355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » За светом идущий » Текст книги (страница 15)
За светом идущий
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:12

Текст книги "За светом идущий"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Глава двадцатая
ГИЛЬ И ВОРОВСТВО

О ту пору, пока с великой мешкотой и всяческим задержанием добирались Богданов с Протасьевым до Чигирина, полномочные приехали в Москву и тотчас же были призваны к государю.

И Пушкины, и Леонтьев разоделись во все лучшее – Григорий Гаврилович, несмотря на августовский зной, прихватил с собою шубу, в которой правил посольство перед Яном Казимиром. В карете держал ее на коленях, но, входя на красное крыльцо, все же набросил на плечи. Из-за этого оказалось, что государь выглядел при великих послах как бы малым служебным человеком, ибо был государь в простом платье – ни золота, ни дорогих каменьев на одежде его послы не увидали. Только несколько ниточек жемчуга лежало на царском кафтане да серебряная вязь оплетала мягкие домашние сапоги.

Царь – молодой, круглолицый, не по годам полный, с коричневыми, чуть выкаченными глазами – послов принял с лаской. Увидев, пошел им навстречу. Григорию Гавриловичу милостиво протянул руку и дал длань благодетельную облобызать. Брату его, Степану, и дьяку сунул под усы не столь ласково.

Григорий Гаврилович прослезился, бухнулся на колени, хотел отбить земной поклон, коснувшись лбом пестрого кизилбашского ковра. Однако государь не допустил, поднял с колен, обнял за плечи, посадил рядом с собою. Двух других послов усадил насупротив, на лавку, что стояла с иной стороны стола. Некоторое время царь молчал. Молчали и послы. Государь сидел, поставив округлый локоть на край стола, подперев пухлую щеку мягкой белой ладонью. Тоска была в очах государя, и от той тоски щемило у послов сердца. Дьяк Леонтьев, опустив глаза долу, думал: «Полгода у ляхов просидели, а наказа государева не сполнили – друкари, что непотребные книги множили, остались живы, писцы, умалявшие царский титул, не наказаны, вор Тимошка гуляет на воле».

Степан Пушкин неотрывно глядел на государя, следя за губами, очами, бровями Алексея Михайловича, чтоб сразу же понять первый знак царского гнева или милости. Григорий Гаврилович, ободренный дружеским приемом, лиха не ждал: царя видел не впервой, угадывал в глазах у него некое дальнее видение, тяжкое и неотступное.

Блюдя чин, послы ждали, пока государь начнет разговор. Алексей Михайлович вздохнул глубоко, сказал кротко:

– Карает господь и царство мое и меня грешного паче всех других.

Послы согласно и дружно вздохнули, преданно глядя на государя. Степан Пушкин, простая душа, желая кручину государскую умалить, бухнул, не гораздо подумав:

– Батюшка царь, пресветлое величество! Государство твое богом спасаемо. Крепко поставлено, лепо изукрашено. Вон в лондонском городе мужики короля своего Карлуса досмерти убили. Малороссийские холопы своего же короля едва татарам в полон не продали.

Государь, скривив рот набок, сказал тихо:

– Легче ли оттого, Степан? – И сам же ответил: – Тяжелее оттого. По вси места чернь из-под власти выходит. Не только в безбожном Английском королевстве, в схизматической Польше и Литве – в православном Российском царстве рабы подняли топоры на добрых людей. Вот вы, послы, полгода правили посольство в Варшаве, а худого подьячишку у короля и панов-рады достать не смогли.

Боярин Григорий Гаврилович встал с лавки, приложил руки к груди:

– Пресветлый государь…

Алексей Михайлович махнул рукой: «Сядь».

Григорий Гаврилович замолк, сел.

– Я не в укор вам, послы, говорю, что того вора достать не смогли. Я тому не перестаю дивиться, что природные государи – христианские ли, бусурманские ли – держат возле себя подыменщиков многих и защищают их со всем замышлением накрепко. И крымский хан, и турецкий султан, и польский король держат тех подыменщиков со злым умыслом для подысканья под нами нашего государства.

Боярин Пушкин пробасил, не вставая:

– Так то ж самое, пресветлый государь, и мы твоей державной вельможности отписывали.

– Помню, знаю и за то службу твою чту, Григорий Гаврилович. Только не все еще я сказал, что хотел.

Боярин Пушкин заерзал на лавке – понял: упрекнул его государь в невежестве, укорил в том, что встрял боярин, не дождавшись, пока царь все до конца скажет.

– Я о чем думал, вас, послы, увидев? Думал я о недавних годах, когда великая замятня пошла по Руси, аки огненный сполох. Гиль, татьба, воровство и шатание пробежали по многим нашим городам. Не успел блаженной памяти родитель наш Михаил Федорович преставиться, как и пошла, будто по диаволову наущению, гулевщина то в Ельце, то в Тотьме, то в Воронеже. А там и до Москвы гиль добралась. Ай не помните, что на Москве в позапрошлом годе сталося?

15 августа 1647 года в Земский приказ сел по повелению государя новый дьяк. Ростом он был невелик, лицом нехорош, глазки маленькие, носик востренький, бороденка клочками, рот щеляст. Смотрел дьяк куда-то вбок, говорил тихо, ходил неслышно. В руках держал длинные четки из прозрачного камня-електрон.

Звали дьяка Леонтий Степанович Плещеев. Месяца не прошло – взвыли приказные люди от новых порядков, что установил тихогласный и ласковый Леонтий Степанович. Взвыли, но не вслух, ибо знали: во всем верят дьяку Плещееву и государь, и дядька царя – ближний боярин Борис Иванович Морозов. А еще через некоторое время застонала от него и вся Москва.

Говорили, что новый дьяк – колдун, чернокнижник и еретик, ранее уже дочиста ограбил отданную ему в управление Вологду. Говорили, что был он пытан, бит кнутом и сослан в Сибирь, но силой колдовских чар освобожден и волею своих покровителей – демонов Гога и Магога – влез в сердце к царю, как червь влезает в чистое и духмяное яблоко.

Царь и Морозов отобрали у стрельцов денежные оклады, урезали жалованье приказным людям, ввели небывалые налоги на соль. Простые же люди обвиняли во всем этом более всех ведуна и злыдня христопродавца Леньку Плещеева.

Стрельцы заволновались, а приказные люди стали брать такую хабару и справлять дела за такие приношения, что с лихвой покрыли недостачу жалованья.

А на соляной налог – всяк, кто соль покупал: а мало ли таких было? – худородные людишки ответили великим бунтом.

Сначала посадские собирались у церковных папертей. Шумели, писали челобитные, отряжали в Кремль ходоков – довести государю о скудости, о всеконечном разорении, о мздоимстве и воровстве Леньки Плещеева. Царевы слуги челобитные брали, но к лицу государя ходоков не допускали. Говорили: «Ждите».

Меж тем люди Плещеева выведывали заводчиков смуты, хватали и тащили в Земский приказ. Оттуда – многим на устрашение – выбрасывали их, побитых, покалеченных, рваных, пытаных и ломаных. Иных же вытаскивали замертво и кидали в ров у Кремля, где стаями бродили голодные псы.

2 июня 1648 года царь с молодой царицей Марьей Ильиничной, с боярами и стрельцами возвращался из Сретенского монастыря в Кремль. Вдруг появилась толпа мужиков и баб и перегородила дорогу царскому поезду.

Конные стрельцы окружили карету живой стеной, но пронырливые мужики лезли лошадям под брюхо и совали в окна челобитные. Государь, испуганно улыбаясь, челобитные брал и складывал возле себя. Толпа была велика, многим хотелось поглядеть на царя, многим было интересно, подпустил ли ходоков к своей персоне Алексей Михайлович? Задние стали напирать. Стрельцы сдвинулись теснее, карета качнулась. Царь по-бабьи, высоким голосом, закричал:

– Гони!

Ездовые рванули вожжи. Несколько человек упало. Сытые крупные кони легко понесли карету. Расталкивая толпу древками бердышей, вслед за каретой побежали пешие стрельцы. Конные, вертясь возле кареты, стали хлестать напиравших нагайками. Толпа взревела. В стрельцов полетели камни. Конный государев выезд вихрем влетел в кремлевские ворота, но стрельцы не успели ворота закрыть, и толпа ворвалась в Кремль.

Государь поглядел на послов и понял: они все помнят, что было далее. Помнят, как смерды на глазах у всех растерзали Леонтия Степановича Плещеева, выданного толпе царем, чтобы спасти себя и своих ближних. Помнят, как убивали лучших людей – бояр, дьяков, купцов. Как жгли и грабили дома князей Одоевских и Львовых. Как трое суток горела Москва и в пепел превратились все посады, Чертолье, Арбат, Петровка, Тверская, Никитская, Дмитровка.

И, вздохнув тяжко, со слезами на глазах тихо проговорил царь:

– Смертный грех на мне, и не измолить мне его. Отдал я кровопийцам на муки Леонтия Степановича Плещеева, собинного моего друга и великого доброхота. А ведь это он про Тимошку Анкудинова первым довел, и за то батюшка мой простил ему прежние его прегрешения, а я возвысил Леонтия Степановича еще более и дал ему Земский приказ. Это он, всех нас спасая, смердов в бараний рог крутил, подводил их под ярмо, как скот, а когда дошло до ножей да топоров, мы же его смердам и отдали.

Гаврила Леонтьев, служивший вместе с Плещеевым в Земском приказе и лучше прочих знавший его, подумал: «Не отдал бы ты Леонтия, его все равно бы прикончили. Да и тебя вместе с ним – не поглядели бы, что помазанник».

Боярин Пушкин – любитель священных книг – пробасил смущенно:

– Чего кручиниться, государь. Сказано: «Положи живот за други твоя».

«Твой бы живот положить», – подумал Гаврила Леонтьев, недолюбливавший спесивого боярина.

– А теперь, – сказал царь со слезами в голосе, – за Леонтия Степановича карает меня господь. Ведь Леонтий мне сам сознался, добровольно, что вора того, Тимошку, остроломейскому учению обучал и что вышел Тимошке знак – быть возле трона или же на троне. И пророчество то сбывается – из огня и из воды живым выходит вор. Молдавского господаря Василия люди схватили – ушел. Из Константинополя из-под топора – ушел. Ныне лучшим моим послам в руки не дан. Что сие значит? Леонтий Степанович мученическую смерть от хамов принял не потому ли же, что за Тимошкой бесовская сила стоит? А ныне что? Не успели вы, послы, в Варшаву отъехать, учинились мятежи в Новом Городе Великом и во Пскове. Велено было псковичам дать из наших житниц хлеба сестре нашей свейской королеве Христине. А тот хлеб должен был закупить человек ее Логвин Нумменс, а псковские гилевщики казну у Логвина отняли, бесчестили его, пытали, посадили в съезжую избу и тем учинили ссору меж наших государств. Воеводу Собакина тоже посадили за пристава. На сходе черных людей выкрикнули атаманом Гаврилку Демидова и послали в Москву людишек всякого звания свое воровство перед нами оправдать. Чернь и бунтари Нова Города Великого, на своих соседей глядя, то же самое вскорости учинили у себя.

Пришлось слать князя Хованского со многими людьми под Новый Город и под Псков. Новый Город в апреле сдался, а псковские воры затворились в городе и никаких уговоров не слушали.

Хованский со всех сторон обложил Псков, но мятежники, писал мне князь Иван, приготовив пушек, и пороха, и свинца, довольно нагло скалили зубы и кричали со стен всякое непотребство. Однако же возле первого заводчика псковской гили – Гаврилки Демидова – были и верные нам люди, они-то доводили князю Ивану о тайных делах, что вершил Гаврилка в земской избе. Среди прочего известили князя Ивана и о воре Тимошке.

Государь встал, отошел к стене, сам открыл кованый сундук, достал кипу бумаг и, положив на стол, со вздохом сказал:

– Вот, господа послы, только о псковском изменном деле сколь писем перечитать пришлось.

Покопавшись в бумагах, два письма государь отодвинул в сторону и одно передал через стол дьяку Леонтьеву. Леонтьев начал.

– «Великому государю…»

Царь прервал его:

– Титул пропусти, не у ляхов посольство правишь, главное чти – о воре Тимошке.

Леонтьев, пропуская строчки, читал, волнуясь:

– «12 июня крестьянин Трофимко Володимиров с товарищами баял, что встретили они возле города Велья трех литвинов с вялою рыбой. И литвины те Трофимке сказали: „Вашего-де государя в Московском государстве нет, а ныне-де он в Польше у литовского короля, а выехал-де он, государь, в Польшу сам-шест тому недель с тринадцать; и сами-де они царя видели, и король-де ево жалует, и смотрят-де на нево, что на красное солнце. И стояли бы де оные псковичи против Хованского крепко, и от государя-де будут пожалованы, а государь-де будет с казаками донскими и запорожскими подо Псков на выручку вскоре“.

Царь перекинул через стол второе письмо. Леонтьев, пропуская титул и другие строчки, читал:

– «А 18 июня другой крестьянин в той же избе сказывал, что царь приехал в Литву, а 23 июня баяли некие мужики, что царь, оказывается, уже в Аршаве. И тот Гаврилко на вора, что выдает себя за природного московского царевича, возлагает надежды многие и бунтарей в безумии их укрепляет, что-де с тем вором могут они над войском вашего царского величества одоление поиметь».

Леонтьев замолк, вопросительно глядя на царя.

Боярин Пушкин спросил, с видимым трудом смиряя мощь протодьяконского голоса:

– Великий государь! Не сочти невежеством, что я, холопишко твой, тебя стану спрашивать, а ты мне отвечать.

Царь докучливо махнул рукой: что-де за чины, говори спряма. Григорий Гаврилович, приподняв одну косматую бровь чуть выше другой, спросил:

– А как ныне во Пскове?

Царь развел руками:

– Месяц, как уехали во Псков выборные от всех чинов московские люди призывать гилевщиков к покорности. Однако же все еще до Пскова не доехали. Сидят в Новом Городе Великом – боятся, не учинили бы над ними воры какого дурна.

– А что за люди, государь, посыланы?

– Именитые люди, Григорий Гаврилович. Епископ коломенский Рафаил, архимандрит Андроникова монастыря Селивестр, вологодский воевода Иван Олферьев, кадомский воевода Иван Еропкин и иные добрые люди.

Послы одобрительно закивали головами: верно-де, люди действительно добрые, к замирению бунтарей пригодные: краснобаи, непростодушные, неробкие нравом.

– А Ивана Олферьева, воеводу вологодского, послал я, чтоб довел Иван псковским гилевщикам о воре Тимошке истинно: ееть-де Тимошка худородный вологодский писаришко, а не доброй человек и тем паче не из Шуйских князей. И то дело, уповаю я, Олферьев сделает гораздо: опросил Иван вологжан многих и о воришке Тимке знает всю подноготную доподлинно.

Боярин Пушкин спросил еще:

– А где ныне воришка?

Царь снова развел руками:

– Бегает неведомо где. И в Рыльск, и в Путивль, и в Белгород, и в другие порубежные с Литвой города писано – сыскивать Тимошку накрепко.

– Торговым бы людям, государь, что к черкасам ездят, то же самое след бы велеть, – робко вставил дьяк Леонтьев.

– И им сказано, – устало ответил царь. – Да прячет вора гетман, кривит душой, не хочет его нам головою выдать.

– А отчего не хочет? – простодушно спросил Степан Пушкин.

– Яблочко от яблоньки, – ответил царь. – Сам-то он кто таков? Тоже бунтовщик, на природного государя, хоть он и схизматик, руку поднял. Сколь панов побил, какую смуту завел? А как то казацкое воровство в наших землях аукнулось? Там хамы за рогатины похватались, и у нас разбой, да убивства, да непокорство из края в край пошли. Вы мыслите, что калужские или воронежские смерды ничего про те казацкие дела не знают? Все знают и немало удачам Хмеля радуются. И ныне, сказывают, не раз по ярмаркам да по иным торжищам ходили некие безумные шатуны и нагло начальным людям кричали: «Вьется-де хмель быстро. Скоро и сюда дотянется. И ударит-де хмель многим в голову». Вот и думайте, господа послы: а ну как появится Тимошка во Пскове, а с ним малороссийские казаки – те же бунташные холопы? Да не дай бог, поможет подьячишке свейская королева Христина? И жди тогда на Москву нового Гришку Отрепьева.

Послы виновато молчали – велено было им достать вора Тимошку всякими правдами и неправдами, а они, более полугода у ляхов просидев, приехали ни с чем. И хоть не корил их государь – молод был, кроток и сердцем добр, – нехорошо было на душе у послов.

– Доставать надо вора, – зло и громко проговорил великий посол боярин Григорий Гаврилович. – А не отдадут – убить.

– А ты как мыслишь, Степан? – спросил Алексей Михайлович у младшего Пушкина.

– Так же мыслю, государь, – твердо ответил младший Пушкин.

Леонтьев, не дожидаясь, когда его спросят – могли и не спросить, – сказал быстро:

– И я так же мыслю, твое царское величество.

– Ну, так тому и быть, – ответил Алексей Михайлович. – Пошлем к гетману, и к королевскому киевскому воеводе, и к киевскому митрополиту Сильвестру еще одного человека доброго, к посольскому делу свычного. А вам, послы, за верную службу – царское спасибо.

Государь встал. Встали и послы. Низко кланяясь, стали пятиться к дверям.

Алексей Михайлович, сощурив глаза, глядел на узорчатый оконный переплет. Решил – поедет на Украину послом Унковский Васька. И без вора Тимошки – живого ли, мертвого ли – назад не вернется. А решив так, велел Унковского немедля привести к себе в покои. Не успел государь приказать, как растворилась дверь и в палату чуть ли не вбежал дьяк Волошенинов.

– С радостью тебя, великий государь! – выкрикнул дьяк с порога. – Нашли вора: живет Тимошка в Лубнах, в Мгарском монастыре.

Глава двадцать первая
ГЕТМАН И КНЯЗЬ

Посол Унковский ехал на Украину во второй раз. Он тоже считался одним из лучших дьяков Посольского приказа, однако ничем не напоминал Григория Гавриловича Пушкина. Был Унковский мягок, ласков, вкрадчив. Не терпел грубого слова и, когда впервые встретился с Хмельницким, не раз, краснея, опускал глаза от соленых шуток казацкого предводителя.

Окружавшие же гетмана полковники только головами крутили и хохотали так, что звенели на столе кубки, мигали лампады да колыхались под образами вышитые рушники.

Коротая в дороге время, читал Унковский данный ему государем наказ: «А буде гетман, или атаман, или пристав, или хто в дороге учнет ево, Василья, спрашивать о летах и о возрасте великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии, Василью говорити: „Великий государь наш царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Русии самодержец, его царское величество, ныне в совершенном возрасте и в летах. А дородством, и разумом, и красотою лица, и милосердным нравом, и всеми благими годностьми всемогущий бог украсил его, хвалам достойного, паче всех людей. И никто же, видя его царское пресветлое лице, опечален не отходит. Также и наукам премудрым философским многим и храброму ученью навычен, и к воинскому ратному рыцарскому строю хотение держит большое; и по тому его государскому бодроопасному разуму, и храбрству, и милосердному нраву достоин он содержати и иные многие власти и государства“. Пропустив неважное, читал Унковский далее: „И, будучи у гетмана, говорити тебе, Василью, о воре, о русском человеке, который был у него, гетмана, а ныне живет в Лубнах, во Мгарском монастыре. А назад едучи от гетмана, велено заехати в Лубны и с ним видетца. И доставать тебе, Василью, того вора со всем замышлением“.

«Да, – подумал Унковский, – поди достань, когда Пушкины и те с пустыми руками возвернулись. Видать, не лыком шит подьячишка, когда столь народу вкруг себя вертит да никому в лапы не дается».

Адам Григорьевич Кисель – сколько себя помнил – твердо соблюдал жизненное правило: из всякого лиха, если хорошо подумать, можно извлечь выгоду. Потому и появление князя Шуйского решил Кисель обратить себе на пользу. Однако спешить не стал и, поместив Тимофея и Костю на своем дворе, сказал им отдыхать да отсыпаться, а сам начал думать, что следует предпринять дальше.

В конце концов Кисель решил представить князя Шуйского Хмельницкому. Если русские узнают, думал Кисель, что гетман держит при своем дворе вора и подыменщика, подыскивающего московский престол, то царь станет считать Хмельницкого своим врагом, вынашивающим коварные замыслы. Если об этом же узнает Ян Казимир, то он подумает, что взоры воинственного казацкого предводителя обращены не на Варшаву, а на Москву. Если же гетман выдаст князя Шуйского царю, то и здесь великой беды не будет: Адам Григорьевич еще раз докажет свою честность и верность, показав, что ничего от Хмельницкого не скрыл, объявившегося в городе опасного человека отдал в руки гетмана на всю его волю.

Однако Кисель был уверен, что Хмельницкий Шуйского не выдаст, – гетману и самому такой человек был нужен, ибо обширные замыслы Хмельницкого требовали для начатого им дела людей смелых, грамотных, повидавших свет и к тому же умеющих ценить сильную дружескую руку, на которую в трудную минуту они без страха могли бы опереться.

Третий день гулял в своем чигиринском палаце гетман Богдан. В большом зале были поставлены столы, за которыми сидело чуть ли не сто человек. И каждого из гостей гетман потчевал с золотой посуды, что было не по карману ни польскому королю, ни семиградскому князю.

Перед дверью Адам Григорьевич перекрестился и, прошептав: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», – шагнул через порог.

Хмельницкий, хотя и вел себя со многими иноземцами как самодержавный государь, в домашнем обиходе был по-прежнему прост: не заводил слишком уж многочисленной дворни, не вводил стеснительных церемоний.

Казаки-джуры только тогда докладывали Хмельницкому о приходивших к нему просителях или гостях, когда гетман бывал занят и приказывал никого к себе не пускать. А если такого приказа не было, то начальник дежурной полусотни сам решал, кого следует пустить в дом, а кого – нет.

Адама Григорьевича Киселя в палаце Хмельницкого знали все, не раз бывал он в застольях, не раз – в беседах, потому и пустили его, не замедлив. А вместе с Киселем пустили в дом и нарядно одетого пана с надменно выпяченной губой и гордым взором.

Переступив порог зала, Кисель и Тимофей окунулись в гул голосов, громких и дерзких, в клубы едкого табачного дыма от десятков коротких запорожских люлек.

Звон кубков, зычный смех, соленые шутки старых рубак – товарищей гетмана – успокоили Адама Григорьевича, ибо он знал, что в дружеском застолье гетман редко бывает вспыльчив и гневен.

Хмельницкий сидел за отдельным столом, стоящим на невысоком помосте, закрытом ярким ковром. Рядом с ним сидели послы Трансильвании и Крыма, генеральный писарь Иван Выговской, старший сын гетмана Тимофей, генеральный бунчужный и шесть полковников. Среди изукрашенных золотом и серебром иноземных послов и соратников гетмана чернел нахохлившейся вороной игумен Мгарского монастыря Самуил.

Кисель, одной рукой придерживая волочащуюся по полу саблю, пошел плечом вперед к столу гетмана. За ним шел Анкудинов, цепко вглядываясь в лица гостей Хмельницкого. Почти никто не обращал на них внимания, только, когда подошли они к столу гетмана, многие заметили пана Киселя, и то потому, что часто взглядывали в сторону хозяина дома.

Кисель, выказывая истинное свое благочестие, прежде подошел под благословение игумена Самуила и лишь после того поклонился гетману.

Гетман был хотя и хмелен, но – по всему видно – не пьян. Хитро сощурившись, окинул он Киселя с головы до ног насмешливым взглядом и сказал с показной мужицкой простотой:

– Никак, соскучал, пан воевода? Приехал лицо мое видеть, о здоровье моем спросить?

– И за этим приехал, пан гетман, и за кое-чем иным, – ответил Кисель, глядя прямо в глаза Хмельницкому.

Хмельницкий, будто не слыша сказанного, продолжал:

– И не один, вижу я, пожаловал – доброго человека с собою привел.

Кисель расплылся в улыбке, приложив руку к сердцу, проговорил с восторгом, громко, чтоб слышали многие вокруг сидящие:

– Истинно молвил, Богдан Михайлович, доброго человека привел в твой дом – князя Ивана Васильевича Шуйского, великого тебе доброхота.

При этих словах Хмельницкий вконец протрезвел. Кисель понял: все знает гетман о князе Шуйском – раньше него довели Богдану Михайловичу о подлинном имени князя. Были у Хмельницкого сторонники и среди панов-католиков из королевской свиты, да и сам Оссолинский, подумал Кисель, мог сообщить гетману и о русских послах, и о худом человеке, подьячишке Тимошке, что воровским обычаем влыгался в царское имя и выдачи которого требовали царские послы. Понял и ждал: что сделает гетман? Что скажет?

Гетман чуть склонил голову, указал на край стола:

– Садись, Адам Григорьевич, и гостя своего рядом с собою посади.

«Ох хитер, сатана, – подумал Кисель. – Даже то, как сказал – не „моего“ гостя, а „своего“, – и сесть только мне предложил, а Тимошку рядом со мною не сам посадил, а через меня же. Истинно – сатана».

Кисель сел рядом с игуменом. Тимофей – рядом с Киселем. Анкудинов понял: игумен и Кисель давно знают друг друга – беседа их текла плавно, неспешно. Говорили старики не о божественном – больше вспоминали друзей, знакомых, мирян и духовных из Киева и из Лубен.

Игумен Самуил, взглянув на Тимофея из-под кустистых, черных – не по годам – бровей, сказал добросердечно:

– За нашим с тобой, Адам Григорьевич, разговором князь Иван в сей же час заснет. Нет у князя ни в Киеве, ни в Лубнах никого, кто был бы и ему и нам известен?

Анкудинов скосил глаза, подумал: «Сказать или нет?» Решил: «Скажу».

– Был у меня, отче, приятель из Лубен, знакомый мне человек. Звали его Иваном, а прозвище ему было Вергуненок.

Самуил опустил глаза. Кисель с любопытством поглядел на Тимофея, подумал: «Зачем одному подыменщику о втором рассказывать?»

Тимофей, глянув на стариков, понял: знают про Вергуненка оба – и воевода и игумен. Ждут, что он им про Ивана скажет.

– Был мне Иван великий друг, – проговорил Тимофей, внимательно следя за выражением лиц игумена и воеводы. – Метнули нас в тюрьму, в Семибашенный константинопольский замок. И там Иван признался мне, что он родом из Лубен и прозвище ему Вергуненок. А визирю и иным начальным людям говаривал Вергуненок, что он царевич Иван Димитриевич, царевича Димитрия сын.

– И как же ты, прирожденный князь и русского царя внук, подыменщика и вора мог считать другом? – спросил строго игумен Самуил, не знавший, что и князь Иван Васильевич с Вергуненком одного поля ягода: такой же самозванец.

Кисель молчал, ожидая, как ответит Анкудинов, что скажет?

К начавшемуся меж ними разговору внимательно стал прислушиваться генеральный писарь Иван Выговской – государственный канцлер и хранитель печати, как называли его послы с Запада, так же, как и Кисель, хорошо знавший, кто таков князь Шуйский на самом деле.

Анкудинов ответил громко, для всех, кто мог вопрос Самуила услышать и столь же сомневаться, как и велемудрый старец:

– Бог дал помазанникам своим державы и государства не для того, чтобы они сладко пили и ели, окружив себя покорной и ласкательной челядью, хотя бы и княжеского происхождения. И не для того, чтобы кабалить вольных людей на потребу богатым да брюхатым. Бог дал царям и королям державы и государства, чтобы они честно и грозно блюли его заповеди: защищали убогих и сирых, карали жестоких и алчных, справедливо раздавая кары и милости.

А русский царь, и бояре, и дьяки, и помещики народ свой столь же любят, как любил кормивших его православных мужиков князь Ерема Вишневецкий и иные паны-католики!

Тимошка попал в точку: имя Вишневецкого до сих пор было самым ненавистным на всей Украине.

На громкий голос Анкудинова, на слова его, гневные, страстные, оглянулись сидевшие рядом есаулы, атаманы и полковники. Увидев это, он продолжал:

– Только паны-зрадцы, душегубы и насильники, нашли на себя управу: гетман Богдан Михайлович посгибал им шеи и вызволил народ свой из-под панского ярма, а Алешка Романов гнетет народ вместе с русскими панами, и не нашлось на него пока что своего гетмана! А ежели бы появился на Руси Иван Вергуненок, хотя и самозванцем, да защитил бы русский народ от бесчинств царских холуев, осушил бы слезы вдов, пригрел сирот, дал хлеб алчущим – не святое ли дело свершил бы тот Вергуненок? И я бы сам под его начало пошел, ибо не породой берет человек, а силой и разумом!

Гетман слышал слова Анкудинова, но делал вид, что не слышит: тихо говорил о чем-то с семиградским послом, отвернув голову в сторону от Киселя и Тимофея.

С ведома гетмана и генерального писаря Тимофей и Костя вскоре из Киева уехали и поселились в Лубнах, в Мгарском монастыре. Братия монастыря не знала, что за люди появились в обители. О новых постояльцах говорили разное. Однако все видели: игумен Самуил кормил их со своего стола и чуть ли не каждый день к таинственным богомольцам приезжали гонцы. Чаще других бывали здесь гонцы от гетмана, генерального писаря и киевского воеводы; временами приходили к богомольцам и неизвестные люди разного звания. А однажды в полдень пришли в монастырь люди, мало похожие на богомольцев. Одежда на них была справная, сапоги крепкие, взоры дерзкие. Было их трое – все невысокие, голубоглазые, белокурые. Говорили не по-здешнему – бывалые иноки сразу же определили: псковичи. Минуя игумена, прошли в келью к таинникам и не выходили до вечера.

Видели, как один из постояльцев неоднократ из кельи выбегал и по его приказу кухонные мужики тащили гостям и еды, и питья весьма довольно. А вечером вышли все пятеро из кельи и, обнявшись, ушли из монастыря вон, пошатываясь и пересмеиваясь.

На следующее утро иноки доведались: оставили псковичи в лесу, от монастыря в полуверсте, отрока с полудюжиной коней. И того отрока расспросил монастырский келарь отец Алимпий. А отрок по молодости возраста своего и убоясь греховной лжи все рассказал Алимпию доподлинно. Живет-де в Лубнах, в обители, московский царевич Иван Васильевич. И ждут-де того царевича псковские люди, поставившие щит супротив нынешнего обманного царя Алешки. И буде царевич Иван Васильевич согласится, поедут добрые псковские люди с ним, господином, во Псков. И там поцелуют гражане псковские и иных городов люди законному государю крест и пойдут добывать для Ивана Васильевича его прародительский московский престол.

Алимпий обо всем рассказал Самуилу, и, прежде чем псковичи успели с князем Иваном Васильевичем договориться, в Мгарском монастыре объявилась дюжина казаков – ражих, мордатых, обвешанных саблями да пистолями.

Казачий начальник, в алом кунтуше, в шапке рытого бархата, с шелковой кистью, спадающей на плечо, пригнувшись, вошел в келью со звоном и шумом. Остановился на пороге, подперев могучим плечом дверную притолоку. Не снимая шапки, пробасил зычно:

– Поздорову ли, панове?

Захмелевшие псковичи и Тимоша с Костей благодушно воззрились на великана.

– А ты кто таков будешь, молодец? – спросил Анкудинов.

– Есаул Тарас Кононенко, пан князь, – ответил великан с ленивым спокойствием.

– Проходи, Тарас.

– Недосуг мне, пан князь. Да и за порогом казаки мои ждут меня.

– Тогда говори, зачем пожаловал?

– Не гневись, пан князь, на то, о чем скажу тебе. То не мои слова, а самого гетмана – Кононенко распрямился, положив руку на эфес сабли, сказал громко: – Велено мне гостей твоих, князь Иван Васильевич, сей же час взять и до порубежных мест допровадить. Ни бесчестья, ни дурна, ни лиха от казаков моих им не будет, но и гостевать им на земле Войска Запорожского не велено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю