Текст книги "Журнал «Вокруг Света» №09 за 1976 год"
Автор книги: Вокруг Света Журнал
Жанр:
Газеты и журналы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Хато-охто
Мы остановились в селе Селихино, дожидаясь дня, чтобы выйти на поиски «нанайского женьшеня».
– Хато-охто можно найти только во время цветения, – сказал старожил Михаил Захарович Неешпапа, у которого мы квартировали.
– Когда же это будет? – с нетерпением спрашивали мои помощники – студенты.
– Известно когда, в конце июля. Да только не прозевать бы, цветет он всего пять-шесть дней, – отвечал таежник.
Нанайский женьшень, хато-охто, – так называемая пузатка высокая, или, по-латыни, гастродия, – относится к семейству орхидных. По литературным сведениям известно около сорока ее видов. В основном они распространены в районах, примыкающих к Индийскому океану. И только один вид – пузатка высокая – растет в умеренных широтах Восточной Азии, встречается в Японии, Корее, Китае. В Советском Союзе это растение собирали на юге Приморья, на южной оконечности острова Кунашир и на юге Нижнего Приамурья, главным образом в Нанайском районе.
Более ста двадцати лет, начиная с 1854 года, ведется изучение флоры Дальнего Востока. Однако первый экземпляр пузатки был найден около пятидесяти лет назад. Почему ей так не «повезло»? Да потому, что ботаники-исследователи интересовались в первую очередь первобытными лесами. Пузатка же, как выяснилось позднее, растет только во вторичных группировках, близ населенных пунктов. Иногда она встречается на старых вырубках всего в сотнях, даже десятках метров от окраины села, проселочных дорог.
Кроме того, побеги пузатки с соцветиями появляются лишь на несколько дней и только в определенное время. Об этом, конечно, знали нанайские врачеватели. Корневищам гастродий приписывают такое же лечебное действие, как и настоящему женьшеню. Поиски в старое время осложнялись еще и тем, что для нанайцев пузатка – священный цветок. Все места ее обитания были засекречены. Считалось, что об этом растении нельзя рассказывать пришельцам.
С дАвних времен нанайцы используют корневище пузатки как средство против многих заболеваний. Спиртовую настойку корневищ и побегов принимали как тонизирующее средство. Настой хато-охто помогает путнику в таежных походах, восстанавливает здоровье охотника, израненного в схватке со зверем. Известно это растение и китайской медицине.
...И вот настал желанный день. Вечером Михаил Захарович сказал, что завтра утром пузатка начнет цвести. Как он узнал это – осталось тайной. На все вопросы старик отделывался многозначительным молчанием.
Ранним июльским утром мы вышли из села. Торная дорога вела в лес. Среди берез, осин и лип кое-где возвышались лиственницы с мохнатыми ветвями. Время от времени кто-нибудь из студентов делал несколько поспешных шагов в сторону, срывал горсть ягод малины, черемухи или шиповника и снова догонял группу.
Более двух часов медленно брели по лесной тропе, внимательно осматриваясь по сторонам. Наконец тропа сузилась, стала едва видной. Лес заметно изменился: больше стало лиственницы и ели. Кое-где мы уже с трудом продирались через кусты, густо переплетенные лимонником.
Вдруг идущий впереди проводник остановился и, показывая взглядом на опушку леса, чуть слышно сказал:
– Хато-охто!
В десяти шагах от нас поднимался метровый побег с верхушечным соцветием. В нижней части его можно было различить темно-коричневые чешуевидные листья. Побег, листья, соцветие с цветками – буровато-зеленые с оранжевыми пятнами – удивительно гармонировали с окраской соседних кустов и трав. Стоило лишь на секунду отвести взгляд в сторону – и побег пузатки скрывался. Требовались минуты, чтобы снова, не сходя с места, поймать взором замаскировавшееся растение.
Мои помощники бережно срезали и заложили побег в гербарную сетку между сухими листами газеты. Осторожно разрыли руками почву вокруг побега. Корневище показалось у самой поверхности. Верхняя вздутая часть его даже чуть приподнималась над почвой.
– Не оторвите деток от матки! – предупредил Михаил Захарович.
Осторожно отбрасывая кусочки почвы и раздвигая корни соседних трав, мы увидели паутиновидные столоны, расходящиеся от корневища. Столоны достигали от трех до тридцати сантиметров длины. На их верхушках в одной плоскости с поверхностью почвы и материнским корневищем сидели мелкие корневища. По годичным пояскам мы определили возраст дочерних и внучатых корневищ. На верхушке восьмилеток выделялась почка.
Пузатка высокая восемь лет живет под землей. Толща снега, покрывая почву, предохраняет корневище от морозов. На девятый год в период муссонных дождей единственная почка прорастает. Из нее возникает эфемерный побег с соцветием из 25—40 цветков. После опыления на месте цветков появляются плоды – коробочки с семенами. Всего несколько дней длится наземная жизнь растения – и эту стремительность, быстроту развития можно объяснить лишь огромным количеством питательных веществ, накопленных годами.
Но не все цветки успевают опылиться. Многие засыхают неоплодотворенными и опадают. Бывает, из одного соцветия не опыляется ни один цветок...
В этот день мы нашли еще несколько экземпляров гастродии. В одном месте наткнулись сразу на двадцать цветущих растений. Каждый раз мы срезали по нескольку цветоносных побегов, извлекали из созревших коробочек-плодов семена и тут же рассеивали их. Пройдет несколько лет, и на посеянных нами участках появятся новые заросли пузатки. Из каждого гнезда с многочисленными корневищами мы брали самые крупные. Их на будущий год можно будет посадить на грядках с плодородной почвой.
Перед отъездом из Селихино часть корневищ пузатки мы заложили в ящик с почвой, иначе они быстро высохнут и погибнут. А оставшиеся корневища сварили и съели. Между прочим, по вкусу они напоминают картофель.
...В наше время, когда в Приамурье вторичных лесов становится все больше, требуется строгая охрана этого ценного реликтового растения. Специальными правилами надо запретить выкапывать корневища без разбору, повально, особенно во время цветения и созревания семян. Оставляя несколько побегов с цветками, можно ждать следующее семенное поколение. Следует подумать и об активном разведении хато-охто.
А. П. Нечаев, доктор биологических наук
Старое дерево не устает
Дождь хлестал по мощенной брусчаткой площади, по теснящимся друг к другу домам с островерхими черепичными крышами. Через серую пелену угадывались дальние строения с башнями и шпилями, лабиринты узеньких улочек старой Риги.
Площадь пересекал высокий, уже немолодой человек с нераскрытым зонтом в руке – он словно в глубокой задумчивости не замечал проливного дождя. Он шел медленно, подняв голову, с достоинством полнеющего респектабельного человека. Не торопился и я, до двенадцати оставалось еще несколько минут, и, зная любовь латышей к точности, убивая время, двигался к служебному входу Домского собора, где должен был встретиться со смотрителем органа. Так получилось, что именно теперь, на подходе к месту встречи, мы шли с этим человеком почти вместе, в одном направлении. Когда наконец он завернул за угол, где и находился служебный вход, я вдруг решил, что он и есть Гунар Далманис. Но человек прошел мимо дверей, запрятанных глубоко в толще стены. Заметив кого-то, он еле уловимым движением руки коснулся своей шляпы и прошагал дальше.
Увлекшись странным человеком с нераскрытым зонтом в эту ненастную погоду, я не сразу заметил ожидающего меня Далманиса. Худощавый, сутулый, в безрукавке грубой вязки, он, придерживая тяжелую дверь с коваными кольцами, выглядывал на улицу. В какой-то миг выжидающе посмотрел на меня.
– Вы Далманис?
Он сдержанно улыбнулся и впустил меня в прохладный полутемный вестибюль.
Мастер прошел за стеклянную перегородку, где горела настольная лампа, и, пока записывал мою фамилию в журнал вахтера, я разглядел его и отметил про себя, что седина ничуть не старила его тщательно выбритое сухое лицо, она, может быть, даже подчеркивала одухотворенность...
Вернувшись, он так же молча повел меня за собой. И только когда мы стали подниматься по лестнице наверх вдоль стены, услышал наконец его голос:
– Западная часть собора... Над нами башня.
Мне показалось, он давно не говорил по-русски и теперь, прежде чем произнести эту фразу, обдумал каждое слово.
Пока мы поднимались, он несколько раз останавливался, протягивал руку, включал свет, при этом поднимал голову к потолку, словно хотел убедиться, хорошо ли светит лампочка. Наконец на самой верхотуре мы наткнулись на дверь. Он достал связку ключей и стал медленно открывать висячий замок. В коридоре открыл еще одну дверь, и мы попали на хоры собора. Дощатый сухой пол, посредине – кафедра органа. И если бы не клавиши и множество регистров с надписями: гобой, флейта, английский рожок и названия других инструментов, какие бывают в оркестре, – со стороны кафедру можно было бы принять за обыкновенный старый комод, который мастер почему-то сначала назвал игральным столом, а затем пультом. Очевидно, он считал эти названия для постороннего более понятными. Сразу же за кафедрой поднималась стена органного проспекта, или, как еще его называют, «фасад», – оловянные трубы в оправе барочной резьбы по дереву со всевозможными карнизами, цветочными гирляндами. И только у купола, там, где завершался фасад органа, виднелись деревянные фигурки: одна на самой верхней точке, посредине, у звездчатого свода, и еще по одной фигурке по краям.
Мы стояли на такой высоте, что, для того чтобы взглянуть на интерьер самого зала, надо было подойти к барьеру, хоров, и только тогда вдруг неожиданно открывались ровные ряды современных кресел, и рядом барочные ложи, ярусы, высокие стрельчатые окна со звучными витражами, холодное дыхание камня готических сводов и прохлада давних могильных плит...
Далманис принес, установил к стене обыкновенную деревянную стремянку и, видимо, считая, что прошло достаточно времени, чтобы ознакомиться с обстановкой, сказал:
– Пожалуйста, спрашивайте... Я буду отвечать.
Он открыл деревянные створки (они тоже были частью фасада) с довольно тяжеловесным орнаментом, напоминающим вьющиеся диковинные растения. Чувствуя, что он занят делом и другого времени для знакомства не будет, я спросил:
– Гунар Робертович, вы ведь когда-то были трубочистом... Как это случилось?
Мне показалось, что мой вопрос прозвучал для него неожиданно.
– Это было очень просто, – начал он, спускаясь вниз, – я был молодой и не боялся высоты... – Он сел на скамейку за кафедрой. – Нет, это не совсем так... Я был молодой и решил жениться... Тогда я играл в оркестре трубочистов на аккордеоне. Но одно дело играть в оркестре, другое – быть трубочистом. С женой надо было иметь твердое положение, и я пошел в трубочисты. В это время, после Большой войны, трудно было получить место. Теперь молодые не идут на такую работу. Зимой по крышам лазить. Каждый день мыться надо...
Мастер говорил тихо, спокойно глядя на клавиши, словно искал русские слова и, найдя, тщательно подбирал их
– Сначала я работал здесь, в старом городе, где самые страшные крыши. Ничего... – вдруг сказал он в задумчивости. – Я не упал и проработал семь лет.
Далманис встал.
– Пойдемте внутрь органа, у меня там есть дело...
Он взял фонарь, и мы вошли в стену через створки. Поднимаясь по лестнице, он предупредил:
– Осторожно, здесь ничего нельзя задевать.
Внутри органа было темно. Луч фонаря лег на узкую дощечку, и я увидел, как всюду зияют срезанные наискосок отверстия труб. Трубы группами уходили в темноту, но стоило освоиться, как увидел, что надо мной поднимаются целые этажи труб разных длин и диаметров. Одни трубы были оловянные, другие деревянные. Я стоял в узком проходе, зажатый тоненькими деревянными тягами. Их были сотни, тысячи. Нетрудно было сообразить, что они идут от клавишей и регистров, уходят под настил пола и подходят сюда от кафедры к трубам, к их клапанам. Мастер привычно легко прошел по узкому мостику и уже спускался в дальнем углу куда-то в темноту, вниз. Я угадывал его движения по лучу фонарика. От деревянных настилов всюду поднимались стремянки. Стоило сделать шаг, как под ногами, скрипя, пружинила доска. Я искал потерявшийся лучик света и вдруг услышал тихий голос Далманиса.
– Вот тут надо немного подтянуть, – проговорил он. – Вы слышите меня?.. Вчера во время игры загудела одна труба, правда, не очень громко, в зале не было слышно. Оказалось, клапан неплотно закрывался. Обычно мы такой дефект устраняем во время игры органа, но случилось это под конец.
– Далманис, где вы? – спросил я.
– Я здесь, можете подойти.
Он откуда-то снизу осветил узкий проход. Я сделал несколько шагов и увидел его – точнее, увидел его работающие руки на уровне своих ног. Как он там оказался? Понять было трудно. Чтобы ничего не задеть, я осторожно встал на колени и, не разворачивая плеч, согнулся.
К концу труб тянулись, как нити к ткацкому станку, все те же тяги. Мастер их называл «абстрактами». Его руки проникли между ними у основания оловянных труб и работали.
– Так вот вы спрашивали, как я стал трубочистом? – говорил он снизу. – Лазишь зимой по крутым крышам, хватаешь голыми руками за швы кровли, а потом суешь руки в дымящуюся трубу. Греешь. После, когда гасят топку, привязывают тебя и опускают в дымовую трубу, на весу и скоблишь. Конечно, надо было обязательно знать систему печного отопления, но к этому времени я уже сложил две печи для родственников...
Наконец Далманис вылез на «мою» доску и увлек меня за собой в верхние этажи. При этом он говорил: «Профессия трубочиста научила меня легко подниматься на высоту». Отставая от него, я сказал, что с непривычки еще, чего доброго, упадешь. Так вот, не себя жалко, разобьешь орган...
– О... Вы ситуацию хорошо понимаете, – одобрительно отозвался мастер.
Откровенно говоря, я не ожидал такого эффекта от своего первого вопроса. Мастер явно разговорился, хотя, когда увидел его, подумал, что трудно будет вытянуть из него лишнее слово, да и ремесло его молчаливое, кропотливое... Очевидно, когда человек чему-либо посвящает молодые годы, он никогда об этом не забывает. Я не случайно задал ему вопрос, как он стал трубочистом, эта профессия из прошлого, и человек, столкнувшись с ней, скорее удивляется ей – далекому, простому, естественному и потому поэтическому укладу жизни.
Признаться, я был удивлен, когда Далманис меня пригласил внутрь органа. Слышал, что он даже близкому другу не позволяет заглянуть туда.
И странно – он охотнее говорил о деле трубочиста, чем о тайнах звучания органа. Он и сейчас ходит среди тысячи деталей этого сложного организма, находит нужный узел, что-то осматривает, восстанавливает, двигается дальше, а говорит о своем прошлом:
– Как-то перед октябрьскими праздниками, – мастер опять застрял у какой-то трубы, – меня вызвал директор и говорит: «Гунар, ты должен настроить наше пианино».
Я отвечаю ему, что в жизни не занимался этим делом. Я трубочист.
«Нет, этот инструмент делал человек, а не зверь. Только надо иметь умные руки, а ты к тому же хорошо слышишь».
– У меня никакой теории не было. Я сказал, что попробую. Дали мне камертон, ключ, и я начал. Там ленточка прорвалась, здесь надо подтянуть, в другом месте отпустить... Семь часов работал, и, кажется, все получилось. Мне заплатили за этот день из среднего заработка... Прихожу домой и говорю жене, что сегодня настраивал пианино, а она мне: «Слушай, это хорошая идея, ты же ведь сам говорил, что в музыкальной школе хорошо диктанты по теории писал, тебе надо стать настройщиком». И я стал настройщиком. Потом у меня были ученики...
Он замолчал. И снова мы стали подниматься, теперь уже по очень крутой лестнице. Дерево было настолько сухое и тонкое, что лестница могла двоих не выдержать.
– Идите смелее, – сказал Далманис и подал мне руку.
Когда я вдруг осознал, что мы на самом верху органа, у купола собора, я схватился за леса. Здесь было не так темно, свет проникал сквозь деревянные листья, украшающие фасад органа. С тыльной стороны фасад был похож на обратную сторону старой маски – корявая, бесцветная, почерневшая от времени и темноты. А весь орган с трубами напоминал сверху большой макет многоэтажного города с лабиринтами ходов. Рваные лучи света лежали на теле десятиметровых труб из дерева, в темных отверстиях которых мог бы свободно уместиться человек. Оказалось, что мы стоим на высоте тридцати метров от пола собора. Как сообщил мастер, десять метров до органного помещения и еще около двадцати – высота самого органа.
– Далманис, а сколько труб здесь?
– Шесть тысяч семьсот шесть десят восемь...
– Вы не ошиблись? – думая что ослышался, спросил я.
– Шесть тысяч семьсот шестьдесят восемь, – повторил мастер. – Деревянных и оловянных, не считая труб фасада, – они не поют. Они остались как украшение, когда в 1883—1884 годах старый орган был заменен новым, более мощным. Он был построен немецкой фирмой «Валькер». Сейчас, хоть фирма эта и существует, таких органов нет. – Немного помолчав, мастер, снова увлекая меня за собой, сказал: – Я много лет работаю здесь и только-только открываю себе этот мир, еще много неясного. Я чувствую, что, для того чтобы сохранить этот исторический памятник, чадо изучить не только его механизм, но и его среду... Вот пойдемте сюда...
Мы подошли к каменной стене, и свет луча выхватил небольшой люк. Далманис спустился ниже, открыл люк. Сразу потянуло холодом. И только теперь я понял, что до сих пор пахло здесь старым деревом.
– В 1963 году Домский орган вышел из строя. Незадолго до этого в собор провели центральное отопление, а старый смотритель не понял, что это такое, и, желая содержать органное помещение в тепле, все кричал: «Топи побольше!» Зима была холодная, внутри органа было шестнадцать градусов – для Домского собора такая температура – жара. Орган начал сохнуть: мехи стали пропускать воздух, клапаны отошли, трубы шипели, гудели... Одним словом, дело было дрянь. В это время и пригласили меня сюда работать. Поначалу я испугался, но позже согласился. Вообще меня давно тянуло к этому органу... Приехал из Москвы мастер Козлов и стал нам помогать – у меня был помощник, мой друг, – заклеивал щели, трещины. Козлов, помню, все кричал, ругал нас. Нервничал. Он тоже не очень знал этот орган, хотя перед этим целый месяц был в Германии. И все же через две недели орган заиграл. Потом приехали немецкие мастера, тоже строгали, клеили... Но я сразу понял: для Домского органа самое главное – режим влажности. В то лето в помещении было очень влажно – это страшно. Здесь каменные стены дают много влаги... Тогда-то я нашел место в стене толщиной в один кирпич – видимо, раньше здесь было окошко в башню, – взял зубило, молоток и сделал люк. А зимой, чтобы было не очень сухо, я купил садовую поливалку, и, когда было очень холодно и сильно топили, мы поливали трапы, стены. По тридцать-сорок ведер воды. Теперь мы каждый день два-четыре раза измеряем влажность у пульта, в моторном отделении, внутри органа...
Гунар Робертович осветил свои часы, и мы стали спускаться.
– Был с нами случай, – продолжал мастер. – Приехал профессор из ГДР, седой, солидный. Он играет, а мы с моим помощником сидим и дрожим. Орган играет в полную силу – и вдруг слышим, где-то гудит, но пока тихо. Пошли внутрь органа. А когда орган играет в полную силу, внутри как во время бури, урагана в море. Как найти эту проклятую ноту – тогда опыта не было, – это сейчас я с закрытыми глазами найду любую ноту, смотрю на руки играющего и сразу пойму, где что случилось. Так вот, надо было найти. Кричу напарнику: «Иди смотри соль малой октавы». Он пошел к трубе и говорит: «Да, клапан задевает». Расшатал его, покрутил. «Можешь опустить», – говорит. А я держал в это время за тягу. Все это произошло за две минуты. Я угадал интуитивно. Пришли, сели на свое место. Как раз немец кончил играть. Подходит к нам и говорит: «Я старый профессор, много знал хороших мастеров, но не видел, чтобы на таком большом органе моментально устранили дефект».
А мы всего две недели работали самостоятельно...
Наконец мы вышли на свет. Закрывая за собой створки с барочной резьбой, я вдруг осознал, что держусь за творение рук мастера из 1601 года. Деревянные листья, покрытые бронзой, казалось, окостенели от времени. Все еще трогая дерево, подумал, что есть выражение: «металл устал», и действительно, вдруг он ломается. Интересно, устает ли дерево?
Старое дерево. И я спросил об этом.
– Старое дерево не устает, если, конечно, быть внимательным к его среде... – сказал мастер, сел за кафедру и заиграл.
Вдруг все загудело, пришло в движение; казалось, звуки возносились к куполу собора и осыпались вниз. Это была короткая вспышка. Ураган звуков.
– Я хотел показать вам полное звучание, – сказал мастер и поднялся, но тут же сел, нажал на ножную клавиатуру.
Прогудела низкая профундовая нота. Продержав немного, послушал и пояснил:
– Это фундамент.
На улице было солнечно, и земля, свободная от брусчатки и строений, зеленела. От проливного дождя остались лишь редкие лужи.
– Пойдемте, – сказал вдруг Далманис, – я вам покажу первый дом, где чистил дымоходную трубу.
Мастер в тяжелом и длинном пальто ссутулился еще больше. Мы пересекли площадь, на которой уже лежали тени островерхих домов, и, когда вошли в узенькую кривую улочку, я снова увидел статного человека с зонтом в руке. Он шел нам навстречу, на солнце его высокий накрахмаленный воротник блестел, как броня. Пройдя мимо нас, он так же, как и утром, с достоинством коснулся шляпы и важно сказал:
– Свейки.
– Откровенно говоря, – признался я Далманису, – утром, встретив на площади этого важного человека, принял его за вас.
– Если бы я был такой полный, не смог бы даже повернуться внутри органа. Он сторож...
Еще издали мастер показал на зеленый дом. Крыша у него была черепичная, с несколькими каменными дымоходными трубами.
– Я тогда чуть сознание не потерял. Идет из трубы горячий дым, едкий газ, из глаз слезы текут, а сам еле стою на ногах, ловлю воздух. Старый мастер смотрит на меня и заливается смехом...
Мы подошли, постояли. Дом как дом. Толстостенный, двухэтажный, с небольшими глубокими окошками. На стене дощечка: «Охраняется государством. Памятник XVII века».
– Пойдемте выпьем по чашке кофе, – предложил Далманис, – и по маленькому бальзаму... Я думаю, мы сегодня заслужили.
Надир Сафиев