Текст книги "За светом идущий"
Автор книги: Вольдемар Балязин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Глава девятнадцатая
БРАТЬЯ ПУШКИНЫ
Иерусалимский патриарх Паисий, благословивший в январе 1649 года Хмельницкого пред вратами Святой Софии Киевской, в феврале уже был в Москве. Он явился к благоверному царю Алексею Михайловичу и патриарху Московскому Иосифу за милостынею, кою первосвященники всех православных церквей – Константинопольской, Антиохийской, Иерусалимской – испокон получали от единоверного Русского царства.
Да и отколь еще было взять милостыню православным патриархам, когда со всех сторон утеснены они были неверными агарянами и папистами?
Вот и давали им посильное по прошениям их московские царь и патриарх.
10 июня того же года Иерусалимский патриарх со многими дарами выехал из Москвы. Вместе с ним в Иерусалим ехал старец Арсений, ученый муж, направленный в Палестину для описания святых мест.
Через две недели достигли они Путивля. За Путивлем начались владения гетмана Хмельницкого – православного государя, только что иступившего свою саблю о выи гордых схизматиков-ляхов.
Два месяца ехали Паисий и Арсений по единоверной Украине, ужасаясь следам страшной брани, бушевавшей на ее земле всего год назад, а затем, переправившись через реку Прут, въехали в православную же Волошскую землю и 7 сентября остановились в городе Яссы в патриаршем Борнавском монастыре с заросшими тиной прудами, старым садом, вросшими в землю кельями братии.
Блаженнейший господин Паисий был стар, дорога длинна, обитель тиха и гостеприимна, и потому путники решили пожить в Яссах подольше, отдыхая перед оставшимся – все еще неблизким – путем.
Однако ж дни шли, пролетело шесть недель, и патриарх, вздыхая, велел собираться в дорогу. И пока патриаршие челядинцы неспешно готовили повозки и кладь, старец Арсений пошел на городской майдан прикупить кое-чего в дорогу. Пестр и шумен был в тот день ясский майдан, и много хитроглазых восточных людей – смуглых, черноволосых, носатых – из Джульфы, из Шираза, из Тебриза – толкалось среди рухляди и яств.
А один торговец был волосом рус и голубоглаз. Арсений подошел к нему. Торговец, увидя златой наперсный крест и черный клобук, радостно облобызал руку старца и, склонив главу, принял пастырское благословение. Арсений спросил:
– Отколе, сын мой?
– Из Рыльска мы, святой отец.
– А звать как?
– Григорием кличут. А ты, святой отец, издалека ли? – несмело спросил старца Григорий.
– Из Москвы.
– Из Москвы, – повторил торговец с удивлением и почтительностью. И вдруг спросил: – А скажи, святой отец, есть ли на Москве кто из Шуйских князей?
Арсений опешил:
– Пошто тебе это, сын мой?
– А вчера встретил я на торгу человека, Константином зовут. И Константин сказывал, что служит у князя Шуйского, и тот князь ныне в скиту под венгерскими горами, недужен, и как обможется, то пойдет в Киев.
Не помня как добежал старец до обители и обо всем рассказал блаженнейшему. Патриарх, медлительный и молчаливый, выслушав Арсения, стал кричать:
– Не медли, Арсений! Тот же час отъезжай ко государю! Надобно государя о сем деле известить: не иначе то некий вор влыгается в имя Шуйских князей, замыслив нечто недоброе.
Паисий тут же написал две грамоты: одну царю, другую – патриарху, и старец наборзе поехал обратно в Москву, доводить об узнанном государю.
Два с половиной месяца ехал старец из Москвы до Ясс, а обратно – ровно один месяц. И, приехав, не в мыльню побежал и не в опочивальню, а прямо в Иноземный приказ.
И, вбежав в приказные палаты, точно не инок он был, а некий прыткий недоросль, тотчас же все проведанное пересказал думному дьяку Михаилу Волошенинову. Дьяк же, не дослушав Арсения, сбежал к саням – еще в Путивле застала метель, и рыдван поменяли на сани – и, втащив старца в возок, велел ехать в Кремль.
Старец уехал из Москвы обратно с наказом: проведывать все про польского короля с казаками, и про вора Тимошку, и про татар, – и обо всем том ко государю отписывать.
9 апреля Арсений настиг патриарха в мунтянском городе Торговище. Там он узнал, что вор Тимошка и человек его Костка из скита от венгерских гор ушли и уже в великий пост видели их в Киеве. А еще через некоторое время в Торговище приехал киевский протопоп и поведал Арсению, что человек по имени Шуйский, князь, живет ныне в Чигирине, в великой чести у гетмана и чуть ли не ежедень ест с гетманом за одним столом.
В пятом месяце 7157 года от сотворения мира, или же в первом месяце 1650-го от рождества Христова, выехал из Москвы добро снаряженный обоз. Впереди скакали вершники, за ним – цугом в шесть коней, три раза по паре, – лихо летела карета: с золотою резьбой, с веницейскими стеклами, с гайдуками на запятках. За каретою ровным строем шла полусотня донцов в чекменях зеленого сукна, с прапором в чехле, на сытых, застоявшихся за зиму аргамаках. За донцами резво двигался малый походный обоз в две дюжины саней. Большой обоз загодя вышел вперед и стоял вразбивку там, где ему было указано, ожидая великих государевых послов – братьев Григория да Степана Пушкиных с дьяком Гаврилой Леонтьевым.
Великие и полномочные послы – боярин, оружейничий и наместник Нижнего Новгорода Григорий Гаврилович и окольничий и наместник алатырский Степан Гаврилович Пушкины, ближние государевы люди, – ехали в Варшаву по великим делам.
Было им строго наказано самим государем говорить панам-раде и королю, что великий государь изволит на них, поляков, гневаться за то, что его, государев, титул в присылаемых на Москву грамотах пишется неполно. А ведь было договорено, что его, пресветлого российского царя, титул будет писаться с большим страхом и без малейшего пропуска.
А еще послы должны были потребовать от панов-рады казнить смертью тех двух друкарей, кои печатали бесчестные книги, наполняя оные всякими кривдами и постыдными для государя нелепицами.
Братья Пушкины и дьяк Леонтьев в немецких и турских и иных землях и ранее бывали не раз и потому и ныне ехали без всякой робости.
Да и кого им было бояться, когда простой казачишка Хмельницкий литовского короля Ивана Казимира на глазах у всех иноземных государей за один год неоднократ побил и едва на аркане в полон не свел?
«Истинно, – думал боярин Григорий Гаврилович, – истинно в старых книгах прописано, что „Казимир“ на древлем русском языке означает „разрушитель мира“. Вот и сбывается королю Ивану, что есть он самый что ни на есть царству своему казимир».
Однако ж и другое знали послы: что в легкое да приятное посольство государь никогда их ни в одну страну не посылал. Знал, милостивец, что за умаление его царской чести, глазом не моргнув, пойдут братья Пушкины на плаху. Знал, благодетель, что нет у него ни в Посольском приказе, ни в иных столь бесстрашных, гордых и ни в чем не уступчивых послов, как Пушкины. И потому не ждали великие послы быстрого и бездельного посольства, хотя иным боярам и дьякам могло показаться – нехитрое дело поручил ныне Пушкиным государь: не о захваченных землях или полоняниках выговаривать, не взятые ляхами на щит города в обрат требовать. А мысли об отринутых ляхами землях так и лезли в голову, хотя и не о них должны были переговаривать великие послы.
И как той думе не быть, если, отъехав двести верст от Москвы, вступил посольский обоз на землю короля Яна Казимира.
За Вязьмой шли порубежные места, и уже в старом Дорогобужском детинце разместился как дома польский гарнизон, а Смоленск и пограничным не был – стоял в глубине Речи Посполитой, столь же далеко от рубежа как и Москва.
Ехали братья Пушкины с дьяком Леонтьевым и переполнялись их сердца едкой обидой: сколь много полей, лесов, сел, починков, городов и замков забрал под себя польский король! А далее пошла единоверная Белая Русь и литовские земли, и все были под скипетром Яна Казимира.
Через три недели подъехали послы к Варшаве. Перед мостом через реку Вислу гарцевали на горячих конях изукрашенные шелками да бархатами паны. На отороченных соболями да горностаями шапках мотались под ветром перья диковинных птиц. И над головами коней тоже трепал ветер перья.
Не доезжая нескольких саженей, послы остановили карету и стали ждать. Никто из панов с коней не сходил и встречь им не шел.
Запахнувшись в шубы на бобровом меху, крытые сверху добрым фландрским сукном, сидели послы, ухмыляясь в бороды, в теплой карете, равнодушно поглядывая в веницейские окна. За окнами мела снежная поземка, и с реки прямо панам в морды дул ледяной январский ветер.
Дьяк Гаврила время от времени вытаскивал из-под шубы куранты с луковицу величиной, глядел, сколь времени прошло, как стоят послы у въезда в город.
Наконец сдались паны. Слезли с седел и, взяв под уздцы впряженную в сани тройку белых коней, крытых вышитыми попонами, пошли навстречу послам. Боярин Григорий Гаврилович еще плотнее запахнулся в шубу надвинул на косматые брови горлатную – трубой – шапку, отвернулся от окна. Дьяк Гаврила косил глазом в окно – глядел, кто к посольской карете подойдет. Подъехал верхом на коне богато изукрашенный пан. Дьяк узнал его – видел в прежних посольствах. Сказал Григорию Гавриловичу:
– Зри, боярин, подъехал посол королевский – пан Тышкевич.
Пушкин, еле поворотив к окну голову, сказал:
– Пущай прежде с коня сойдет. Невместно мне первому из кареты идти, когда передо мной невесть кто верхами сидит.
Прошло еще немало времени. Ветер не унимался, паны прятали носы в воротники, грели руки под мышками.
Наконец Тышкевич слез с коня, одеревеневшей рукой ткнул вперед: велел гайдукам распахнуть дверцы московской кареты. Гайдуки на негнущихся от мороза ногах побежали к возку. Распахнув дверцы, стали обочь.
Боярин Пушкин, повернувшись на обитой бархатом лавке, рявкнул по-медвежьи:
– Так-то встречают великих государевых послов! Смерды дверцы каретные рвут, как воры лесные, – без поклона и вежества! А ну, Флегонт, Пётра, – позвал Пушкин своих гайдуков, – затворите дверь, пущай прежде научатся ляхи, как потребно перед великими государевыми послами стоять!
Околевшие на морозе, Флегонт и Пётра попадали с запяток в снег, с трудом переломившись в поясном поклоне боярину, бесчувственными пальцами прикрыли дверцу.
Дьяк Гаврила вновь вынул куранты.
– Четвертый час стоим, боярин Григорий Гаврилович.
– Четыре дня стоять буду, а чести своей не умалю, – сопя от обиды, просвистел Пушкин.
Тышкевич призвал своих гайдуков, что-то сказал им. Холопы побежали к карете, плавно открыв дверцу, трижды поклонились поясным поклоном.
Сердито сопя, великий посол обиженным медведем стал вылезать из возка. Накренился возок набок, задевая подножкой снег, – дороден и высок был боярин: распрямившись, верхом шапки вровень был с конным паном.
Тышкевич шагнул вперед, с трудом раздвигая в улыбке посиневшие губы. Пушкин стоял не двигаясь, смотрел сурово. Тышкевич вздохнул и подал боярину руку. Пушкин в ответ руки не протянул. Чуть повернув голову к карете, спросил:
– Господа послы, а подлинно ли передо мною королевский посол, не подменный ли человек?
Пан Тышкевич, от мороза пунцовый, услышав такое поношение, стал белее снега.
– За такие слова я бы тебе рожу набил, если б не был ты царским послом, – закричал он пронзительно.
– И у нас дураков бьют, которые не умеют чтить великих послов, – беззлобно усмехаясь, ответил Пушкин. Чего ему было злиться? И проморозил панов, и на своем настоял.
Потоптавшись, решил еще покуражиться немного.
– Чего это он со мною не говорит? – спросил Пушкин, ткнув перстом во второго польского посла, пана Тыкоцинского, что стоял рядом.
– Не розумем по-российску, – ответил Тыкоцинский.
– А зачем же король прислал ко мне такого дурака?
– Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук знает по-русски, вот он и будет вести с вами переговоры.
Великий посол, обложив панов нечистыми словами, залез обратно в карету и, лишь когда стало темнеть, согласился перейти в другую, присланную за ним королем.
Узнав о случившемся, король решил, что послы прибыли с объявлением войны, и, еще не назначая приема, отправил в Москву гонца с заверениями в мире и дружбе. А чтобы не ожесточать сердца послов сильнее прежнего, назначил на их содержание по пятьсот золотых в день.
Коронный подскарбий только закряхтел, когда вышло, что за два месяца придется выложить из королевской казны тридцать тысяч золотых – треть ежегодного окупа, обещанного крымскому царю после битвы под Зборовом.
Через месяц примчался гонец и привез письмо царя Яну Казимиру: о войне в нем не было и намека, но за умаление титула и бесчестные враки, прописанные в книгах, царь просил казнить виноватых смертью.
Об умалении титула боярин Григорий Гаврилович говорил многие слова с великою укоризною, стыдя панов-раду и утверждая, что никогда ни в одном государстве ни одному человеку не было позволено сокращать титул государя и тем отбирать у него честь, достоинство и земли, которыми он владеет от своих прародителей.
– Более того, – говорил боярин Пушкин, – не упомянутые в титуле города и земли являются как бы выморочными, никому не принадлежащими, и любой соседний государь может завладеть ими. Злее прежних было новое оскорбление: появились в Московском государстве принесенные королевскими офенями многие мерзопакостные книги. В них было пропечатано великое бесчестье и укоризны отцу великого государя – Михаилу Федоровичу, деду его – патриарху Филарету и самому пресветлому государю Алексею Михайловичу, а также многим боярам и всяких чинов людям. А печатали те поносные книги, которые и от бога грех, и от людей стыд, и мимо всякой правды сочинены, шильники и бездельники в Кракове, и в Гданьске, и во многих иных местах.
О Смоленске, который был взят плутовством, обманом и хитростью, написано: «Королевского величества победою освобожден, московского царя выю король под ноги свои подклонил».
А возле лика покойного короля Владислава против левой руки написано: «Московию покорной учинил».
А про Михаила Федоровича сказано, что «возведен на престол людьми непостоянными». И его же называют «мучителем», а патриарх Филарет Никитич написан – «трубач».
Также и всему Московскому царству содержится укоризна: написано – «бедная Москва», а нас называют худыми людьми и побирахами и пишут многие другие хулящие слова, что и не только писать – говорить стыдно.
И наконец, о книге про войну с казаками сказано, что венгрин и москвитин из соседей и приятелей от Речи Посполитой в сторону скакнули.
– Как же, паны-рада, вы на столь злое дело дерзнули? – спрашивал Григорий Гаврилович грозно. – Как такие поносные и неистовые слова про великого государя нашего и все Московское царство не только помыслить смели, но и в книгах пропечатать? Как дерзнули великого государя бесчестить – москвитином называть и ссоры людей вмещать? Как, паны-рада, посмели вы такие злые досады и грубости износить?
Паны-рада отвечали:
– Мы никаких книг печатать не приказывали, и до них королю и нам никакого дела нет. А вы, великие послы, приехали в Польшу и накупили книг, и что в них глупые люди и пьяницы-ксендзы напечатали, то вы ставите нам в вину и в укор. А все потому, что вы ни по-польски, ни по-латыни не учитесь, а верите всяким пронырам, которые невежеством вашим пользуются.
Набрав полную грудь воздуха и напустив на себя бесконечную надменность, великий и полномочный посол боярин Григорий Гаврилович важно ответствовал:
– Учиться у вас мы не хотим и никогда не станем. По милости божией знаем наш русский язык и догматы божественного писания и государские чины и посольские обычаи твердо разумеем. А вы сами себя выхваляете и называете учеными людьми, а вот уже пятнадцать лет не можете научиться, как титул наших государей писать, и нам кажется, что вы, хоть и ученые, нас, неученых, стали глупее.
Паны-рада с криками негодования покинули зал.
В этот же день одни ворота на посольском дворе забили, возле вторых выставили жолнеров, никого к послам пускать не велели и выходить в город также запретили.
Послы сели в осаду, но слов своих ничуть не переменили. И даже потребовали, чтоб паны-рада еще раз их выслушали. Паны-рада и великий литовский канцлер князь Альбрехт Радзивилл согласились и кротко и благолепно просили послов оставить это дело, клянясь, что впредь никогда такого не будет.
– Ни за что! – ответил Григорий Пушкин. – Если не казните виновных, отдавайте за великую досаду и обиду, причиненную его царскому величеству, Смоленск со всеми тягнущими к нему городами и шестьдесят тысяч золотых червонцев!
Альбрехт Радзивилл, махнув рукою, сказал с сердцем:
– Вы говорите, чтоб за бредни, напечатанные в книгах, король отдал Смоленск и иные города, а после вы захотите и Варшаву взять. Больше мы с вами об этих книгах говорить не будем.
Братья Пушкины и дьяк Леонтьев ушли на посольское подворье и ни на какие уловки панов-рады, желавших продолжать переговоры, не поддавались.
Дни шли за днями, великие и полномочные послы стояли на своем – в бесполезных пересудах и ожидании перемен прошло пять месяцев.
Радзивилл согласился сжечь несколько книг на рынке, но казнить друкарей и писцов никак не соглашался.
И неизвестно, чем бы кончилось это дело, если бы в середине июня не прискакал в Варшаву гонец с письмом от царя. А в том письме велел государь накрепко приступить к новому делу: потребовать выдачи «вора Тимошки Анкудинова и велеть привести его в Варшаву и отдать вам. А ежели паны-рада станут вам говорить встречь, то отвечать вам, послам, что по грамоте высокославныя памяти короля Владислава и по записям панов-рады, ежели который-либо человек дерзнет, будучи в Польше и в Литве, имянованьем царевича московского писатися, того человека казнити смертью безо всякия оправдания».
Прочитав письмо, Григорий Гаврилович понял: придется поступиться первыми двумя пунктами, но исполнения этого наказа следует добиться, хотя б и умереть.
Паны-рада и по новому пункту вступили с послами в бесконечные пререкания. Поляки ссылались на то, что договор о выдаче самозванцев, заключенный полномочными на то польским послом Гаврилой Стемпковским и русским послом князем Никитой Оболенским, был подписан уже после того, как Тимошка Анкудинов бежал за рубеж, и потому силы на него не имеет. Кроме того, поляки считали, что в договоре речь идет только о подданных Речи Посполитой, а не о беглецах из России.
Более того, паны-рада говорили, что никакого вора у Хмельницкого вообще не бывало и ныне нет, ибо иначе киевский воевода пан Кисель обязательно сообщил бы им об этом. И потому выговаривали великим послам, что сыскивать про то нечего, так как и отдавать-то некого.
Когда же Григорий Гаврилович просил послать в Киев и в Чигирин гонца, то паны-рада отговаривались тем, что скорее трех месяцев съездить туда-обратно немочно, а они-де, великие послы, живут в Варшаве шестой месяц, а по старым договорам послам больше двух месяцев не жить.
– Эх, паны-рада, паны-рада, – укоризненно говорил им боярин Пушкин, – не хотите вы того вора отдать для некоего злого умышленья к подысканью Московского государства.
Поляки стояли на своем, отрицая хотя бы малейшую злую корысть. И потому братья Пушкины выговаривали панам-раде про вора Тимошку пространные речи и домогались своего всякими мерами накрепко.
Наконец, когда посольству пошел седьмой месяц, паны-рада согласились послать к гетману королевского дворянина с универсалом о выдаче вора великим послам.
21 июля 1650 года Пушкины и Леонтьев отправились в Москву. Вместе с королевским дворянином поехали к гетману из Варшавы и русские полномочные на то люди – дворянин Петр Данилович Протасьев да подьячий Григорий Богданов. Везли они письма к гетману Войска Запорожского Богдану Хмельницкому, киевскому воеводе Адаму Киселю и митрополиту Сильвестру. Протасьев, Богданов и королевский дворянин, пока было по пути, ехали с великими послами одним обозом, а потом Пушкины и Леонтьев поехали на восток, а посланные за вором Тимошкой – на юг.
Ехали дворяне в разных возках, и хоть вело их в Чигирин и Киев одно дело – смотрели друг на друга искоса. На постоялом дворе помещали русских с хлопами и нищими, а королевскому дворянину отводили лучшие покои.
На втором ночлеге и Богданова и Протасьева обокрали дочиста, а когда стали они спрашивать, к кому им теперь бежать, где покраденное искать, то хозяин двора, смеясь нагло, заводил очи к стрехе и на потеху хлопам разводил руки в стороны.
Кинулись обокраденные к королевскому дворянину – помоги-де – и осеклись: как просить, когда и имени его не знаешь? Протасьев, подбежав, спросил все же:
– Как имя тебе, пан королевский дворянин?
– Юрий Немирич, – ответил пан, скривив рот и по-волчьи оскалив зубы. И с тем из постоялой избы вышел вон, сел в свою карету и уехал.
Протасьев и Богданов выбежали вслед и вконец ужаснулись: коновязь была пуста и ни лошадей, ни коляски их на прежнем месте тоже не было.
Промотавшись до вечера среди незнакомых обывателей, государевы служилые люди решили лечь спать, чая: утро вечера мудренее, авось да и придет что поутру в ум.
Было еще светло, но пошел дождь, не по-летнему тягучий и мелкий, и Протасьев с Богдановым вернулись в постоялую избу. Однако на прежнее место их не пустили.
– Сперва деньги за постой да за ночлег заплатите, а уж потом будете спать, – сказал корчмарь, и дворянин с подьячим поняли: говорит корчмарь не шутейно.
А денег не было – оставались у приставов нательные кресты, огниво с трутом да сумка с бумагами, перьями и чернильницей. И пошли Протасьев с Богдановым во двор. Стояла во дворе банька черная, наполовину крытая гнилой соломой. Забрались пристава под уцелевший – видать, что при бескормице, – скат и, затеплив лучину, стали писать о всем случившемся государю.
Протасьев вздыхал, держа лучину, а Богданов – письменный человек – изловчился положить лист на лавку и, стоя на коленях, писал: «А нас, милостивец, холопишек твоих, Петьку да Гришку, королевы Казимировы люди держат нечестно. Корму не дают вовсе, на постой не пущают и обокрали все дочиста. А ныне держат нас в бане худой, без крыши под дождем. А что будет завтра – не ведаем. Будем скитаться без пристанища меж двор. А королевский дворянин Юрий Немирич тому воровству и татьбе потакал, но не явно и нас, служебников твоих, посередь пути бросив, ускакал неведомо куды».
– А с кем государю скаску свою посылать будем? – вдруг спросил Протасьев, и Богданов, почему-то почуяв надежду, ответил бодро:
– Авось не пропадем. Не на кол нас ляхи посадили, всего-навсе худобу да рухлядишку побрали. А за государем служба не пропадет: вернемся в Москву – все снова ладно пойдет.