядовых героев сражения за Орел. И порадуйтесь его радостью, вспоминая железное упорство и беззаветную храбрость рядовых советских людей – защитников Москвы, бойцов нового Бородина, победителей Берлина, упрямо ведущих «линию победы», унаследовавших от предков упоение кипучим пылом битвы и «знойную любовь к переднему краю сражения за отчизну».
Героическая действительность великой войны рисовалась писателю и как некий закономерный итог истории родного народа, его военного пути. Так рождается общий замысел современной повести «На Бородинском поле» и двух исторических рассказов о далеком прошлом – «При Бородине» и «Близ старой Смоленской дороги». В этой своеобразной маленькой трилогии воплощена большая мысль о связи воинской славы предков и потомков. В образах кутузовских солдат Марка и его сына Степана Карьиных и конструктора танков Ивана Карьина и его сына лейтенанта Марка Карьина писатель раскрывает мысль о национальном родстве характера русского воина прошлого и настоящего и об интеллектуальном и нравственном обогащении личности в наши дни.
Проступающие как бы в дымке прошлого силуэты героев Бородинского сражения; написанные смелыми, сочными мазками вольные и мощные характеры сибирских партизан; очерченные графически четко фигуры бойцов и офицеров эпохи грандиозных битв с немецким фашизмом – все эти разноликие образы как бы сливаются в книге в общий образ народа в его историческом движении по трудному пути вооруженной борьбы за независимость и славу своей родины, за осуществление идеалов человечества.
В книгу включены три очерка, рисующие облик фашистской армии – «Они пишут завещания», «Час расплаты», «Там, где судят убийц». Тупое, звериное лицо врага – гитлеровского фашизма, которому гробом обернулась его попытка покорить советскую силу, – обрисовано в них разгневанно и непримиримо. Разоблачение трусливо-слякотных натур завоевателей и их вдохновителей дает возможность еще глубже понять величие основных героев книги, утверждающих своими боевыми деяниями бессмертие родного народа и неистребимую волю к жизни.
В дни войны Всеволод Иванов с полным правом мог сказать, что его «умение писать пригодилось этим полям, этим нивам, окопам, городам, вокруг которых студенты роют рвы и ставят железобетонные надолбы». И он тоже, как мог и умел, защищал свое отечество. Тот, кто раскроет эту книгу, убедится, что горение души писателя сообщает написанному им жар неостывающего чувства. Когда читаешь повести, рассказы, очерки этого писателя, кажется, пылаешь сам страстью и восторгом, ненавистью и любовью, наливается силой сердце и ширится душа. И как отрадно, что эта книга – всего лишь малая часть созданного художником и не исчерпывается ею читательская радость общения с этим пленительным, своеобычным человеком и талантливым мастером самоцветного русского слова.
А. Макаров
О ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЕ
Рассказы
К СВОИМ
Получив приказ, майор собрал уцелевших бойцов и сказал:
– Выход из окружения осуществить небольшими группами. В пять – шесть человек.
Он помолчал, как бы давая возможность вдуматься в грозное величие слов приказа, а затем добавил:
– Задача наша будет состоять из четырех пунктов: а) дойти до цели, в район Воробьевска, б) в дороге наводить панику на врага, в) собирать все сведения о противнике, г) беречься шпионов, а тем более не привести их с собой. Переходы осуществлять ночью. Все. До свиданья, товарищи.
К вечеру остатки соединения, потопив орудия и разбив машины, покинули место боя.
Случилось так, что последней группой уходили те пять человек, которых должен был вести политрук Григорий Матвеевич Мирских. Группа уходила последней потому, что боец-ополченец Мирон Подпасков никак не мог уложить в котомку свое имущество. Уму было непостижимо, откуда только оно появлялось. Валенки лежали в ящике с пулеметными дисками, шапка в свертке с плакатами, полушубок среди медикаментов – и вдобавок оказалось, что хотя зимнего обмундирования не выдавали, Подпасков уже имел его. Наконец он нашел где-то пустой рюкзак, сложил в него зимние вещи, – но и то все не влезло. Он принес второй рюкзак и навьючил его на своего приятеля Семена Отдужа, хилого, длинного, с голубыми терпеливыми и мечтательными глазами, безмолвно говорящими о постоянной нужде и постоянной вере в то, что нужда эта минует, – и минует по воле односельчанина его, вот этого самого Подпаскова.
– Не тяжело будет нести? – спросил Мирских.
– Зачем тяжело? Ведь это мое, – ответил Подпасков.
Лицо его, широкое, угловатое, покрытое грязным потом (такое лицо народ бесхитростно называет мордой), его переваливающаяся быстрая и хитрая походка, его моргающие глазки, подергивание плечами, словно над ним постоянно моросит дождь и холодная вода льется за воротник, ненужное множество морщин на лице и одежде – все это и при других, менее сложных обстоятельствах могло вызвать раздражение.
Раздражение и бушевало в сердце третьего бойца их группы Гната Нередка. Это был плотный, широкий и крепкий парень лет двадцати пяти с плавными движениями, глядя на которые редкий не скажет: «Какой ловкий солдат». Он действительно был ловок, смышлен, любил исполнять приказания, и ему даже кое-чем нравилась война, пыл сражений, переходы, и как раз по нему были размеры винтовки, а с автоматом он казался еще пригляднее. К тому времени, когда майор произнес последние слова приказа, Гнат Нередка был уже готов к переходу. И вот с ранцем за плечами, с автоматом в руках, с фляжкой воды и аварийным запасом продовольствия он стоял рядом с политруком и чрезвычайно неодобрительно смотрел, как Подпасков суетится со своими вещами. Но раз политрук ничего не говорил Подпаскову, то молчал и Нередка. А он многое мог бы сказать. Он лишь доставал большой чистый и голубой платок, сморкался в него, свертывая его вшестеро, и, спросив разрешения у политрука, закуривал трубочку.
Политрук Мирских поверх головы Подпаскова и Нередка смотрел на место сражения, на эти сгоревшие танки, на эти разбитые снарядами орудия, взорванные блиндажи, грузовики, упавшие в канавы, и на множество немецких и русских трупов, прикрывших собою хлебные поля. Немцы прекратили огонь. Должно быть, они догадывались о маневре русских и теперь перебрасывали войска на фланги, чтобы отрезать дивизии пути отступления.
Солнце, ясное и осеннее, приближалось к закату. Немало людей на этом поле видело его последний раз, и, пожалуй, последний раз видел такое поле и Мирских. Он не часто думал о смерти, но теперь-то, пожалуй, она была близка более, чем когда-либо. Дожди, холодные осенние ночи, длинные переходы, кажется, возобновили его болезнь. Ночью, а в особенности под утро его сильно знобило, а днем мучила испарина и головная боль. Врачу он не желал показаться и потому, что не любил лечиться, и потому, что считал, что есть множество людей более больных, чем он, более нуждающихся во врачебной помощи. Товарищам, которые, глядя на его неестественно алые щеки, посылали его к доктору, он говорил шутливо: «Койки для меня достаточно длинной не найдется». Он действительно был очень высокого роста, но высота его производила благородное впечатление, напоминая собою самую высокую клятву и самый чистый источник одновременно.
Поле битвы казалось ему необычайно красивым и могущественным. Сколько поэтов будущего побывает на нем. Сколько песен будет создано о том, как одна русская дивизия держала это поле в своих руках, в продолжение трех дней сопротивляясь пяти гитлеровским. Сколько слез прольют люди над фильмами, изображающими это сражение. И разве не вспомнят они о том, как после сражения, перед тем как покинуть его, нехитростный русский портной Лубченков, по прозванию Сосулька, маленький, сутуленький, похожий на ковшик, сидел на пенечке и наигрывал что-то на губной гармошке. Ротный баян разбило снарядом вместе с передвижной библиотекой, и он услаждал себя, подыскивая мотив на этой весьма не обильной звуками деревянной, обитой белой жестью игрушке.
– Что вы играете, Лубченков? – спросил политрук.
Лубченков не отвечал, словно спрашивали не его.
– Что вы играете, Сосулька? – спросил его политрук.
– «По Волге-матушке зимой», – ответил тонким голоском Сосулька. – А что, не похоже?
И он засмеялся.
– Если, скажем, сравнить душу человека с пальто, так от этих минометов, товарищ политрук, не только верх отпадет, но и подкладка. Песня – это подкладка.
Катит себе война на огненной колеснице и подкашивает тебе и душу и песню. Так, что ли, сопелочка? – спросил он, дуя в гармошку.
И тотчас же он ответил сам себе песней. Песня получилась. Волга, широкая, зимняя, стлалась перед слушателями. Звенел колокольчик. Ямщик натянул вожжи. Возлюбленная ждала его у окна…
Даже Подпасков почувствовал, что вещи его собраны, и стоял, опираясь на лопату и думая о доме, о детях, о матери, ради которых он четыре года уже работал в городе каменщиком, чтобы получить городскую сноровку, ученье и вернуться в село и быть по крайней мере председателем колхоза. Когда Сосулька окончил песню, Подпасков сказал, указывая на поле:
– Сколько его, хлеба-то, потоптано, а, смотри, не покорено: колос-то выбивается.
Политрук уже привык к иносказательному языку, которым иногда говорили и Подпасков, и Отдуж, и Сосулька. Сейчас он их понял так, что можно двигаться вперед, все готовы. Он отдал приказание. Они пошли.
Перед войной Мирских служил директором музея. Он ценил и уважал свое дело, а главное, обладал природным тонким вкусом. В подвалах районного музея краеведения, среди хлама, он обнаружил картину, которой, по его мнению, коснулась чья-то бессмертная рука. Ученые столицы признали ее работою Даниэля де Вольтерры. Дальнейшие изыскания подтвердили, что картина была написана по рисунку Микеланджело кем-либо из его последователей или учеников.
И сейчас, выйдя через овраг на луг, за которым стоял осенний лес, глядя на клены и дубы, Мирских вспомнил копию картины, что висит у него в третьем зале музея. Несомненно, что чья-то великая кисть коснулась ее так же, как великая кисть осени преобразила лес, что вчера еще был зеленым и однообразным. Словно Даная, во всем совершенстве телесного цвета лежит этот лес на темной постели. Над изголовьем его висит пурпуровый полог. Выше, над самой красавицей, нежное белое облако, из которого, кажется, сыплются золотые монеты. Да, осень, поздняя, злая… Старуху служанку напоминают кустарники – сгорбленная ветром, сидит она у ног Данаи и ловит монеты в свой передник.
Гнат Нередка по-своему понял внимательный взгляд политрука, устремленный на лес. Он оказал, подражая тому военному языку, которым обычно говорил майор:
– Вопрос придется поставить так, товарищ политрук, что большинство бойцов, попавших в лес, будет окапываться в глубине такового.
– Думаете, гитлеровцы будут его прочесывать?
– Обязательно, товарищ политрук, – у них тактика такова. Постольку и предлагаю засесть в кустарниках, на опушке, поскольку ночь еще не настала и пути нам нет.
– Поближе к болоту?
– Так точно. Немец будет искать нас на сухом месте, товарищ политрук. На болоте он боится простуды.
Они срезали две кочки, свалили их вбок и стали под ними копать ямы. Торфяная почва, черная с желтыми прожилками, была легка и удобна в копке, но только приблизительно на глубине метра показалась вода, – выходило, что в ямке придется сидеть скорчившись. Землю сбрасывали в болото. Нередка и Подпасков, как и следовало ожидать, оказались искусными землекопами. Но и Сосулька, этот кое-как, без разбора и изящества, сооруженный человечек бурого цвета, которого даже кожаная куртка и штаны не делали величественным, обращался с лопатой так, что казалось – она для него не тяжелее иглы. Он с почтением проводил Мирских к яме, накрыл кочкой и, смеясь, спросил:
– В плечах не жмет?
Нередка и Мирских, как наиболее рослые, сели в одну ямку, а трое остальных, помельче ростом, в другую. Перед тем как садиться, они съели коробку консервов «Зеленый горошек», по ломтю хлеба толщиной с ладонь – дневную порцию, – запили все это зеленой, с нефтяными пятнами болотной водой и решили заснуть часа на два. Сосулька, который никогда не верил, что противник будет стрелять, но и никогда не удивлялся стрельбе, сказал:
– Какая там проческа, гребенок нету.
И тотчас же после его слов над деревьями пронесся грохот, посыпались сучья, задрожала земля, словно покоробившись, и все они почувствовали в груди короткое и удушливое стеснение, совсем не похожее на то, которое они чувствовали на поле боя. Там множество людей уже одним тем, что они были вместе, отгоняли это позорное и подлое чувство покорности. Здесь же они были одни, и им казалось, что это на них одних валятся стволы, падает земля, неустанно летят раскаленные и острые куски железа, что это их разрывает воздушная волна.
Мирских всем своим телом ощущал, как он дрожит, – и он не мог сдержать этой дрожи. Но тело, которое сидело скорчившись рядом с ним – тело ловкого солдата Нередка, – дрожало еще сильней. Когда на мгновение огонь прекратился, Мирских, с трудом соединяя губы, проговорил:
– В чем дело, Нередка?
Обычный этот вопрос был как раз тем самым, в котором нуждался Гнат Нередка. Если б Мирских попробовал, как всегда, объяснить то, что происходит, – Нередка по-прежнему дрожал бы и, может быть, дошел до того состояния ужаса, в котором портится самый лучший солдат. А сейчас, стряхнув с себя куски земли, он пришел в себя и ответил обычным, лихим, слегка сипловатым голосом:
– Минометами прекратили проческу, сейчас автоматами начнут, товарищ политрук. Прикажете наблюдать?
– Наблюдайте!
Тут они оба вспомнили, что в кочке сделана щелка. В нее видна часть проселочной дороги, холм, на который от болота поднимаются деревья, и, подальше, полянка. По всем расчетам, немцы должны были выйти со стороны полянки. Повернув вправо голову и чуть привстав, так что голова его упиралась в корни трав, торчащие из перевернутой кочки, Мирских мог увидеть через плечо Нередка часть полянки и кривой дуб на ней. Он поправил автомат, упирающийся в коленку, и положил под себя диск.
– Разрешите автомат, товарищ политрук!
– Зачем?
– Приказано навести панику.
– Панику будем наводить в темноте, а сейчас еще светло.
– Темнеет, товарищ политрук!
Мирских не ответил. В лесу послышался треск автоматов, и Нередка сказал:
– Все так же идут.
– Как «так же»?
– А так, что в три ряда прочесывают. Первым рядом он косит верхушки, вторым берет в свой рост, продольно, а третьим рядом нас топчет.
– Что?! Не понимаю.
– Третьим землю обстреливает, лунки, такие вроде как наши, ищет. Вот мне бы автомат, я б им показал кротовью мою жизнь.
– Сидите спокойно, Нередка.
– Слушаю, товарищ политрук.
Он припал к щели и, не оборачиваясь, шепотом, хотя за треском выстрелов его все равно не было б слышно, кричи он хоть во весь голос, рассказывал о том, что он видел в лесу. Мирских плотно прильнул к его плечу. Сумерки еще не сгустились, а им из темной ямы видны были отчетливо не только стволы деревьев, но и мелькавшие среди них люди. Вначале пробежала группа красноармейцев, спрятавшихся в лесу. Человек десять – пятнадцать скрылись в овражке и столько же осталось лежать на дороге. «Раненые, – прошептал Нередка, – ой, боюсь, добивать будут их, товарищ политрук». Мирских и сам опасался этого, но мысль, высказанная Гнатом, как-то совсем спутала и отяжелила его. Ему то казалось, что раненые стонут, то чудилось, что они встали и скрылись в поле, то ему казалось, что убежавшие красноармейцы вернулись и унесли их. Но вот он увидел, что на поляну вышли мерным шагом немцы, сверкнули огоньки, выскакивающие из стволов, и даже разобрал слова команды: он знал немецкий язык. «Пройдут влево», – подумал он. И, словно отвечая на его мысль, Гнат сказал:
– Где влево, прямо на них идут.
Точно, немцы шли к раненым. Автоматы замолчали, и сразу же Мирских услышал отчаянный, хриплый и длинный крик:
– Товарищи, родные!
Гитлеровцев было девять. Один из них, опустив с живота автомат, достал револьвер. Раненый, привстав на локтях, повторил свой призыв. Немец выстрелил в него. Раненый упал недвижно. Немец обернулся и сказал что-то другому, шедшему во второй шеренге, но Мирских не понял, что сказал немец. Пристреливший раненого почесал револьвером шею и пошел к следующему раненому.
– Искалеченных бьют… – пробормотал Нередка.
– Искалеченных, – повторил Мирских и громко крикнул – А вы, что же, не видите, – уже темнота?!
И он, словно с раскату, выскочил из ямки, встал во весь рост и закричал исступленно:
– Тысячи фашистов за это уничтожу! Тысячи таких!
И когда он, весь дрожа от ненависти, стрелял по бегущим фашистам, ему действительно казалось, что он уничтожает тысячи. Выпустив целый диск, он взял нож и бросился вдогонку за убегавшими. Но тут в груди его нестерпимо закололо, он закашлялся, сел на землю и закрыл руками глаза. Когда Нередка, Подпасков и Сосулька вернулись, Мирских сидел на кочке и пил воду. Голове было мучительно больно, в ушах стоял звон, и вода не помогала.
– Вот как разыгрался, будто ракета, – сказал, смеясь, Сосулька, – пятерых вы сняли, товарищ политрук, а остальных мы распугали.
– Где раненые?
– А мы их перевязали и в деревню направили.
– Какие дальнейшие приказания? – спросил Нередка, видя, что политрук молча смотрит на них и ничего не говорит.
– Пошли, – сказал политрук, вставая. – И, кроме того, надо беречь патроны.
– Беда вроде непогоды, – говорил, ухмыляясь, Сосулька после каждого «прочесывания», направленного против них, – раз уж ты начал считаться с природой, сиди и жди.
Рассуждения его были, видимо, чем-то убедительны и смешны для всех, кроме Мирских. Он не понимал Сосульки. Не понимал, почему тот так охотно кривляется, не хочет признавать своей фамилии, а откликается только на прозвище, обидное для всякого иного, а для него, совершенно ясно, очень лестное. Однажды Мирских спросил его:
– Почему вы пошли добровольцем, Сосулька?
– А какая же война без добровольцев? Добровольцы всегда песельники. Они обчество любят, товарищ политрук! Случись в моей области партизаны, я бы туда ушел. Вы как о партизанах рассуждаете, товарищ политрук?
Мирских, привыкший обобщать, ответил:
– Партизанить стало теперь труднее, чем когда бы то ни было. В прежнее время партизан прятался в лес, как в крепость, а теперь леса прочесываются вдоль и поперек.
– Стало быть, я не гожусь для партизанского дела?
– Надо полагать, годитесь, проверим. Вот патроны вы не бережете, а это не по-партизански!..
– До они сами стреляют, товарищ политрук. Как увидят фашиста, так и не могут усидеть. Пуля – она женщина нервная. Прикажите отдохнуть, ноги вроде стерлись. Переобуюсь и анекдот расскажу про солдата и попадью.
Анекдотов он знал много и рассказывал их охотно, но, к сожалению, повторялся – и это раздражало Мирских. Впрочем, его сейчас многое раздражало, и раздражение это терзало его, потому что он не мог сдержать себя, сознавая, что сдерживать себя надо. Он ворчал на Сосульку, обрывал его анекдоты, а когда тот заявлял, что он устал и ему надо или отдохнуть, или переобуться, Мирских начинал длинное рассуждение о том, как должен держать себя боец Красной Армии. Он понимал, что рассуждения его плоски и в них нет обычного огня, свойственного ему, но чем глубже понимал он это, тем длиннее делались рассуждения. Кроме того, ему казалось, что Сосулька не так-то уж устает и остановки придумывает для того, чтобы отдохнул именно он – политрук, да и анекдоты, пожалуй, рассказывает, чтобы товарищи не грустили.
Поэтому Мирских во время остановки не садился, а стоял на ногах; стараясь дышать так же ровно, как и его спутники, он только прислонялся слегка к дереву. И так он стоял, задумчивый, высокий, стройный, всегда готовый к поединку, а его товарищи казались секундантами при нем. И в конце концов они завидовали приятной и нежной завистью силе его духа и выносливости.
А в общем, получалось так, что шли они день ото дня все медленнее и медленнее, а в особенности медленно приходилось двигаться по лесу. Дело в том, что после каждого прочесывания гитлеровцы оставляли в лесу «кукушек» – снайперов, снабженных десятидневным запасом продовольствия и патронов, искусно замаскированных на верхушках деревьев. Эти снайперы, в большинстве своем члены фашистской партии, должны были уничтожать всех, кто проходил по лесу. При следующем прочесывании снайперы менялись. Из-за этого Мирских проводил своих бойцов по лесу всегда между тремя и пятью часами утра, когда снайперы на деревьях, утомленные бессонной ночью, засыпали. Шли босиком, на цыпочках, стараясь не шуметь и не разговаривать; сообщались друг с другом птичьим свистом, хрустом веточек, слабым хлопаньем в ладоши.
А как только приближалось утро, они прятались в ямки. Ямки они научились рыть чрезвычайно быстро и так умело их скрывали, что не раз слышали над своей головой шаги немецких солдат, а однажды и в ямку провалилась нога немецкого солдата. Солдат выругался, вытащил ногу, присел возле норы, вытряхнул землю из сапога и пошел дальше. Когда шаги замерли, Сосулька сказал:
– Так мне его дернуть за сапог в ямку захотелось, ребята, просто сердце чуть не лопнуло. Ведь сапог-то дегтем пахнет. Должно быть, с колхозника какого содрал. В ямку бы мне его, да сапогом по глазам, по глазам, по харе…
Другой раз они долго сидели в болоте, зарывшись головами в корни деревьев, свисавших с крутого берега. Гитлеровцы только что прочесали лес. Было часов семь вечера, ночь еще не наступила. Можно было б идти, кабы не «кукушки». Пятеро потихоньку вылезли из воды, выжали одежду, вернее отрепья одежды, вымененные у крестьян, – и присели на мох, все под прикрытием того же свисающего высокого берега. Перекликнулись две – три «кукушки». Они жадно вслушивались, стараясь угадать, где же они и можно ли их снять. Все затихло в лесу.
Сосулька прошептал:
– Григорий Матвеич, не хочешь побороться для согревания?
Мирских знобило, голова болела, но он согласился. Повозившись слегка с Сосулькой, он быстро запыхался и, выбрав местечко, как ему казалось, потеплее, прилег среди корней. Корни резали тело, как колючая проволока, рот наполняла вязкая горечь, в глазах кололо.
И вдруг, сквозь эту боль, он услышал обрывок хорошей советской песни. Чей-то молодой, сильно срывающийся и, надо полагать, сильно взволнованный голос пел…
«Только бреда не хватало…» – подумал с большим неудовольствием Мирских. Но он знал, что бред бывает короткими кусками, а здесь мелодия все расширялась, крепла и делалась сложнее. Он привстал на локте. Сосулька сказал ему шепотом:
– Поют. Патефон, что ли, Григорий Матвеич?
– Поют, – мечтательно сказал Отдуж, – ловко поют. В патефоне куда хуже получается.
Они встали и поползли вверх, цепляясь за корни. Здесь они высунули головы и изумленно стали прислушиваться.
Лес ожил. Слышались шаги, голоса, кто-то бесстрашно лез на деревья, раза три – четыре выстрелили из револьвера, над лесом пронесся испуганный вопль «кукушки». Еще час тому назад казалось, что и воробью не уцелеть в этом лесу – так умело был пристрелян каждый кустик и каждая былинка, а сейчас лес был полон советскими людьми, партизанами; полон до того очевидно, что «кукушки» в ужасе соскакивали с деревьев и бежали куда глада глядят.
– Не-е! – сказал восторженно Отдуж. – Не-е, нашего человека не прострелишь!
Да, лес ожил. И ожил он, как всегда оживает творчество, – с песней. Песня царила над лесом. Песня! Пусть фашисты, вооруженные автоматами и минометами, находились в трех – пяти километрах, все равно, – песня царила над лесом. Конечно, это не была та беззаботная песня, которую мы слышали до войны, – это была другая песня, хотя она пелась на тот же мотив и на те же слова. Эта песня была тяжелая и грозная, как скрижаль, как закон. В этой песне слышался скрежет ненависти, клятва, что если не хватит оружия, – соскрести врага ногтями С нашей земли. Это было навечно скрепленное согласие на борьбу. Да, это была песня, та песня родины, которую нельзя ни победить, ни уничтожить.