Текст книги "Журнал «Вокруг Света» №09 за 1976 год"
Автор книги: Вокруг Света Журнал
Жанр:
Газеты и журналы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Озерная тетрадь
Волны
И жило озеро, заволновалось. Вал за валом, гряда за грядой! Поступательный бег обрывается у берегов, где набегающие ряды волн разлетаются пенными веерами. А иногда кажется, что они уходят под скалистую кромку берега, перематываясь назад, как огромный транспортер, и в другом конце озера снова выныривают и повторно устремляются вперед. А дай этой волне полный разбег, так она обогнет всю Землю и уйдет в космос – экая силища!
Душа перенимает это волнение. Волны – они ведь суть бытия: его ритм, его рисунок. Душа ли волнуется, озеро ли волнуется – разное это волнение, а вместе с тем единосущее, выражаемое одним полнозвучным словом – волна...
Волны сочетают в себе явное и неуловимое. Вот идет волна, сминая другую, потом пропадает и возрождается вновь. То гребешком беспричинно вспыхнет, то опадет кружевами пены, то лиловая на перегибе, то изумрудная. Быстролетны эти превращенья, непостижимы. Осыпаются сверкающие гребешки и снова взлетают ввысь. Видишь, как загибается стеклянный верх волны, с шумом захватывая воздух в образующуюся полость? Так рождается пенный гребень. Останови мгновенье и рассмотри волну на взлете. Пузырьки воздуха, сливаясь серебряной толчеей, сверкают на пиках водяного хребта. В прозрачных оболочках этих мгновенных пузырьков запаяны радуги. Зеленый накат волны сверкает мириадами таких пузырьков, будто поверху кварцем выложен. Но трудно удержать в фокусе одно мгновенье. И вот лопаются кварцевые пузырьки, шелестящей пеной скатываясь к подножию волны. Заросли камыша чередуются, не смешиваясь, с тростниками. В этой озерной чересполосице есть свой ритм, свой порядок. Любо тебе загнать лодку в высокую чащобу, слыша настороженный шелест сдвигающихся за кормой зеленых стен. Словно кулисы смыкаются, полог за полог заходит. Это хорошо – потеряться иногда в зеленом безвестье, нырнуть в зеленое забытье, насладиться зеленым уютом. Чувство защищенности обретаешь ты в заводи, чувство покоя. Здесь, в добром плену тростника, душа отдыхает и очищается. А потом как хорошо снова выйти на простор, на ветер! Тростники раздвигаются, уже провожая тебя. Все больше просветов впереди, все разреженней заросли. И вот уже последние стебли, нырнув под лодку, гибко расправляются за кормой и отряхивают блескучие капли.
Островок-эфемерида
Схлынет половодье – погляди на скалы: как будто разлиновано все их подножие, вчера еще скрытое под водой. Взбаламученное разливом, озеро как на дрожжах поднималось, раздавалось вширь. Поднимаясь, оно мерило свой рост, отчерчивая полоски на затиненном камне. Полоски эти – как замеры уровней, как зарубки времени. Спадет озеро – и вот она, хроника полой воды! Пепельно-розовые, желтовато-белые, серо-зеленые слои – будто не диабаз это, а продольный шлиф многоцветного сланца.
Но уж больно поспешно спадает в этом году вода, маясь от жары и безветрия. Ни одной морщинки на озере, ни малейшего всплеска. Лишь верхушки отраженных елок чуть зыблются в распаренном зеркале, струясь куда-то вглубь, на знобкое дно.
Открылись на озере островки-эфемериды; вчерашние луды стали сушью. Вода отступила, зазияла мелями. Лошадей с острова на остров перегоняют вброд; дощатый причалец со дня на день приходится подтягивать к уходящей воде. Обсыхают донные камни, – неужели еще недавно вокруг них зыбились изумрудным туманом водоросли-нитчатки? Теперь, на прогретом воздухе, зримо означались их стекловидные волоконца, хрупкие и ломкие. Эти светлые прядки делают камень живым, похожим на голову сказочной берегини.
А самое удивительное – трава на островах-сеголетках. Сколько лет ждали своего часа корни, семена, почки? Когда черед их настанет? Щуки стояли над ними как затаившиеся субмарины; перебрасывались солнечными зайчиками молодые лещи. Пыталась трава пробить прозрачную скорлупу воды, вострила зеленые стрелы – и отступала: слишком высоко лежали листья кувшинок, маня к заветной границе... И вот теперь заторопились отчаявшиеся травы. Хвощ поднялся там, где прошлым летом мы ставили сети: не каждый год хватает ему трубочек-звеньев, чтоб достроить, дотянуть себя до воздуха, перемахнуть за прозрачную грань. А теперь воля!
Плакун-трава уже и отцвести успела, осыпав семена из серо-розовых кистей. Желтой искрой засветился прибрежный лютик, качаясь на тонких стебельках. Лобелия цветет прямо на суше – приземистая, спокойная. Не пришлось в этом году тянуть сквозь хрустальные толщи шест-стебелек, на котором фонариками висят белые цветы... Задумаешься: а сколько слоев реальности таится от глаза, как таился вот этот островок, вынашивая свою будущность и под коркой льда, и под ясными зеркалами?!
Возможно, с островками этими и вовсе не встретишься в будущем: ведь сушь такая приходится раз-два на полвека. Посмотри на них внимательно, обласкав взглядом, вложи в память понадежнее. Начнутся дожди – и островки, словно маленькие Атлантиды, уйдут под воду. Приезжай сюда в друголетье с подводной маской; пугани стаю мальков там, где сейчас вьются малахитовые стрекозы. Долготерпеньем удивили тебя островки, умением ждать часа, который возместит все. Часа, когда заколосится осока посреди воды и слетятся чайки к неузнанному ночлегу. Мгновенье ли, вечность ли – не это суть важно. Главное – сбыться: сейчас или через полвека, но осуществить себя, добраться до воздуха, до свободы. Об этом шумели травы на островке, которого уже нет. Но нет – до времени.
Порубежье
Обмякло распаренное озеро, будто тонкий слой клея разлит по воде.
Изредка блеснет над озером рыбешка – опишет сверкающую дугу и снова сиганет в свое прохладное подзеркалье. Высверк ее как блиц-вспышка: заснять неведомый мир и унести на дно его образ...
А другие рыбешки – так те только зеркало шелохнут, пустив по нему тонкие круги, вложенные друг в друга, как годовые кольца. В такую жарынь круги эти почему-то особенно далеко расходятся – от середины ламбушки до самого берега доходит кольцевой валик, исчезая под бурым навесом сфагновых мхов. А кажется, и дальше идет эта волна, становясь невидимой. Будто сигналят кому-то наугад рыбы, посылая вдаль эту световолну, как и мы посылаем в безвестье эфирные кольца своих радиоволн. Для рыб разъединенность озер – как для нас разобщенность галактик.
Шарики ежеголовок – как маленькие зонды, поднявшиеся над поверхностью озера. Па одном стебельке целая связка таких шариков в небо тянется! Видно, проведать хотят о чем-то в надводном мире, отправляя добытую информацию по легкому кабелю стебля. В глубину, где залегают корни, приходит свет, пойманный этими шариками. Парят они над озером, как маленькие спутники, налаживая связь двух миров – двух пограничных сред: воды и воздуха.
Жизнь этого порубежья особенно заманчива. Ведь именно там возникают наиболее интересные формы. Вот лист белой лилии – его розоватая изнанка лежит на воде, а зеленая сторона дышит воздухом. Лист такой конструкции в равной степени немыслим ни для донных водорослей, ни для наземных растений. Он – как тонкая секущая плоскость, разъединяющая (или объединяющая?) два голубых полушария: небесное и озерное. Лист-посредник, лист-порубежник.
А водомерки на коньках-иголочках? Кто еще с такой легкостью может скользить по тонкой, как волос, поверхности натяжения? Это их экологическая ниша; здесь у водомерок почти нет соперников. Далеко от берега уходят они. Однако всегда предпочитают иметь на виду озерные луга гречихи или цветущего рдеста. Они среди этих лугов что кузнечики на обычных полянах.
Вот витой прудовик в своем костяном домике подплыл к самой поверхности воды, словно приклеившись к ней. Его овальная присоска блистала как лиловое зеркальце; в середине этой ноги-присоски то открывалось, то закрывалось крохотное отверстие, куда, по всей вероятности, втягивались невидимые глазу мелкие рачки. Прудовик начал передвигаться – словно по стеклу заскользил! Казалось, что он проводит утюжком по незыблемой глади, стараясь изнутри – с той стороны зеркала – выправить на нем малейшие морщинки и неровности. Это было интереснейшее зрелище. Значит, пленка поверхностного натяжения – ее оборотная сторона – тоже является средой обитания, опорой для передвижения. Я бросил сухую иголочку на присоску прудовика: тот замер ненадолго, потом невидимым движением мышц сбросил бесполезный груз и преспокойно стал двигаться дальше.
И бабочки-огневки, выбирающиеся из своих подводных домиков; и вспугнутая кряква, с открытыми глазами уходящая под воду; и легкие поденки, живым снегопадом кружащиеся над камышом, – все это дети двух сред, обитатели природного пограничья.
Шелковник
Вода уходит от берегов, оставляя на подсыхающей траве охряные полосы сосновой пыльцы: началось летнее обмеление.
Сейчас лучшее время для подводного плавания. Солнечные лучи струнами пронизывают воду, легкая рябь перебирает их, зыблет. По блескучему стеблю водного лютика-шелковника текут блики, – будто и не стебли это, а прозрачные светопроводы. Где-то посреди, между дном и зеркалом, парят его зелено-белые бутоны. Они как поплавки: тянут тонкий стебель вверх, не дают ему безвольно рухнуть в ил, как это случится осенью.
Рыбешки сверкают в лучах, словно световыми сигналами обмениваются; песок под их стайками мельтешит солнечными зайчиками. Запрокинешь голову, а над тобой – сквозь линзовидную толщу воды – голубой мир с облаками, небывало далекими, маленькое яркое солнце. Световыми изломами мерцает вода, теплая, ласкающая.
Все выше поднимается шелковник. По его стеблю, словно редкие четки, тянутся клубочки нитчатых листьев – они и впрямь как мотки зеленого шелка. Особенно в эту пору, когда ил в них еще не набился. Завтра, выйдя к берегу, ты удивишься – то ли звезды в воде отражаются, то ли выпал на воду нетающий снег. Белым-бела вода от цветов шелковника! Сейчас они вровень воде, а завтра чуть-чуть воспарят, отделившись от зеркала. Отражаясь, двоясь, они и вовсе преобразят воду.
Кучевые облака, проплывая под ними, запутались в частых стебельках, остановились. Вот и кажется, что шелковник пророс из голубизны небесной, из отраженной белизны облаков.
В иные годы проливы между островами сплошь зарастают шелковником, будто и нет их, проливов, а на месте архипелага родился один большой остров. Хоть и вышел цветок к солнцу, а стебель все прибавляет в росте. Раньше ему только бы до зеркала достать, а сейчас девать себя некуда; глубина метра два, а стебли, промерив ее сполна, еще метр прибавили. Вот и лежат теперь на воде вязкой массой – ни пройти, ни проехать.
Гречиха густо устлала прибрежную гладь. Интересно заплыть в этот водный лесок, разводя руками чащобу стеблей. Прямо тянутся их упругие тросики, заякоривая лодочки узких листьев. Когда гречишный лист высвечен солнцем, то он очень похож на многовесельную лодку: ряды жилок – словно дружный весельный взмах... Вообще в структуре этого листа есть какое-то бионическое подобие то ли каркасу корабля, у которого высвечены ребра шпангоутов, то ли скелету рыбы. Это лист-лодка, лист-кораблик. Казалось бы, все это разные вещи: гречиха – шпангоуты – рыбы. Нанизанные на ось метафоры, они выявляют свое скрытое взаимоподобие.
На привязи стебля держится сразу несколько лодочек-листьев. Тени их ярко обведены по дну световой ретушью. Утром на эти надводные луга иногда выпадает роса.
Серо-коричневое дно кажется шершавым, словно затвердевшая накипь. Однако на поверку оказывается зыбким, топким – ноги уходят в ощутимо холодную вязкую массу. Повсюду расставлены – будто воткнуты наполовину в ил – странные башенки ракушек-беззубок. Створки их чуть приоткрыты, а сетчатые реснички насторожены: ракушки эти – одновременно и домики, и мережи, поставленные на всякую мелкую водную живность. Возможно, что сейчас я гляжу на древнейшее подобие ловчей сети. Процеживая сквозь мелкую ячею воду беззубка очищает озеро. Не переносят загрязненной воды эти таинственные моллюски, живущие замкнутой и непонятной нам жизнью.
Дивен мир воды! Притяжение прозрачности необоримо... Прозрачные мальки, прозрачная икра в воде – это как прозрачность в прозрачности: хрустальное сквозь стеклянное.
Окуневые травы
Сегодня словно исчезла граница двух прозрачных сред – воды и воздуха. Солнце просвечивает ламбу до дна, безветрие полное. Листья гречихи лежат ни на чем, они похожи сейчас на какую-то странную сетку, туго натянутую в воздухе между двумя берегами. Озеро будто испарилось. Только отражения – легкие, светоносные – убеждают в том, что все осталось на месте.
Зелеными бакенами закачались в заливах бутоны лилий, уже просвечивает в четырех расходящихся створках ослепительная белизна лепестков. Кувшинка пересекает прозрачное пограничье, выныривая желтым разведочным шаром-зондом. Вплотную подходит к поверхности воды рдест пронзеннолистный. Долго ему пришлось тянуться вверх, выпуская все новые листья-ступеньки, – вначале они сложены как бы плотной пачкой, а потом постепенно разрежаются. Иногда, ухватившись за верхушку растения, удается вытянуть его целым, без обрыва, – длина этого зеленого лота может достигать шести метров. Наматывая на локоть сырой стебель, я часто замеряю глубину при помощи рдеста.
Таинственно выглядят его заросли при полдневном солнце: в воде стоят зыблющиеся световые колонны, внутри которых высвечены стебли окуневой травы, уходящие все глубже и глубже. Наконец, уже едва различимые, они словно обрываются в черную пустоту, в никуда. Ведь дно на четырех-пяти метрах уже не просматривается; когда бликующий на солнце стебель постепенно исчезает из виду, то может показаться, что здесь гораздо глубже.
Студенистые листья рдеста полупрозрачны, у них коричневато-зеленый цвет. Внутри листа прочерчены яркими дугами светящиеся на солнце жилки. Окуневые стайки любят пастись среди рдеста. Как это ни странно на первый взгляд, но между рдестом и окунем – травой и рыбой – есть какое-то неуловимое сходство, какая-то неслучайная связь. Ведь полосатая окраска окуня – защитное приспособление к жизни среди водных растений: эта окраска как бы растворяет рыбу среди водорослей, делая ее малозаметной для щук. Природа самым условным образом закрепила в защитной окраске рыбы особенности окружающей среды.
Тростники
Едва проснется легкий, неуловимый для нас ветер, как его сразу почувствуют листья осин и стебли тростника – два самых чутких растения в мире, отзывающихся на малейшее колебание воздуха. Тростники начинают раскачиваться – медленно, как метрономы: это самый раздумчивый и неторопливый темп. Один стебель клонится в одну сторону, другой в другую – то сойдутся они, образовав перекрестье, то разойдутся. Так бывает, когда ветер только в намеке. Тихое движение растений кажется беспричинным, странно самостоятельным и потому таинственным.
Играет свет в фиолетово-коричневых метелках. Мальки сеют кольца между стеблями, будто дождь идет, только по другую сторону зеркала. Водомерки, густо скопившись на одном листе гречихи, проверяют его на плавучесть. Под тростником просвечивает на дне красноватая водоперица, волнистый песок, обкатанные гнилушки.
В мягком ритме зыблется тростниковый берег – спокойный ритм, целебный ритм. Вот легчайшая вибрация оживила один узкий лист, вот и другой чуть затрепетал. Просвечивает пространство тростника, полнясь ветром как светом. В легких накатах волны зазмеились зеленые отражения, возникли шорохи, шелесты. Тревога пробежала по тростнику, потом сдержанный ропот, смятенье! Вот всплески горького недоумения, непонимания; вот смирение, вот радостный вздох облегчения... На все лады шумят тростники, все чувства выражают. Не случайно издревле их слушают люди, наделяя душой и сознанием.
Солнце, прорываясь из-под сырых тяжелых облаков, посылает ощутимо теплый в холодном воздухе луч. Только в августе бывает такая чересполосица температур: зайдешь в тень – окажешься в предосенней поре; пересечешь световой коридор луча – насладишься летним теплом. И холодом тянет, и солнце припекает.
Лучевые потоки, низвергающиеся из туч, кажутся плотными, осязаемыми. Золотарники вспыхивают в них освещенными гейзерами; склоны, курчавые от подмаренника, пропитываются влажным солнцем, – кажется, что из травы можно выжимать свет, как воду. Трубчатые цветочки короставника по край наполнены прозрачной плотью света.
Берег сейчас освещается неровно, клочковато. Там – затенен осинник, здесь – светоносен. Закрываются одни прорывы в тучах, открываются другие. Дымящийся луч упадет то на островок, то на береговой мыс, то на пустынную воду. Вот отава на острове вспыхнула как горячая охра, но тут же погасла; вот внутри шарообразных кустов ивняка словно зажглись яркие лампы, пропечатав на синеве структуру ветвленья; вот плакун-трава кострами взметнулась в небо, но тень загасила, смягчила ее огненный всплеск. В ритмах сумрака и озаренности открывается тебе красота мира...
Юрий Линник
Преследование
Окончание. Начало в № 7, 8.
В горницу, где мы ужинали, вошла уже одетая в овчинный полушубок Нина. Добротные болотные сапоги с широкими раструбами были привязаны ремешками к поясу. На одном плече Нины тускло поблескивал «зауэр», а на другом – моток веревки метров этак в тридцать.
– Ни пуха вам, ни пера, невоенные люди, – сказал дядя Иван.
Простились с хозяевами и ушли в морозную и промозглую ночь. Тугаи подтопил туман. Тяжелая тишь стояла над топью. И тучи стлались над тростником, темные и беспросветные.
У поворота тропы на север Нина велела нам обвязаться.
Она пошла первой. Ее фигура маячила впереди расплывчатым, призрачным пятном. Я шел замыкающим. Не минуло и четверти часа, как я раненой ногой угодил в промоину, набрал полный валенок воды. Чертыхнулся про себя и тут же влез в топь другой ногой.
Потом перестал считать купанья, ухая в песчаную, сцепленную корнями камыша жижу. Провалившись по пояс, дернул веревку. Мне помогли выбраться. Тут я увидел, что даже щуплому легковесу Васе Кабаргину крепко досталось. Полы его пальто тоже заледенели.
В рассказе все выглядит быстрым: дни сливаются, будто мы не месяц с лишним бродим, преследуя банду. Да и обо всем, что с нами случалось, не поведаешь. Так и о длинных часах ночного путешествия по болоту.
Снова двинулись по топкой тропе, проваливаясь в булькающую жижу, вытаскивая друг друга, и опять брели, держась за веревку. Пот тек из-под шапки, ел глаза, а ноги ломило от ледяной воды.
– Теперь уже скоро, – неожиданно остановившись, сказала Нина. – Собака брехнула.
Мы не слышали, но поверили ей охотно – чересчур измотались, потеряли ощущение времени. Лишь по тучам, которые обозначились на низком однотонном пологе, поняли – скоро день. И сгустился, стал плотнее, потек накатами клубящийся туман.
Наконец, вышли на сухое место, похоже, остров.
– Нина, дальше мы сами пойдем.
Вдруг она всхлипнула:
– Куда же вы такие пойдете? Замерзнете в степи. Там ветер. И их семнадцать гадов.
– Ты лучше нам дорогу объясни.
Сняв варежку, Нина стряхнула с ресниц слезы:
– Вон верба – прямиком до нее. Оттуда увидите заросли тамариска. Они уж на берегу растут. За ними низкий тростник – и степь, бугор, за которым отары.
– Спасибо, Нина. Прощай. В Гуляевку, в кино почаще езди.
Мы отправились к вербе, по-прежнему связанные веревкой на всякий случай. Увидели справа от нас, к востоку, желтый песчаный холм в темных пятнах верблюжьей колючки. Отару на северном, дальнем от нас склоне. Было уже совсем светло. Несколько черно-белых пятнистых собак бродили около всадника на буланой понурой кобыленке.
Я достал из-за пазухи бинокль и присмотрелся к чабану. Мужчина средних лет, по углам рта висят кисточки усов. Судя по описанию дяди Ивана, он-то и мог быть Ахмет-ходжой. Пастух дремал, поперек седла лежало ружье. Поглядел в бинокль и Вася.
– Похоже, он в карауле, – заметил Кабаргин. – Землянка, верно, здесь. Вон следы к ней.
Отошли вправо, чтоб получше осмотреть бугор. Тогда я увидел поодаль стреноженную лошадь; вход в землянку, завешенный кошмой. Труба землянки не дымила, хотя время для чабана не завтракать, а готовиться к обеду. Около входа – почти нет следов, снег, которого там было многовато, не истоптан.
– Что ж они – и не выходят... – протянул Вася.
– Пожалуй, их и след простыл. Захватили на хуторе продукты – и айда.
Кабаргин кивнул:
– Может быть. Только проверить не мешает. Вот, я думаю, уйти нам еще правее. Мне подальше, да и пошуметь в тростнике. Собак на себя отвлеку. Если бандиты там – выйдут. Тогда покричу – пусть спасают. Да и вы подоспеете.
– Ты, Вася, учти – собаки сторожевые, не Ивановы.
– А иначе как проверишь? А к спасенному – какое же недоверие?
– Пожалуй... – согласился я. План Кабаргина был хорош. – Давай в камыши. И шуми. Да с умом.
Вася смотал веревку и накинул моток на плечо. Мы сложили в вещмешки гранаты, патроны. Оставили на всякий случай пистолеты, которые можно было быстро спрятать под рубахи, и разошлись.
Вскоре недалеко от меня, в камышах, лаем зашелся пес. Хлопнул пистолетный выстрел. Я не сразу поверил, что слышал выстрел. Очень тихо он прозвучал.
Я почти бежал, беспокоясь за Кабаргина. И он и чабан, похожий на Ахмет-ходжу, были вооружены.
Нашел их по голосам. Оба кричали друг на друга достаточно громко.
– Когда Богомбаевы ушли? – спросил я, подойдя сбоку к Ахмет-ходже из камышей. Спросил запросто, как о вещи, которую он обязан знать.
– Неделю назад.
– Где они сейчас?
– Сказали, пойдут в Тасаральский рыбтрест.
– Сказали или пошли?
– Где они сейчас, мой двоюродный брат знает.
– А где он?
– В Бурылбайтальском рыбтресте. Сторожем работает.
Ахмет-ходжа отвечал на вопросы не задумываясь.
– Отправишься с нами.
– Что вы ко мне пристали? Ничего я не знаю! – Ахмет-ходжа глядел на нас оторопело, сам, наверное, не понимая, что уже все сказал.
– Абджалбек с ними? – спросил я.
– Ушел. Ему нужны были деньги. Вот и велел вести к дяде Ивану. У Ивана много. Мог я не пойти? Ты Абджалбека не знаешь. Его не послушаться нельзя. Убьет.
«Трус ты, Ахмет-ходжа, – думал я. – С нами тоже по трусости пойдешь. И за лошадьми сходишь. Нас ты больше Абджалбека боишься».
– Давно ты Абджалбека знаешь?
– Он ко мне от двоюродного брата пришел.
– А Исмагула и Кадыркула?
– Их и Абджалбек, сам говорил, только в люльке видел. Он богатый торговец. После революции за границу бежал. Во время восстания пришел обратно, да не успел. Бедняки ушли от Богомбаева. Его и разбили. Попался и Абджалбек.
То, что говорил Ахмет-ходжа, было известно.
Мы пошли к глухому чабану и сакманщицам, Объяснили, что Ахмет-ходжа едет с нами в Гуляевку. Пока им придется посмотреть за отарами.
Они молчали, закусив зубами концы головных платков. Поверили нам, нет ли, не знаю. Но обеих лошадей мы взяли с собой.
Ехали мы несколько дней, объезжая по краю болота песчаные бугры, похожие как две капли воды один на другой, с пологими подъемами из светлого песка, обращенными в сторону господствующего северо-восточного ветра, и крутыми обрывами, кое-где сохранившими очертания полумесяца с подветренных сторон. Бугры поросли кустами колючки. Пожалуй, только по рисунку, который образовывали эти темные шары и шарики, можно было разобраться, что перед тобой новый бугор, а не прежний. Кружить-то можно сколько угодно.
Ахмет-ходжа был тих и покорен. Я посматривал на него искоса и думал: «Очень хорошо. Фотография – одно дело, а живой свидетель – куда лучше».
Мы остановились, когда вдали увидели туманную россыпь огней Гуляевки.
Кабаргина я послал вперед, чтоб он заехал к оперуполномоченному, старшему лейтенанту, а если его не окажется дома, то в милицию.
А я с Ахмет-ходжой остался в степи. Устроились за бугром, спрятавшись от пронизывающего ветра. Лошади фыркали и звенели снятыми удилами, чувствуя близость жилья и не понимая, очевидно, почему путники остановились. Ахмет-ходжа, запахнувшись в тулуп, прилег на песок.
– Куда вы меня теперь? – тихо спросил он.
– С нами поедешь в Бурылбайтал. Скажи, Ахмет-ходжа, почему Богомбаевы не остались в Бурылбайтальском рабочем отряде, а подались в Тасаральскую? Не медом же там кормят?
– Начальник чакчаган... Плохой начальник.
:– Спесивый, говоришь? Зачем же им нужен плохой начальник?
– У хорошего чабана барана за деньги не уведешь, а спесивый за лишний поклон отдаст... Говорят, чакчаган все кабинет свой перестраивает, чтоб больше стульев поместилось. Чем больше стульев в кабинете, тем крупней начальник.
– А в Бурылбайтале не такой?
– Тот и в землянке будет, а человека не обидит.
– Не понимаю я тебя, Ахмет-ходжа, зачем же бандитам у тасаральского начальника прятаться? – спросил я.
– Орозов в своем отряде каждого человека, каждого в своем табуне коня, каждого верблюда, стук каждого мотобота рыбтреста различает. А Тасаральского и по фамилии никто не называет.
– А как же его кличут?
– Пузырем. У него щеки из-за ушей видно.
– Как же ты повел бандитов к дяде Ивану?
– Шелудивому псу тоже еще один день прожить хочется, – вздохнул Ахмет-ходжа.
– Что ж, этот Пузырь знать не знает, что у него под носом делается?
– Он доклады да приказы пишет. А на бумаге люди, что стулья, одинаковы... Что Богомбаев, что Нурпеисов – стулья: поставить туда, поставить сюда. Крутой начальник Пузырь. На него только с затылка и смотрят: прошел в кабинет, в машину прошел. Я говорю, лишь щеки из-за ушей и видно. Он думает – командует! Нет! Им кто хочешь командует. У такого начальника темный человек как под бородой у аллаха...
– Что теперь со мной будет? – после долгого молчания вновь спросил Ахмет-ходжа.
– Как поведешь себя, так с тобой и будет.
Ахмет-ходжа плотнее завернулся в тулуп и затих, будто уснул.
За полночь поредела россыпь желтых огоньков в стороне Гуляевки. Осталось лишь несколько, что светились попарно, будто глаза зверья.
Я очень продрог, и, сколько ни прыгал, колотя валенками один о другой, мороз ледяными иглами пронзил ноги в мокрых портянках. И эти тонкие иглы были так пронзительны, что доставали до сердца – я чувствовал, как оно ежилось.
Да костра-то нельзя разжечь!
Наконец прибыли Кабаргин и старший лейтенант на верблюдах.
Поели горячего мяса, попили горячей шурпы – бульону. Кабаргин в кастрюльке, завернутой в кошму, привез. Как-то пободрей, повеселей стало, когда мы поели и пополнили запасы продуктов. Я сел на лошадь, а Кабаргин и Ахмет-ходжа – на верблюдов и, простившись со старшим лейтенантом, двинулись в пески Саксаулдала, точно держа курс на будущую зарю.
Так ехали день и второй, еще и еще.
Посыпался густой крупный снег, и сразу потеплело, стих пронзительный ветер. Все скрылось, и в глухой тиши казалось, будто слышится мягкий шорох вяло опускавшихся хлопьев.
Так было всю следующую ночь; мы словно не двинулись с места, потому что движение меж летящего снега не ощущалось. Когда рассвело, снегопад прекратился, тучи исчезли, точно просыпались на землю без остатка. А они на самом деле зависли над горизонтом, словно горы, затягивая восход солнца. Над нашими головами простиралось в самой выси непомерно огромное облако, похожее на белую шкурку каракуля, тугой виток к тугому витку. Его солнце подсвечивало внизу. Наблюдать такое было странно и очень приятно.
Меж холмами стояли саксауловые рощи, серые, без тени на снегу, лохматые, корявые и сквозные. Мы видели, как поднимаются из сугроба и ближнее и самое далекое деревья, каждое в отдельности, само по себе. В тот бессолнечный и слепящий день нервные, измученные деревья выглядели красивыми, замершими в своем безмолвном страдании.
На опушках попадались песчаные акации. Они изящно, совсем как березы, опускали долу прозрачные нежно-фиолетовые пряди ветвей, концы которых утопали в сугробах. Ветвистые кусты тамариска принакрылись снежными папахами. Мелкие шары колючек щеголяли в белых тюбетейках.
Верблюды, очевидно, чувствовали себя нашими хозяевами в прекрасном замершем мире. Они гордо несли свои головы, украшенные рыжими чубами. Толстогубые морды их выражали спокойствие и удовлетворение. Они знали все и ступали, не глядя под ноги, с торжественной церемонностью владык.
А потом рощи остались позади. Мы поднялись то ли на плато, то ли на горы, разделяющие бассейны рек Чу и Или. Свистящий ветер с далекого Балхаша, скрытого за снежными увалами, начал сечь лицо. Наш путь запетлял меж буграми – и верблюды старались укрыться от пронизывающих порывов. На зубах заскрипела песчаная пыль, и сохла глотка. Слепящее солнце било сбоку, выжимая слезы. Яркое солнце и желтый песок четко обозначили линию горизонта.
На этой черте увидели идущих чередой пятерых верблюдов. Мы поторопили своих и скоро догнали караван, груженный войлоками и деревянным остовом юрты.
Лучше бы не догоняли этот караван.
Неделю назад банда Богомбаева напала на табун племенных лошадей Бурылбайтальского рабочего отряда. Табунщики отчаянно сопротивлялись, но тшетно. Бандиты наскочили ночью, обезоружили, убили четырех коммунистов и двух комсомольцев, надругались над трупами. Двадцать девять английских жеребцов увели.
Со времен басмачества не видел я таких диких изуверств над людьми.
На руках одного из сопровождавших караван сидел десятилетний ослепленный мальчик-подпасок. Он сказал, что ему выкололи кинжалом глаза уже после того, как изуродовали старших.
Только поздним вечером добрались мы до Бурылбайтала, будто приплюснутого ветрами и сугробами поселка на берегу Балхаша.
В первом же бараке мы спросили, где расположен штаб, и отправились туда. Часовой вышел из будки и остановил нас у шлагбаума. Я предъявил удостоверение НКВД.
Солдат посветил фонариком на фотографию в документе, на мое обросшее лицо с красными, воспаленными, иссеченными песком глазами. Право, я хорошо представлял себе, как выгляжу.
– Товарищ подполковник, я должен вызвать начальника караула, – и взялся за телефон. Свет непогашенного фонарика упал на мои ноги – валенки разбились, из дыры в носке торчала портянка. Попробовал одернуть заскорузлое от грязи, заледенелое пальто, понял – бессмысленно. Кабаргин выглядел не лучше. Рядом с Ахмет-ходжой, в тулупе и ичигах, мы походили на бродяг-оборванцев.
Взвизгнула промерзшая дверь дежурки, к посту шел караульный начальник: одна нога в валенке, другая в ботинке на протезе. Подошедший капитан, бледный такой казах, посмотрел документы, оглядел нас с головы до ног:
– Слушаю вас, товарищ подполковник.
– Мне нужен командир отряда, товарищ капитан.
– Пройдемте в караульное помещение. Время позднее, постараюсь поскорее вызвать его из дома. А этот гражданин с вами?– Капитан кивнул на Ахмет-ходжу.
– Этот гражданин с нами, – сказал я.
Приятно говорить со строевым офицером: он сразу понял ситуацию, то, что Ахмет-ходжа – задержанный, и не задал ни единого лишнего вопроса.