355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольф Шмид » Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард » Текст книги (страница 9)
Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард
  • Текст добавлен: 24 июля 2017, 15:00

Текст книги "Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард"


Автор книги: Вольф Шмид



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Для Германна старая графиня обладает, по всей очевидности, странной притягательной силой. Но, спрашивается, относится ли его увлечение к реальной женщине, которая в спальной кофте и ночном чепце кажется ему «менее ужасна и безобразна» (240), чем в ее дневном наряде, или же к афродитической фигуре в анекдоте Томского. И если последнее правильно, тудно решить, обожает ли Германн в этой фигуре богиню любви и красоты или обладательницу тайны трех карт. Точно так же, как автор сопрягает реалистическую и фантастическую мотивировки, он характеризует отношение Германна к Венере противоречивыми признаками. С одной стороны, Германн использует дискурс любви как орудие для своих целей, с другой, он обнаруживает неутоленное эротическое вожделение.

Неоднозначным оказывается и отношение Германна к игре. С одной стороны, он входит в рассказ, уверяя, что «игра [его] занимает сильно» (227), и рассказчик подтверждает, что он «в душе игрок» (235), что он просиживает «целые ночи […] за карточными столами, и след[ует] с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры» (235). (Следовательно, Германн вуаер не только у женщин, но и в игре.) С другой стороны, его сон обнаруживает, что в фараоне привлекает его не щекотание нервов, не вызов судьбе, не борьба со случаем, не страсть к азартной игре, а только выигрыш. Не будучи готовым примириться со случайностью игры и не будучи в состоянии наслаждаться ее процессом[248]248
  В дневнике А. Н. Вульфа записаны слова Пушкина: «Страсть к игре есть самая сильная из страстей» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. М., 1985. С. 455). Друзья Пушкина свидетельствуют, что он сам мог поступать по примеру петербургской молодежи, «забывая балы для карт и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитстсва» (249). Об отношении Пушкина к карточной игре см.: Парчевский Г. Ф. Пушкин и карты. СПб, 1996.


[Закрыть]
, Германн вполне полагается на оксиморон верных карт и, таким образом, принадлежит целиком ко второму из различаемых Э. Т. А. Гофманом в повести «Счастье игрока» разрядов игроков:

«Есть два рода игроков. Иным игра сама по себе, независмо от выигрыша, доставляет странное неизъяснимое наслаждение. Диковинное сплетение случайностей, сменяющих друг друга в причудливом хороводе, выступает здесь с особенной ясностью, указывая на вмешательство некой высшей силы, и это побуждает наш дух неудержимо стремиться в то темное царство, в ту кузницу Рока, где вершатся человеческие судьбы, дабы проникнуть в тайны его ремесла […] Других привлекает только выигырш, игра, как средство разбогатеть».[249]249
  Гофман Э. Т. А. Избр. произв: В 3 т. Т. 2. М., 1962. С. 85—86. Подобные слова о столкновении игрока с «диковинными сплетениями и связями, сплетенными той таинственной силой, называемой случайностью» говорит в «Эликсире дьявола» князь Медарду–Леонарду (часть I, отд. 4). Даже если Пушкин и соглашается с определением Гофмана, то «Пиковая дама» представляет собой ироническую корректировку «Счастья игрока», где некий благородный Зигфрид «против правил хорошего тона» упорно воздерживается от фараона, предпочитая предаваться «игре фантазии» и писательству, и только для того, чтобы не прослыть скупцом, однажды понтирует, после чего он, будучи счастлив во всем, не перестает выигрывать. Успех Зигфрида вдохновил, как кажется, Германна мечтать о «беспрестанном выигрыше», но повесть Гофмана не оканчивается таким образом, что Германн мог бы извлечь из нее вдохновляющий пример. Очарованный все больше и больше не выигрышем, а игрой, вынужденный веровать в магическую силу, приближаясь поневоле к «краю гибели», Зигфрид знакомится с историей жизни разорившегося счастливца и больше не поддается «всем соблазнам обманчивого счастья игрока».


[Закрыть]

Третий мотив, оставленный нерешенным, это интерес Германна к тайне. Рассмотрим еще раз сопряжение тайны и карт в размышлении Германна: «…что, если старая графиня откроет мне свою тайну! – или назначит мне эти три верные карты!». Союз «или» указывает на то, что открытие тайны не идентично называнию трех верных карт. С позиции автора можно в этой дизъюнкции видеть намек, ставящий под вопрос проведенное слушателями анекдота отождествление тайны и карт. В сюжетном плане странная альтернатива дает нам знать, что Германну важно не открытие тайны, а приобретение трех карт. Мир чудесного ему безразличен. Не в фантастическое он хочет проникнуть, он заинтересован лишь в «фантастическом богатстве» (236).[250]250
  В слове «фантастический» скрещиваются два значения: 1) «созданный фантазией, не существующий в действительности», 2) «чрезвычайный». Германн превращает первое значение, которое актуально, когда он, проснувшись, вздыхает о потере своего «фантастического» (т. е. увиденного во сне) богатства, во второе значение, уже не связанное с онтологической оговоркой.


[Закрыть]
Но вместе с тем рассказчик подчеркивает в Германне «сильные страсти и огненное воображение» (235), и отказ от расчета выявляет в нем некую слабость к чудесному.

Таким образом, отношение Германна к любви, к игре и к тайне внутренне противоречиво. Да и структура его характера вряд ли поддается однозначному определению. С одной стороны, Германн, «сын обрусевшего немца» (235), производит впечатление, будто живут, по словам Гете, «две души в его груди», и текст обнаруживает в нем иногда разлад в стиле Гофмана – между расчетом и воображением, холодностью и страстностью, твердостью и заблуждением. С другой стороны, характер Германна сводится к одной лишь прозаической черте, делающей его сравнимым с Жюльеном Сорелем из романа Стендаля «Красное и черное». Это жадность к деньгам, для достижения которых любовь, игра и тайна служат только средствами.[251]251
  Неопределенность и открытость для различных конкретизаций являются основными чертами характерологии в прозе Пушкина. Неопределенными были характеры и их мотивы уже в «Повестях Белкина». См.: Маркович В. М. «Повести Белкина» и литературный контекст // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 13. Д., 1989. С. 63—87; Шмид В. Проза Пушкина в поэтическом прочтении. С. 17—21, 194—195.


[Закрыть]
С одной стороны, Пушкин, иронически разоблачивший в «Выстреле» и в «Гробовщике» романтическую раздвоенность характера, второй болдинской осенью вряд ли мог бы всерьез допустить романтически–загадочный контраст внутри характера. С другой же стороны, честолюбивый мещанин, стремящийся в большой свет, был в это время уже слишком неоригинальным литературным типом, чтобы Германн с ним мог совершенно слиться. Итак, и в характерологии мы тоже наблюдаем нарративную реализацию бинарности карточной игры. Колебание между двумя сторонами, двумя возможностями структуры характера соответствует движению игры фараона между правой и левой сторонами.

*

Ненадежный в своих немецких добродетелях, Германн превращает занимательный анекдот, воспринятый им как сказка, в надежную реальность. Нельзя его упрекать в том, что он верит в возможность чудесного. Ошибка Германна заключается, скорее, в том, что он недооценивает онтологическую индифферентность анекдота как жанра и что он возможное чудесное расценивает как несомненную реальность. Он верит не только в существование трех верных карт, но, будучи во власти «множества предрассудков», и в то, что «мертвая графиня [может] иметь вредное влияние на его жизнь» (246).

«Необузданное воображение» делает Германна даже писателем. Как автор любовных писем он нуждается в чужом языке только вначале. Он становится автором целого романа, составляя фиктивную любовную «интригу», которая его «занимает очень» (238). В спальне графини Германн выступает красноречивым соблазнителем. Сначала он умоляет старуху на языке сентиментальных и романтических дискурсов, взывая к ее «чувствам супруги, любовницы, матери» (241), потом прибегает к литературному мотиву «дьявольского договора», и наконец, переключившись на язык религии, обещает ей, что не только он, но и его дети, внуки и правнуки «благословят [ее] память и будут [ее] чтить как святыню» (242). Видение, в котором графиня открывает ему свою тайну, свидетельствует опять о сильном воображении героя, и только одна деталь, прозаическое шарканье призрака туфлями, обнаруживает у героя некую неуверенность стиля. Таким образом, инженер Германн все более и более становится писателем–фантастом. Он даже записьюает свое видение и предстает как пишущий духовидец, второй Сведенборг, карьеру которого он как бы повторяет. Сведенборг начал как естественник, был военным инженером и стал видящим духов мистиком.[252]252
  См.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Т. 29. СПб., 1900. С. 75—80. Для пушкинского времени легендарный Сведенборг был толкователем снов и видений, специалистом по карточной игре, героем гадательных книг и даже их автором (см.: Шарыпкин Д. М. Вокруг «Пиковой дамы». 2. Эпиграф к главе V // Временник Пушкинской комиссии. 1972. Л, 1974. С. 131—138). К. Р. Зигестед, не называя источника, рассказывает анекдот о посещении Сведенборга покойной родственницей, бывшей светской красавицей и богатой вдовой, особой хитрой, властной и эгоистичной: «Сведенборг говорит, что он беседовал с ней через три дня после того, как она умерла, и что она его глазами наблюдала собственные похороны» (Sigestedt C. R. The Swedenborg Epic. The Life and Works of Emanuel Swedenborg. London, 1981. P. 256). Этот анекдот, по всей очевидности, лежит в основе как эпиграфа пятой главы, так и видения Германна.


[Закрыть]

Новелла «Пиковая дама» не только демонстрирует «пагубные последствия», когда возможному чудесному навязываются безусловность и безоговорочность научно–технического мышления, она также показывает, насколько могут стать опасными жанры и дискурсы, если не учитывать их модальности и законов их действия. Германн делает из анекдота сказку, превращает ее в реальность, но пренебрегает логикой и распределением ролей в этом жанре.[253]253
  О сюжетных структурах волшебной сказки в «Пиковой даме» см.: Петрунина H. H. 1) Пушкин и традиция волшебносказочного повествования: К поэтике «Пиковой дамы» // Русская литература. Т. 23. 1980. С. 30—50; 2) Проза Пушкина: Пути эволюции. Л, 1987. С. 229—240.


[Закрыть]
Ему надо было бы учесть, что в сказке наказывается жадность и что даже положительным героям приходится преодолевать злую волю отрицательных актантов. Если он называет живую, но молчащую графиню «старой ведьмой» (242), как же может он рассчитывать на то, что тайна, доверенная ему ее призраком, сделает его счастливым?

На другое, весьма прямое предостережение Германн также не обращает внимания. Живая графиня, принужденная им выдать свою тайну, говорит ему единственные и последние свои слова: «Это была шутка, клянусь вам! это была шутка!» (241). После слов «случай», «сказка», «порошковые карты» – это четвертое и несомненно самое убедительное объяснение анекдота Томского. Не должна ли была тайна трех карт в большом свете скрыть другую тайну, а именно любовную связь графини с Сен–Жерменом? Такая связь по крайней мере подсказывается симметрией действий. Муж, против своего обыкновения взбунтовавшись, начисто отказал раздевающейся в это время графине заплатить ее проигрыш. Графиня дала ему пощечину и легла спать одна. Разве не могла щедрость Сен–Жермена, к помощи которого графиня прибегает, вызвать противоположную реакцию «московской Венеры»?

То, что тайна трех карт не что иное, как шутка, кажется несовместимым с тем фактом, что графиня называет их Чаплицкому. Но имеются два фактора, смягчающих или даже снимающих очевидное противоречие. Во–первых, и в этом случае тайна трех карт могла заместить тайну другого рода. Что побудило графиню, «которая была всегда строгая к шалостям молодых людей» (229), «как‑то сжалиться» над Чаплицким, проигравшим около трехсот тысяч? Какими, если не эротическими мотивами, можно объяснить это «как‑то»?[254]254
  Разрешение тайны как чистой мистификации, долженствующей скрыть, что Сен–Жермен оплачивает карточный долг молодой графини, а стареющая графиня долг молодого Чаплицкого за эротическую любезность, проводится радикально и безоговорочно некоторыми исследователями; см. прежде всего: Гершензон М. Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 97—112; Labriolle F. de Le «Secret des trois cartes» dans la «Dame de Pique», de Pushkin // Canadian Slavonie Papers. Vol. 11. 1969. P. 261—271. В таком рационалистическом ракурсе выигрыши графини и Чаплицкого оказываются ничем иным, как вымыслом, и в том, что в трех играх Германна действительно выпадают три верные карты, можно увидеть только слепой случай. Для Гершензона в «галлюцинации» Германна «нет и тени фантастики» (с. 101), и для Лабриолл во всей новелле «нет и тени магического элемента» (с. 270). Не то чтобы аргументы, выдвинутые в пользу мистификации, были сами по себе малоубедительны – наоборот, но каждому отдельному аргументу в пользу исключительно психологического прочтения можно противопоставить аргумент в пользу фантастики.


[Закрыть]
Во–вторых, жанр и его нарративный контекст бросают тень на правдоподобность эпизода с Чаплицким. Между тем как Томский рассказывает о выигрыше бабушки, не ссылаясь на источники и свидетелей, история о выигрыше Чаплицкого принадлежит дяде Томского, графу Ивану Ильичу. Читателю ничего о дяде не сообщается, кроме того, что тот считает нужным «уверить» слушателей «честью» (229) в истинности случившегося. Кроме того, история о выигрыше Чаплицкого вплоть до отдельных деталей слишком уж похожа на историю о выигрыше графини, чтобы было исключено дублирование первого эпизода вторым или подражание того и другого эпизода общему образцу историй о сказочном счастье игроков.

Все названные аргументы, казалось бы, подтверждают правдивость графини, говорящей о шутке, и ставят существование тайны трех верных карт под сомнение. Но, с другой стороны, нельзя не заметить мотивов, отрицающих правдивость графини и тем самым свидетельствующих в пользу реальности чудесного. К ним принадлежит упоминание о другом жанре бытового рассказа. Когда молодая графиня появляется в Версале, не оплатив своего предыдущего карточного долга, она «в оправдание [сплетает] маленькую историю» (229). Это указывает, во-первых, на то, что она в случае надобности всегда находит отговорку (что релятивизирует ее ссылку на «шутку»), во–вторых, на то, что она от Сен–Жермена не получила денег.

Но на вопрос, в чем точно состоит тайна, ответа не дает ни анекдот Томского, ни новеллт Пушкина. Таким образом, новелла заставляет нас колебаться между магическим «за» и реалистическим «против», или, говоря на языке фараона, между правой и левой сторонами, на которые банкомет Пушкин кладет свои карты перед читателем. Однако сорвать банк автора, т. е. вырвать у новеллы ее окончательный смысл нам, жадным понтерам, вряд ли удастся.

*

Говоря о шутке, графиня упоминает игривый жанр светской коммуникации, вполне соответствующий жанру анекдота. То, что анекдот Томского и шутка графини по содержанию противоречат друг другу, в речевой сфере светского общения большой роли не играет. Маленькая история, сплетенная графиней в Версале, и слухи о Германне как о побочном ее сыне, распространенные «близким родственником покойницы», также указывают лишний раз на неопределенную референтность светской коммуникации. Но такая относительность, несущественность обозначаемой реальности чужда разночинцу Германну. Инженер настолько уже убежден в несомненной реальности чудесного, что не допускает возможности отрицания магии: «Этим нечего шутить» (241).

Германн настолько сосредоточивается на референтности дискурсов, что пренебрегает их модальностью и их прагматикой. Именно в этом смысле следует понимать слова рассказчика, что «две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе», что «тройка, семерка, туз – скоро заслонили в воображении Германна образ мертвой старухи» (249). В этом же заключается тонкая месть графини. Называя Германну три верные карты, мертвая графиня побуждает его к исключительной сосредоточенности на референтности ее слов. Такой дар является тапичным мотавом сказки – это дар, который, если его неправильно употребить, приводит не к счастью, а к гибели. Германн употребляет дар графини не так, как следует, потому что он овеществляет коммуникат, пренебрегая прагматикой, т. е. не думая ни о дарителе, ни о ситуации.

В связи с прагматакой новеллы следует учесть, что роковой для Германна анекдот рассказывает не кто иной, как Томский, побуждаемый общей потребностью в развлечении и своим желанием превзойта приведенные в беседе парадоксы. Томский, сам того не подозревая, становится для инженера, и только для него, соблазнителем и искусителем.[255]255
  О роли Томского как «искусителя» и «мелкого беса» см.: Bürgin D. L. The Mystery of «Pikovaja dama«: A New Interpretation // Mnemozina. Festschrift V. Setchkarev. Ed. J. T. Baer, N. W. Ingham. München, 1974. S. 46—56; Žekulin G. And in Conclusion, Who Is Tomsky? (Rereading «The Queen of Spades») // Zapiski russkoj akademičeskoj gruppy v SŠA. Vol. 20. New York, 1987. P. 71—19.


[Закрыть]

М. Гершензон нашел в рассказе Томского «художественную ошибку» в мотивировке: «рассказ Томского о бабушке по деталям превосходен, но именно как рассказ Томского он не может быть оправдан».[256]256
  Гершензон М. Мудрость Пушкина. С. 111.


[Закрыть]
Однако Пушкину, пожалуй, важно было дать Томскому характеристику опытного рассказчика, владеющего всеми жанрами de la causerie du beau monde. Вспомним, как драматургически искусно Томский пользуется закуриванием трубки. Менее искусному рассказчику и не удалось бы пленить уставших от ночного фараона игроков своим повествованием. «Проще, грубее» – как того требует Гершензон[257]257
  Там же.


[Закрыть]
– Томский не должен был рассказывать уже потому, что его анекдот за шестьдесят лет существования во всех своих нарративных поворотах и деталях успел так оформиться, что для его репродукции не нужно большого искусства. Не автор выступает на месте рассказчика (так характеризует вслед за Гершензоном господствующую здесь нарративную точку зрения С. Г. Бочаров[258]258
  Бочаров С. Г. «Пиковая дама». С. 186—206.


[Закрыть]
), а – если варьировать известное выражение Томаса Манна – «дух анекдота».

Томский вообще является агентом литературы и текстов. Анекдотом про свою бабушку он соблазняет Германна. Графиню он снабжает романами. И для Лизаветы Ивановны Томский выполняет функцию искусителя. На балу Томский оказывает особенное внимание воспитаннице бабушки лишь потому, что мстит молодой княжне Полине, которая на этот раз кокетничает не с ним. Его жанр – шутка. Он шутит над пристрастием Лизаветы Ивановны к инженерам, и некоторые из его шуток так удачно направлены, что бедная девушка думает, что ее тайна ему известна. В своем злобном настроении Томский «набрасывает портрет» Германна, намекая на модную литературу:

«Этот Германн […] лицо истинно романическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства. Как вы побледнели!..» (244).

Рассказчик смягчает ужасное значение этих слов указанием на жанр: «Слова Томского были не что иное, как мазурочная болтовня» (244). Мазурочная болтовня – это тоже жанр светской коммуникации. А этот жанр так определяется прагматикой и имеет такую слабую установку на референтность, что Лизавете Ивановне после возвращения Томского на свое место не удается «возобновить прерванный разговор», который «становился мучительно любопытен» для нее (244), ибо мазурка к тому времени кончилась и графиня уезжает.[259]259
  Слова Томского, характеризующие Германна как расчетливого немца («вот и все!» – 227), были также продиктованы ситуацией. Нетерпеливый Томский хотел рассказать свой анекдот, чтобы он вызвал большее удивление, чем парадокс не играющего игрока.


[Закрыть]

Портрет, набросанный Томским, потому глубоко запечатлевается в душе Лизаветы Ивановны, что он сходится, как подчеркивает рассказчик, «с изображением, составленным ею самою» (244). А «изображение» это является продуктом литературы. Лизавета Ивановна, хотя и не знает немецкого романа, откуда Германн списал свое первое любовное письмо, оказывается все‑таки знатоком европейского готического и неистового романа. В своем пристрастии к этому жанру, с которым она как чтица графини должна быть хорошо знакома, Лизавета Ивановна увлечена совсем не оригинальным типом героя: «благодаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло ее воображение» (244).

Итак, «ветреный» Томский, прозаично–таинственная центральная фигура новеллы, играет роль агента жанров и дискурсов, но сам не находится во власти их фикции. Поэтому он, упомянутый в эпилоге после Германна и Лизаветы Ивановны, замыкает новеллу как самый счастливый из ее персонажей.[260]260
  Об эпилоге и роли в нем Томского см.: ShawJ. Th. The «Conclusion» of the «Queen of Spades». P. 142.


[Закрыть]
Князь Павел Томский, виновник всех заблуждений, произведен в ротмистры и женится на той самой княжне Полине, холодность которой на балу вызвала его на роковую для Лизаветы Ивановны мазурочную болтовню.

Примирение Paul et Pauline, т. е. двух полов и половин, осуществляется по законам азартной игры и механики танца. Их счастье основывается на преимуществах игорного дома и бального зала. Полина – одна из трех дам, которые на балу подходят к Томскому с условным вопросом «oublié ou regret» (244). Своим ответом Томский должен выбрать дам на танец. В данном случае выигрыш падает, возможно не совсем случайно, на Полину. Томский выбирает ее как карту в игре. В тексте сказано: «Дама, выбранная Томским, была сама княжна ***» (244). Все остальное – дело двух круговых движений: «Она успела с ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний раз повертевшись перед своим стулом». Этот образ двух кругов, большого и маленького, вызывающий представление о циферблате, обнаруживает часовой механизм светского мира.[261]261
  Механизм примирения напоминает механику автоматов в произведениях Гофмана, обнажающих пустоту условного общественного существования, см. повести «Автомат» («Die Automate», 1814), «Песочный человек» и подражающую «Песочному человеку» повесть А. А. Перовского–Погорельского «Пагубные последствия необузданного воображения» (см. прим. 29). Танец княжны Полины заставляет вспомнить о механических танцах кукол–автоматов Олимпии («Песочный человек») и Аделины («Пагубные последствия»). За повестью Погорельского следует в обрамляющем диалоге двойников замечание, которое могло побудить Пушкина к созданию кукольнообразной фигуры княжны Полины: «Есть ли какое‑нибудь в том правдоподобие, чтоб человек влюбился в куклу? […] Взгляните на свет: сколько встретите вы кукол обоего пола, которые совершенно ничего иного не делают и делать не умеют, как только гуляют по улицам, пляшут на балах, приседают и улыбаются. Несмотря на то, частехонько в них влюбляются и даже иногда предпочитают их людям, несравненно достойнейшим!» (Погорельский А. Двойник. Монастырка. М., 1960. С. 84).


[Закрыть]

Paul et Pauline, расчетливый молодой человек и наглая, холодная невеста, – это типичные представители большого света, о которых говорит рассказчик, описывая не удостоенную вниманием Лизавету Ивановну.[262]262
  На это тождество указал Shaw J. Th. The «Conclusion» of the «Queen of Spades». P. 146.


[Закрыть]
В связи Paul et Pauline торжествует beau monde, собирающийся в великолепных комнатах Чекалинского. Генералы и тайные советники, играющие в вист, молодые офицеры, развалившиеся на штофных диванах, кушающие мороженое и курящие трубки, все заполняют гостиную и обступают удалого понтера при его третьей игре.

Свет – это та речевая сфера, характерными жанрами которой являются анекдот, шутка, сплетенная маленькая история, тайна и мазурочная болтовня, т. е. те жанры, которые оказываются роковыми для новых героев, одаренных сильным воображением.

*

Господство света связывает эпохи. «Пиковая дама», может быть, развертывает, как было не раз указано, маленькую философию истории.[263]263
  См., например: Emerson С. «The Queen of Spades» and the Open End // PuŠkin Today. Ed. D. Bethea. Bloomington, 1993. P. 31—37.


[Закрыть]
Однако 1770–е и 1830–е годы не только образуют тот контраст, который неоднократно подчеркивался в процессе толковании этой новеллы. В сопоставлении эпох выявляется прежде всего их сходство. Оппозиция магии и технического прогресса, подсказываемая противопоставлением времен, при ближайшем рассмотрении смягчается. Германн становится эквивалентом Сведенборга. В той и другой эпохе увлеченность техникой сопряжена с соблазном чудесным. Теснее всего эпохи связаны фараоном, начинающим и кончающим как анекдот Томского, так и новеллу Пушкина. Игра релятивизирует все контрасты между эпохами, снимая движение времени. Недаром после крушения Германна игра продолжается: «Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом» (252).

Особое значение в «Пиковой даме» имеет восприятие героями времени. Германн, опасающийся за жизнь престарелой обладательницы тайны, остро ощущает, как проходят дни, часы, четверти, но не обращает внимание на прошедшие годы и десятилетия. Ориентация персонажей во времени создает странную эквивалентность между графиней и Германном. Графиня сохраняет «все привычки своей молодости, строго след[ует] модам семидесятых годов, и одева[ется] так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад» (231). Сосредоточенность на прошлом и невнимание к настоящему характеризуют и Германна. Он хочет стать вторым Чаплицким, и его очаровывает эпоха молодости графини: он внимательно рассматривает собранные в спальне графини предметы, художественные произведения и дамские игрушки, «изобретенные в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом» (240). Подробное описание графининой спальни отнюдь не является «серьезным художественным промахом», как считал Гершензон[264]264
  Гершензон М. Мудрость Пушкина. С. 111.


[Закрыть]
, и перечисление изобретений из парижских времен графини оправдано не только «привычным инженерным взглядом» Германна, о чем пишет М. П. Алексеев, защищая Пушкина от «несправедливого» вывода Гершензона.[265]265
  Алексеев М. П. Пушкин и наука его времени: Разыскания и этюды // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 1. М.; Л., 1956. С. 80,82.


[Закрыть]
Изобретения Гальвани и Месмера не были для пушкинской поры несомненными научными фактами, а были овеяны ореолом таинственности, магии и шарлатанства.[266]266
  См.: Debreczeny P. The Other Pushkin. P. 323.


[Закрыть]
Между алхимиком Сен–Жерменом и основателями точных наук, какими позднее были признаны Гальвани и Месмер, тогда не было большой разницы. Внимательный взгляд Германна на детали спальни свидетельствует не столько об инженерной специальности героя, сколько о его слабости к чудесному времени молодой графини, безразлично, основывается ли эта слабость на тайном тяготении к сверхъестественному или просто на жажде денег.

За упоминанием Месмерова магнетизма скрывается, скорее всего, аллюзия. Магнетизм австрийского врача Франца Месмера был ранней формой гипноза, известной и использовавшейся в России с конца XVIII века.[267]267
  Ср. упоминание магнетизма в оде Г. Р. Державина «На счастие» (1789), где говорится о том, что счастье «магнизирует» девиц и дам, варит из камней золото, играет «в шашки, то в картеж» и является таким прихотливым, как «легкий шар Монгольфиера», который упадает куда случится (Державин Г. Р. Сочинения. Д., 1987. С. 90—96; о названных мотивах см.: Алексеев М. П. Пушкин и наука его времени. С. 82). Магнетизм фигурирует как дьявольский гипноз в повестях Гофмана «Магнетизер» («Der Magnetiseur», 1813, русский перевод 1827) и «Таинственный гость» («Der unheimliche Gast», русский перевод 1831), и во фрагменте А. А. Перовского–Погорельского «Магнетизер», напечатанном в 1830 году в «Литературной газете».


[Закрыть]
Не указывает ли автор на то, что Германн, часами пристально, не отрываясь смотрящий в окно Лизаветы Ивановны, своими черными глазами магнетизирующий девушку, в свою очередь загипнотизирован анекдотом Томского? Подобно клиентам Месмера, находящимся под воздействием магнетизма, Германн оказывается в плену анекдота и его тайны. На это указывает и другой словесный мотив – второй смысл слова «кабалистика», которое употребляется Нарумовым. Германн попадает в «кабалу» анекдота и тайны.[268]268
  На двойной смысл слова «кабалистика» указал Г. Уильямс (Williams G. Convention arid Play in «Pikovaja dama». P. 53—54), не обратив, однако, внимания на порабощающее действие тайны.


[Закрыть]

Сверхъестественное в «Пиковой даме» не разрешается, а сохраняется в статусе возможного. Ненадежная тайна трех верных карт, на которую Германн полагается, несомненно действует. Свою несостоятельность обнаруживает не тайна, а игрок. Его неудача имеет характер оплошности, вызываемой, как ему кажется, мертвой графиней. После того как «мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом» – так, по крайней мере, ему показалось, – Германн «оступается» и падает навзничь об земь (247).[269]269
  Случайное, казалось бы, совпадение, что «в то же время», когда поднимают грянувшегося об земь Германна, выносят Лизавету Ивановну в обмороке на паперть, для современников Пушкина свидетельствовало о магнетической связи («rapport») между этими героями.


[Закрыть]
После того как Германн «обдернулся», ему снова кажется, что пиковая дама, которую он по ошибке поставил вместо туза, прищуривается и усмехается (251).

*

В «Пиковой даме», где скрещиваются разные дискурсы эпохи, повествуется о создании и о восприятии текстов. Новелла учит: у каждого дискурса и каждого жанра, будь то анекдот, сказка, шутка или надгробное слово, есть своя семантика, своя онтология, своя фикция. La causerie du beau monde с ее редуцированной референтностью и ненадежной истинностью не поддается прямому применению к реальности. У каждого жанра, как бы фантастично ни было его содержание, есть свои законы, которые следует учитывать. А Германн этих законов не учитывает. Гадание, магия, кабалистика и волшебство, с которыми, быть может, ловко обращается Saint‑Germain, имя которого уже указывает на сверхъестественное, не подчиняются «непреклонности желаний» инженера Германна. Наказывается герой за его неправильное обращение с волшебными дискурсами именно тем, что их магия подтверждается.

В нарративном мире резко ощущающего жанровость Пушкина превращение литературы в жизнь, как правило, губит героев. Это пришлось испытать трагическим героям «Повестей Белхина», Владимиру, Сильвио и Самсону Вырину, постаравшимся устроить свою прозаичную жизнь по литературным образцам. И герои «Пиковой дамы» наказаны не за нарушение нравов, а за неправильное отношение к текстам. Лизавете Ивановне приходится определенное время страдать, потому что она, влюбленная в пошлого уже героя готического романа, проявляет плохой литературный вкус. Германн же погибает оттого, что ему не хватает ощущения жанра.

Гибель героя, загипнотизированного анекдотом как Месмеровым магнетизмом, можно осмысливать как метатекстуальное предупреждение в адрес читателя: Кто пытается разрешить онтологическую двузначность «Пиковой дамы», ее колебание между противоположными полюсами онтологии и характерологии в пользу однозначного, окончательного смысла, тот реагирует на новеллу Пушкина так же неадэкватно, как Германн на анекдот Томского. Не лишен высшей металитературной справедливости исход повести: тот, кто не хотел признавать двусмысленности анекдота, настаивая на его однозначной, безусловной и безоговорочной референтности, обречен бесконечно повторять на языке фараона две альтернативные, исключающие друг друга возможности: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!…»

Приложение

Сен–Жермен, Казанова, Томский, Пушкин – маги рассказывания[270]270
  Настоящее приложение является сокращенным вариантом статьи с тем же заглавием в журнале: Die Welt der Slaven. Bd. 43. 1998. S. 153—160.


[Закрыть]

В метатекстуальной новелле «Пиковая дама» следует обратить внимание на цепь чудесных рассказчиков, которую можно проследить в тексте, и на метанарративные мотивы, которые в этой цепи обнаруживаются.

Чудесное выступает впервые в анекдоте Томског о, а там оно берет свое начало с Сен–Жермена. Граф Сен–Жермен, историческая фигура, был авантюристом и алхимиком. С 1750 г. он под разными именами появлялся при европейских дворах, между прочим и при дворе Людовика XV, где его поддерживала стареющая маркиза де Помпадур, с тем чтобы он своими алхимическими опытами развлекал уставшего от исполнения всяческих обязанностей и вечно скучающего короля. О Сен–Жермене ходили по всей Европе разные слухи, которые делали его воплощением многих тайных учений и искусств XVIII века. Наряду с названными Томским чертами ему приписывали и искусство гадания, кабалистику и масонство.[271]271
  О подробностях жизни Сен–Жермена и о легендах вокруг него см.: Der Graf von St. – Germain // Geheime Geschichten und rätselhafte Menschen. Sammlung verborgener oder vergessener Merkwürdigkeiten. Ed. F. Bülau. Bd. 1. Leipzig, 1850, 1863. S. 340– 349; Der Graf von Saint‑Germain. Das Leben eines Alchimisten nach großenteils unveröffentlichten Urkunden. Herausgegeben und eingeleitet von G. B. Volz. Dresden, 1923; Langeveld L. A. Der Graf von Saint Germain. Der abenteuerliche Fürstenerzieher des 18. Jahrhunderts. Berlin; Haag, 1930. 2. Aufl.: Höhr‑Grenzhausen, Saint Germain‑Starczewski Verlag (!), 1993; Tetzlaffl. Unter den Hügeln des Phönix. Der Graf von Saint‑Germain: Aussagen – Meinungen – Überlieferungen. Marschalkenzimmem, 1978, 1992; ее же. Der Graf von Saint Germain. Licht in der Finsternis. Stuttgart, 1980.


[Закрыть]
К противоречивым легендам, создаваемым вокруг него, принадлежит засвидетельствованная хотя и сомнительными источниками история о его активном участии в русском государственном перевороте 1762 года на стороне Екатерины.[272]272
  О знакомстве Сен–Жермена с княжной Анхальт–Цербстской и о его пребывании в России см.: Langeveld L. A. Der Graf von Saint Germain. Kap.: «Odar, Thronrevolutionär Petersburg 1762». S. 104—131; Tetzlaffl. Unter den Hügeln des Phönix. S. 56—62. Критически обсуждает легенду об участии Сен–Жермена в событиях 1762 г. Г. Б. Фольц, указывая на то, что Сен–Жермен к этому времени жил в Нидерландах, а на территорию России вступил значительно позже (Volz G. В. Einleitung // Der Graf von Saint‑Germain. Ed. G. В. Volz. S. 20—23).


[Закрыть]
Трудно судить о том, предполагал ли Пушкин участие Сен–Жермена в российском перевороте. Примечательно, однако, что в «Пиковой даме» пребывание Сен–Жермена в Париже имеет место в семидесятые годы, т. е. как раз в то время, когда исторический прототип давно уже покинул Францию и жил, если верить легенде, в России. Кроется ли за этой очевидной исторической ошибкой всегда точного Пушкина политический намек на российские события?[273]273
  Можно конечно и спросить, не является ли парижская Vénus moscovite эквивалентом петербургской императрицы.


[Закрыть]

С Сен–Жерменом ассоциировался у современников Пушкина и другой авантюрист XVIII века – Джузеппе Бальзамо, называвший себя разными именами, но известный под именем Графа Александра Калиостро (1743—1795). Калиостро был мистик, чародей–шарлатан, утверждавший, как и Сен–Жермен, что он владеет философским камнем. Он пленил Екатерину II и ее двор и слыл учеником Сен–Жермена. Как и Сен–Жермен, Калиостро пользовался в Париже славой великого мага. В «Mémoires authentiques pour servir à l’histoire du Comte de Cagliostro, par M. de Beaum…» (Paris, 1785) рассказывается о визите супругов Калиостро к Сен–Жермену. Но эти воспоминания – сатирическая фальсификация.[274]274
  Их автор – J. P. L. de la Roche de Maire, Marquis des buchet. См.: Der Graf von Saint‑Germain. Ed. G. B. Volz. S. 100—109.


[Закрыть]
Тем не менее, после них утвердилась некая связь между двумя знаменитыми авантюристами. Однако скрытое присутствие Калиостро в тексте основано также на явной эквивалентности – с пушкинским Сен–Жерменом Калиостро сближает специфический и релевантный для «Пиковой дамы» мотив, а именно – искусство угадывания чисел. Сен-Жермен предсказывает, если верить анекдоту Томского или, вернее, следовать его восприятию слушателями, три карты фараона. В упомянутом жизнеописании Калиостро имеется рассказ о том, как он безошибочно предсказал пять «нумеров» для лотерейной игры.[275]275
  См.: Гроссман Л. И Этюды о Пушкине. Пг., 1923. С. 68. Данные Гроссмана уточняются в статье: Rosen N. The Magic Cards in «The Queen of Spades» // Slavic and East European Journal. Vol. 19. 1975. P. 271. Note 8.


[Закрыть]
Этот рассказ JI. П. Гроссман даже считает основой рассказа о тайне графини: «Из этого зерна пустила, видимо, свои ростки пушкинская новелла»[276]276
  Гроссман Л. И Этюды о Пушкине. C. 68.


[Закрыть]
. Калиостро жил отчасти на деньги, заработанные тем, что он посредством кабалистического расчета предсказывал для других выигрышные «нумера» для лотереи.[277]277
  Cagliostro // Geheime Geschichten und rätselhafte Menschen. Sammlung verborgener oder vergessener Merkwürdigkeiten. Ed. F. Bülau. Bd. 1. Leipzig, 1850, 1863. S. 316. Эта статья основывается на разных источниках, между прочими – и на «Compendio della vita e delle geste di Giuseppe Balsamo, denominato il Conte Cagliostro». Roma, 1791. Немецкий перевод: Zürich, 1791. О предсказании Калиостро четырех «нумеров» для лотереи повествует: Кузмин М. К Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро. Пг., 1919. Репринт: М., 1991. С. 67.


[Закрыть]
Знал ли Пушкин фальсифицированные «Mémoires» или другие источники, решить трудно, но во всяком случае, ввиду высокого интереса в пушкинские времена к мемуарной литературе, тем более к мемуарам знаменитых авантюристов, можно исходить из того, что для автора и его современников связь между этими шарлатанами была очевидна. Само собой разумеется, ассоциация с Калиостро, преследовавшимся как маг–обманщик, не раз наказанным и проведшим конец жизни (1789—1795) в крепости, правдивость Сен–Жермена не повышает.

Мотив отгадывания выигрышных карт связывает с загадочными персонажами новеллы еще одну личность эпохи, которая эксплицитно обозначается в другом месте текста. Это Эмануэль Сведенборг (1688– 1772), которому приписан тривиальный по своему содержанию эпиграф пятой главы. Сведенборг, окруженный в пушкинское время множеством чудесных легенд[278]278
  См. выше, прим. 47.


[Закрыть]
, вплетен в канву сюжета тем, что он послужил образцом как для Сен–Жермена, так и для Германна: Во–первых – исторический Сен–Жермен продолжал кристаллографические исследования Сведенборга.[279]279
  См.: Tetzlaff /. Unter den Flügeln des Phönix. Der Graf von Saint‑Germain. S. 77. Этот факт, должно быть, был известен Пушкину.


[Закрыть]
Во–вторых – пушкинский Сен–Жермен имеет способность предсказать, как заставляет полагать Томский, выигрышные карты подобно фиктивному Сведенборгу, фигуре романа «Арвед Гюлленшэрна».[280]280
  См. выше, прим. 22. – О том, что почтенный Сведенборг как легендарная фигура ассоциировался у современников Пушкина с такими авантюристами, как Калиостро, свидетельствует, например, заглавие книги «Калиостро, или Гадание по картам. Новый и совершенно неизвестный способ гадания, вполне удовлетворяющий желания загадывающих особ, одобрен знаменитыми гадателями Ленорманом и Сведенборгом» (М., 1843) – цит. по: Шарыпкин Д. М. Вокруг «Пиковой дамы». С. 135. Прим. 41.


[Закрыть]
В–третьих – Германн, записывающий свое видение мертвой графини предстает, как мы видели, как второй Сведенборг.[281]281
  См. выше, стр. 126.


[Закрыть]

Представляя своим слушателям сомнительного Сен–Жермена, Томский ссылается не на кого иного, как на самого знаменитого авантюриста XVIII века, Джованни (Жака) Джакомо Казанову де Сенгальта (1725-1798), мемуарами которого зачитывались современники Пушкина.[282]282
  См.: Рейсер С. A. Пушкин и мемуары Казановы // Временник Пушкинской комиссии. 1976. Д., 1979. С. 127.


[Закрыть]
В библиотеке Пушкина сохранилось 10 томов издания «Мемуаров» Казановы: Mémoires de Jacques Casanova de Seingalt, écrits par lui‑même. Edition originale, la seule complète. Bruxelles, 1833.[283]283
  См.: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. СПб., 1910. С. 185. После первого, немецкого издания (Aus den Memoiren des Venetianers Jacques Casanova de Seingalt, oder sein Leben, wie er es zu Dux in Böhmen niederschrieb. Bearbeitet von W. v. Schütz. 12 Bde. Leipzig: F. A. Brockhaus, 1822—1828) и обратного перевода с немецкого на французский (Mémoires du Vénitien Jacques Casanova de Seingalt. 14 tt. Paris: Toumachon‑Molin, 1825—1829) вышло в свет первое полное французское издание, обработанное по рукописи (Mémoires de J. Casanova de Seingalt, écrits par luimême. Edition originale. Leipzig: F. A. Brockhaus; Paris: Ponthieu et сотр. 12 vol. 1826– 1838), которое впоследствии послужило прототипом для дальнейших переизданий, среди них и брюссельского издания, которым пользовался Пушкин (см.: Pollio J. Bibliographie anécdotique et critique des œuvres de Jacques Casanova. Paris, 1926; Рейсер С. A. Пушкин и мемуары Казановы. С. 127). Первое научное издание вышло в свет относительно недавно: Histoire de ma vie. [Mémoires]. .Édition intégrale. Vol. I‑VI. Wiesbaden: Brockhaus; Paris: Pion, 1960—1962.


[Закрыть]
Все полностью разрезаны. Пушкин купил их весной–осенью 1833 г. в книжном магазине Беллизара.[284]284
  См.: Абрамович С. Л. Пушкин в 1833 году: Хроника. М., 1994. С. 190. – В своих редких (всего четырех) упоминаниях «Мемуаров» Казановы Пушкин отзывался о них по–разному. Наряду с тем, что в заметке, написанной предположительно в 1829 г., Пушкин причисляет их к «бесстыдным запискам» (XI, 94, 366), в заметке 1835 г. он отзывается об «оригинальности» Казановы (X, 295).


[Закрыть]

Томский черпает из Казановы только отрицательную характеристику Сен–Жермена: «Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион». Но желание поколебать репутацию Сен–Жермена – это, как мы убедились, характерная черта двустороннего отношения к этому авантюристу Томского. Если присмотреться к соответствующим словам в оригинале, то видно, что Казанова ничуть не называет Сен–Жермена шпионом:

«Le duc de Choiseul avait fait semblant de disgracier St‑Germain en France, pour l’avoir à Londres en qualité d’espion» (II, 700).[285]285
  Всё цитаты из «Мемуаров» Казановы даются по изданию: Casanova de Seingalt Jacques. Historie de ma vie. Suivie de textes inédits. Edition présentée et établie par Francis Lacassin. Tome I: Vol. 1—4. Tome П: Vol. 5—8. Tome III: Vol. 9—12. Paris: Robert Laffont, 1993. В тексте римская цифра обозначает tome, арабская – страницу этого издания. Русский перевод мой – В. Ш.


[Закрыть]

«Герцог де Шоазёль сделал вид, что Сен–Жермен потерял его доверие во Франции, для того чтобы пользоваться им в качестве шпиона в Лондоне».

Из всего контекста явствует, что Казанова вообще мало интересовался политическими ролями Сен–Жермена (его тайной потерпевшей крах дипломатической миссией в Нидерландах по поручению маркизы де Помпадур и за спиной премьер–министра де Шоазёля и его бегством в Англию). Как это часто бывает у Пушкина, для интертекстуального осмысления релевантен не ограниченный потенциал отдельного мотива, к которому отсылает данный текст, а потенциал всего претекста. Пушкинская интертекстуальность не локальная, а экспансивная, контекстуальная, т. е. она заставляет читателя распространить интертекстуальное восприятие на весь претекст, идти в претексте, исходя из мотива, с которым текст устанавливает контакт, во все стороны. Итак, присмотримся поближе к тем местам, где Казанова делится своими впечатлениями о Сен–Жермене.

В пятом из 12–ти томов (volumes) Казанова описывает первую встречу с Сен–Жерменом (1757) в Париже у маркизы де Юрфе и поведение Сен–Жермена в обществе (II, 95). Второе упоминание содержит эпизод 1758 г. в салоне маркизы де Юрфе с рассказом о фанфаронстве Сен–Жермена и сообщением о том, как Сен–Жермен очаровал сначала маркизу де Помпадур при помощи eau de jeunesse и потом скучающего короля Людовика развлечением искусством химии (II, 145—146). В 5 и 6 томах следует ряд упоминаний Сен–Жермена – с харакстеристикой его поведения (II, 164), описанием встреч в Гааге в 1760 г. и разговоров о нем (II, 216—219, 228, 235, 239, 240, 242). В 8 томе, где мемуарист сообщает о дальнейших парижских приключениях, содержатся несколько упоминаний о Сен–Жермене в связи с его тайным появлением в Париже после краха нидерландской миссии (II, 696, 698,700). В 10 томе Казанова сообщает о последней встрече с Сен–Жерменом в австрийских Нидерландах (1764)[286]286
  Hai самом деле эта встреча должна была произойти еще в 1763 г.; см.: Der Graf von Saint‑Germain. Éd. G. В. Volz. S. 284.


[Закрыть]
, где алхимик попытался экспериментально убедить его в своей способности превратить простую монету в золото (II, 324—326).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю