355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вокруг Света Журнал » Полдень, XXI век (июль 2012) » Текст книги (страница 11)
Полдень, XXI век (июль 2012)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:45

Текст книги "Полдень, XXI век (июль 2012)"


Автор книги: Вокруг Света Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Крис Альбов Слово поэта (Рассказ)
 
Век поэтов мимолетен —
недолет, пролет, полет,
Побываешь в переплете —
встанешь в книжный переплет,
По стихам узнаешь думы,
по страданию – талант.
Дескать, жнем свою беду мы
и не требуем наград.
 
А. Градский

1

Плохо поставленный голос дребезжал под аккомпанемент старенькой, как ее владелец, гитары. Человек с тренированным слухом легко бы заметил, что голос поющего иногда словно бы застревает на одной ноте, иногда делается очень уж высоким. Впрочем, в большинстве своем не искушенные люди останавливались, прислушивались, проходили мимо. Имелась и постоянная аудитория. Две-три бабульки шушукались, поправляя платки и качая головами и крыльями.

– Это он про Кормильцева!

– Его, его самого. Вот упырь-лиходей! Хозяйство разорил, а какая птица прежде водилась! Какое стадо было! А после него ничего не осталось, за сущие копейки пошло…

– Себе зато хоромы… дворец ишь возвысил!

Старички бойко принимались вспоминать былое. Иной закипит вдруг: мол, будь я помоложе, как в надцатом году, спуску бы не дал, самую-то харю начистил да выволок за бороденку на площадь перед народом ответ держать…

Слушателей было немного, но певца это не стесняло. Когда он впервые вышел на площадь, их было еще меньше, да и те – тыкали пальцами, скалились. Но нет, приучил. Пускай старики, но теперь-то хоть слушают. А там, глядишь, подросток застынет, разинув рот, или кто из молодых – косматый и черный или раскрашенный и лысый– подойдет, бросит монетку, подбодрит: «Так держать, папаша!»

В этот раз народу собралось больше обыкновенного и волнение людей прибывало сверх обычного. Возмущение, разбуженное едкими словами песни, подогревалось. Старики припоминали обиды, а среди прочих и вовсе не старики находили что-нибудь обидное. Например, всплыло, что недостача, которую недавно с неплательщиков переложили на крылья порядочных граждан, – вовсе дело скверное, или новый порядок расчета зарплаты, сокративший вдруг последнюю вдвое, потому что премии, положенные компенсировать уменьшение ставки, выплачиваются не всем и не всегда, и не в полном объеме. Да и мало ли чего случается в жизни простого человека?!

На этой волне певца охватил азарт, и он грянул новую, позавчера присочиненную частушку о главвраче Здравине, собирающем ежедневный процент с отделения деньгами и натурой, а при отсутствии – и анализами. Кто-то засмеялся, кто-то даже зааплодировал.

В самый разгар концерта на площадь шлепнулась серебристая машина с эмблемой охраны правопорядка. Из машины выбрались пятеро крепких парней с недобрыми взглядами и квадратными кулаками. Формы на них не было. Люди бросились кто куда, и площадь опустела раньше, чем мрачные фигуры успели приблизиться. Один только артист, закрыв от усердия глаза, бренчал что есть сил.

Опомнился он, когда стало совсем поздно. Пятеро окружили его. Стали задавать разные вопросы больше для порядку, нежели всерьез желая получить ответ. Он насупился и, поскольку бежать было некуда, а отвечать – бессмысленно, стоял молча, уставившись на трещины в асфальте и редкие пучки травы, пробивающиеся наружу.

Крепыши еще походили вокруг да и стали охаживать бедолагу. Били хоть и сильно, но тактично. Из уважения ли к возрасту, по другой ли причине лица не разбивали, костей не ломали. Повалили, попинали, сколько положено, связали крылья узлом за спиной, сильно при этом вывихнув, но опять же – не поломав. Хоть и могли. На деньги не позарились: помочились в шляпу и водрузили неудачливому артисту на перепачканную седую макушку – монеты желтыми слезами побежали по щекам. Собрались разбить гитару об голову, но опять отчего-то передумали. Забрались в махолет и умчались восвояси.

Между тем завечерело, и прозрачный воздух подернулся дымкой. Стало свежо. Певец кое-как поднялся на ноги. Со стонами и бранью попытался распутать крылья – тщетно, подобрал гитару и побрел, опираясь на нее, прочь с площади.

Рядом бесшумно опустился дорогой черный «Седай» с оборками и украшениями, и приветливый голос позвал старика:

– Илья Борисович, милый вы наш! Простите, что опоздал. Не прощу себе… Если б мне доложили раньше – никак не допустил бы такого. Что творится – заслуженного максимовского поэта!.. Да вы, ради бога, садитесь…

Старик недоверчиво протиснулся в салон, скрипя зубами всякий раз, когда перемятые крылья во что-то упирались.

– Ах, подлецы, ай, негодяи! Да как же можно так с почтенным человеком!..

– Переживу, – буркнул поэт, отмахнувшись. – А вы кто будете?

– Да я, Илья Борисович, из столицы проездом. Читал ваши книжки. Полон высочайшего почтения к вашему таланту, так сказать. И вот, будучи проездом, захотел навестить, встретиться, так сказать, лицом с настоящим великим человеком. А тут такое дело! Но я, знаете ли, безучастным не буду. Я, знаете ли, тоже кое-что могу и в столице тоже кое-кому обязательно доложу, что в Максиме на центральной площади творится. На служебном аутомобиле в выходной-то день!..

– Без формы они были.

– Ничего-ничего. Разберемся, в чем бы они там ни были. А вы, Илья Борисович, что теперь собираетесь делать?

– Петь.

– Вот это правильно. Вот от искреннего сердца хочу сказать, что я вас, Илья Борисович, еще больше зауважал. Так с ними и надо. Я вот что еще скажу: пойте, Илья Борисович, про все, что на душе лежит, что давно накипело и просится наружу. Открывайте людям глаза. Про воровство, про взятки, про обман и несправедливость. Даже про нынешнего Главу можно. Ничего не бойтесь. Вас, так сказать, столица поддержит. Это я вам обещаю. А если что – разыщите меня. Вы уж не стесняйтесь. Никита Игнатьевич я, Сермяжный.

Назвавшийся Сермяжным, поджарый мужчина с невыразительным лицом, но с ощутимой аурой уверенности в себе, которая даже как-то противоречила недавнему его слогу, протянул карточку и пачку новеньких хрустящих банкнот. Старик поморщился. От боли или еще от чего. Карточку взял, а деньги бросил на сиденье и махнул рукой. Стал выбираться. Помедлил. Поднял пачку и выдернул одну банкноту, отчего несколько других рассыпались. И вышел.

2

Неделю Илья Борисович Охлопков, заслуженный поэт Максимовской рощи, а ныне безвестный бард и исполнитель собственных памфлетов приходил в себя, поправлял здоровье и думал о будущем. А потом возьми и выйди снова на площадь, где опять, как и прежде, люди проходили мимо, не оглядываясь на застывшего в немом ожидании старика. Поэт опасливо покосился по сторонам да и запел новую песню, ядовитые слова которой пылали в нем и сами рвались из глотки.

Под конец песни уже несколько человек стояли поодаль, ободряли, смеялись. И он сам засмеялся-задребезжал. Спел еще. Ничего не случилось ни в этот день, ни в следующий. Зато людей день ото дня стало прибавляться, а иной раз Илья Борисович замечал кого-нибудь особенно активного, и тот начинал взывать к народному сознанию, показывая пальцем на старика, декламировал о гражданском долге и подвиге обыкновенного человека. Словно невзначай поэт обнаруживал на периферии зрения людей в форме, по-видимому, следивших за порядком. Не раз и не два концерты его заканчивались митингами против главврача Здравина, продажного судьи Слепцова, против непорядочных чиновников.

Иногда к толпе его слушателей присоединялись группы подростков вроде тех косматых или бритых, с лентами на рукавах, с плакатами за справедливость и честность.

Признаться, Илью Борисовича это настораживало. Однако он не мог сказать, что именно его беспокоит: такая неожиданная и, очевидно, не случайная поддержка или все растущие масштабы события, ведущего к неведомому пока финалу.

Случилось однажды и такое: на площади появились пятеро громил, старых знакомцев. Теперь на них виднелись знаки личной охраны максимовского Главы. Наученный прежним печальным опытом, Илья Борисович их сразу заприметил. Некоторые слушатели, впрочем, тоже. Толпа пришла в волнение. Кое-кто улизнул. Но нашлись и такие, кто выступил вперед с призывом дать отпор. До драки, впрочем, не дошло. Громилы потоптались и в конце концов убрались с площади. Илья Борисович по этому поводу с удвоенной желчью разлил новую прибаутку. В ответ раздались смех и аплодисменты.

Что-то замаячило в голове Ильи Борисовича, когда в предвестии будущих выборов наряду с прочими началась активная кампания в поддержку Никиты Сермяжного. Новый депутат обещал навести порядок и приводил в пример поэта и гражданина Илью Охлопкова, который, по его словам, в одиночку объявил войну беззаконию и несправедливости:

– …Пример Ильи Борисовича, так сказать, подтолкнул меня объявить собственную войну и искать теперь поддержки сознательных моих сограждан, чтобы, так сказать, вместе навести порядок и добиться новой, лучшей жизни.

Концерты Охлопкова все чаще стали превращаться в демонстрации в поддержку Сермяжного, которого теперь объявляли «Спасителем земли Максимовской». Илье Борисовичу это так не понравилось, что он перестал появляться на площади. Не сказать, что он что-то имел против своего тайного благодетеля, а участие столичного депутата в судьбе поэта Охлопкова стало теперь очевидным – однако возраст сделал поэта упрямым и подозрительным.

Он заперся дома, дважды в день смотрел новости и дважды выходил из дома: за продуктами и за свежей газетой. Концерты на площади, однако, не прекратились: молодежные бригады с ленточками на плечах пели охлопковские песни и скандировали имя Сермяжного. Илья Борисович злился на телеблюдо, обзывал дураком и бросался писать. Это близкое к безысходному состояние привело к тому, что он много сочинял в эти дни. Писал стихи, не злободневные эпиграммы, не обличающие побасенки, а настоящие выстраданные стихи:

 
…Что я вижу вокруг – мельтешащие страшные тени.
Глотки пьют мою жизнь и никак не насытиться им.
Боль – отчизна моя, на до крови разбитых коленях,
Ты нага и безбожна и к детям жестока своим.
 

Однажды под вечер он, опять раздраженный, сидел за письменным столом, черкал черновики, испещренные иероглифами старческого почерка.

Позже, припоминая, он отметил, что неподалеку опустился массивный махолет. Были какие-то шаги и необъяснимое напряжение в груди, разорвавшееся в конце звуком выбиваемой двери. Остальное помнилось очень смутно и обрывочно. Фигуры в форме оперативников в масках. Мешок, в который сгребли его рукописи. Липкое, стянувшее его губы и щеки. Ладони, кулаки, подошвы ботинок – самих ударов он не помнил. Свежий воздух. Темнота. Бурчик, вроде таких, которые предутренним часом собирают по улицам пьяниц и беспризорников.

Очнулся Илья Борисович в подвале, связанным. Голова кружилась и мутило. Он как мог устроился, чтобы дать покой телу и, очевидно, получившей свое голове.

Позже его перевели в другое место, в светлую комнату с мягкими стенами и решетками на окнах. В комнате совсем не было мелких предметов. На вопросы его никто не отвечал. Кормили исправно. Давали какие-то таблетки, но Илья Борисович научился их незаметно выплевывать.

Припоминая последние события, он более всего страдал от невозможности писать. Он правил стихи, проговаривая их вслух и про себя, но мысли его скоро сбивались, и он начинал путаться. Все, что удалось вспомнить из написанного накануне, в конце концов полностью растворилось в небытии.

3

Когда Охлопкова вывели, обращались с ним совсем по-другому: говорили вежливо, внимательно, переодели, попудрили, а потом вытолкнули в слепящий океан ламп и прожекторов. Сам Сермяжный бросился к нему, не скрывая слез радости. Новый Глава обнял старика, выразил благодарность от имени всех горожан, жителей области и от себя лично. Ведущий ободряюще попросил поэта сказать свое слово, а когда Илья Борисович заупрямился, ловко отобрал микрофон и, сославшись на усталость народного героя, потихоньку выпроводил того назад за сцену.

Оказавшись дома, Охлопков узнал, что на волне народного гнева, вызванного арестом максимовского поэта, Сермяжный добился досрочных выборов, где легко одержал победу. Поэт был публично спасен. Бывший Глава Рощи – отправлен в отставку.

Главврач Здравин, судья Слепцов, директор «Максторфа» Виктор Жадина и другие явились с повинными головами, публично покаялись, с негодованием объявили о злостных нарушениях, допущенных вороватыми их помощниками и заместителями, клялись именами предков и на толстом томе Свода законов Леса принять меры и восстановить справедливость. Черновики Охлопкова так и не были найдены. Последнее огорчало Илью Борисовича более всего. Его несколько раз приглашали для интервью, но он отказывался. На площади не появлялся и пребывал в скверном расположении духа.

Между тем, мостовая в городе продолжала расползаться. Цены на торфяную закваску для махолетов выросли, а с ними и на все остальное. Музей поэта Баянова, против усилий прежнего департамента культуры пытавшийся сохраниться на прежнем месте, теперь был окончательно изгнан на окраину Максимы, потерял часть фондов и был втянут в длительную реконструкцию. В помещениях бывшего музея, занимавших выгодное место на центральной улице, были открыты кафе и ночное казино с номерами. Территория городского пляжа распродана, огорожена и зазеленела пузатыми коттеджами.

Охлопков писал. Яд лился с его пера. А потом однажды, прихватив старую гитару, поэт снова вышел на площадь.

Поджарый мужчина с невыразительным лицом, занявший кабинет Главы Максимовской рощи, листал заголовки сводок и отчетов, отобранных для него лично помощником, когда тот постучал в дверь. Сермяжный вопросительно взглянул на вошедшего. Помощник нового Главы, отлично зарекомендовавший себя еще при прежнем, ответил:

– Поэт Охлопков.

– Опять поет?

– Поет.

– О чем?

– Обо всем. О больницах, музеях, пляже, главвраче, прокуроре, о столичных домах отдыха в Роще, о новом Главе.

– О Главе тоже?

Вошедший кивнул:

– Надо что-нибудь предпринять?

– Нет-нет, боже упаси. Мы ведь не дикари. Да и зачем повторять прежние ошибки?! А людей вокруг много?

– Не больше сотни. Пока…

– Я вот считаю, что нам необходимо оказать поддержку народному, так сказать, герою и поэту. А чем больше, Глеб Сергеич, будет народу, тем даже лучше…

Вторую неделю Охлопков пел на площади, и число слушателей с каждым днем росло. Еще бы. Он теперь звезда, персона грата, а не просто стручок с гитарой. Вот только одышка одолела. Простыл. Или нервы. Или все-таки возраст. Он пел, часто переводя дух. Что-нибудь говорил людям. Или делал глоток воды.

В этот день народу было особенно много и каждую минуту прибывало еще. А потом грузно приземлились два тяжелых, разрисованных рекламой махолета прямо позади него и стали разгружать оборудование. Не успел он опомниться, – грянула музыка: его собственные мотивы, приправленные грохотом и визгом инструментов, его собственные слова полугодовой давности.

Девицы в рваных джинсах порхали вокруг него, махали игрушечными гитарами, и очень скоро поэт был окружен молодой плотью. Дыханье его сбилось. От шума и мельтешения закружилась голова. И вдруг он стал участником бешеного спектакля, в котором его собственные стихи, будто перевернутые с ног на голову, издевались над ним.

 
…Боль – отчизна моя, на до крови разбитых коленях,
Ты нага и бесстыжа…
 

А потом девицы поскидывали куртки, и старик оказался зажат хороводом грудей. В сознании отпечатались строчки утерянного стихотворения. Поэт вспомнил его. Под крылом заныло, и он опять будто стал задыхаться.

Толпа ахнула. Кто-то возмущенно отпрянул, но еще больше людей приближалось, чтобы поглазеть на удивительное зрелище. Подсадные в толпе улюлюкали. Десятка полтора ниоткуда взявшихся лотков продавали напитки и сладости.

Музыка стала громче. Под песни поэта Охлопкова девушки раздевались, ползали по сцене, трясли грудями и раздвигали ноги. В глазах Ильи Борисовича померкло, а потом темноту прорезал свет, в котором проступило видение.

…В белом зале в белых одеждах херувима человек с невыразительным лицом, сверкая каплями глицериновых слез, объявляет о возвращении народу утерянного наследия поэта Охлопкова, скоропостижно скончавшегося в день собственного триумфа…

– Нет! – попытался закричать, выдавить из себя Илья Борисович. – Нет! – Но воздуха не хватало. Губы шевелились, но глотка, легкие не слушались: ни звука не раздалось.

Поэт был мертв.

Иван Жеребилов Я иду по воздушной дороге (Рассказ)

Снова дрожь. Это уже четвёртый раз – верный признак того, что дом просыпается. Посмотреть на хронометр – так… интервал между волнами двенадцать минут, если всё правильно рассчитал, пробуждение начнётся ровно через два «приступа».

Отсюда, с бетонного бортика старой девятиэтажки, виден почти весь район, хотя теперь-то и видеть нечего – сплошные руины, на месте многих домов даже фундамента не осталось, только горы щебёнки с короной перекрученной арматуры. Тоска. Хотя почти всегда пробуждение – это феерично, это захватывающе, незабываемо и наверняка печально – из тысячи домов выживает только один. Мы проверяли, когда ещё было интересно. Сейчас уже нет.

Сейчас многое неинтересно. Боже! Как быстро можно привыкнуть к… да ко всему. Все-таки, самое здоровое чувство юмора у жизни и у времени, человек уступает им по всем параметрам, хотя, если вдуматься, и в нас есть что-то похожее, но вот цинизма поменьше. В разы, да чего уж там, в сотни раз. У жизни шутки злее и… короче, что ли… (Что-то я запинаться стал, адреналин, спокойнее.) Теперь почти ничто не удивляет. Пугает – это да, настораживает, но чтобы удивляло… Даже представить сложно. Хотя есть вещи, к которым привыкнуть невозможно, но сейчас не об этом.

Не об этом мы думали ещё полгода назад, не о дрожи и не о крови, и не о том, кто мы друг другу – волки или братья? Мысли были самыми обычными, приземлёнными даже, о куске хлеба насущного были мысли, а теперь вот мудрость житейская так и прёт через все щели. Царь Соломон, Чапаев и пустота были правы – всё пройдёт, главное – чтобы не мимо… и лучше через нас, чем по нам. Смешно.

Смешно не то, что с нами произошло. Ведь если вдуматься, проникнуться всем этим сложившимся – плакать захочется. Смешна наша мудрость, заработанная за триста шестьдесят три дня. Я считал, меня всегда интересовало, как скоро мы дойдём до тупика. Дошли. Теперь можно оглядываться назад, потому что вперёд смотреть неинтересно. Могло ли быть по-другому?

По-другому… А это как?

Снова волна дрожи. Надо же, как сильно. Сильный дом, может быть, даже выживет. И это тоже будет красиво. Посмотреть на хронометр – двенадцать, норма. Настя всегда говорила, что дома пробуждаются по чётко заданной схеме, без вариантов. Я ей верил, наверное, потому, что любил и уважал, хотя как можно и любить и уважатьодновременно – не понимаю, это из разряда горячечных фантазий. А у меня так было… Наверное, потому, что уважать начал раньше, чем любить, а может, и не было любви, только страсть, уж больно судорожно всё между нами вспыхнуло. Но ходить она меня научила, хотя сама ходила всего месяца три. Но это немного по старым меркам, у нового мира и законы новые, и время течёт по-другому. Так вот, она говорила, что дома всегда чётко подчинены процессу пробуждения и иначе не бывает.

– Запомни, – говорила она, – двенадцать минут, шесть волн – это аксиома нашего мира, всё, что по-другому– враньё.

Погибла она быстро, когда штурмовала Жёлтый. Из нас никто не решился, а она пошла. Я потом много раз думал – почему, даже прикидывал – не из-за меняли… По всему получалось, что из-за меня, а может, и нет. С ней всегда было так – не поймешь, как ни старайся. Любить можно, а понимать не получалось.

Жёлтый развалился на восьмой минуте предпоследней волны…

Сначала разрушились аксиомы старого мира, потом нового. Так всегда бывает. Что касается меня, то я давно определил лишь одно нерушимое правило: «Нерушимых правил нет». Вот и всё. Вот так просто. И как хочешь с этим, так и живи.

…И давай жить другим. Вот это сложно, вот это уже головоломка.

Вы когда-нибудь видели, как просыпается галстук? Обычный, матерчатый, красный или серый, или в полоску Да причём здесь цвет? Окраска не важна. Важно то, что неизвестно, чего от него можно ожидать. Еще тогда, почти год назад, когда мы были глупыми и уверенными, мне приходилось видеть… Ничего особенного, наверняка тут ничего не скажешь, может, просто развяжется узел, и кусочек тряпочки, враз обретя нереальную пластичность, соскользнёт по плечу и исчезнет, извиваясь. А может, и так бывало довольно часто – отвердевшая до стальной твёрдости ткань сжимается всего на сантиметр, а затем вы наблюдаете, как бурый, стремительно теряющий сходство с мужским аксессуаром червяк жадно впитывает кровь, разбухая, как пиявка.

Сначала жутко, потом норма, и от этого ещё страшнее…

Мы много видели, нас было много – целое человечество, мы много смотрели, много удивлялись и так мало делали. Мы мало понимали. Непонимание – это чёрная дыра разума. Большинство из нас даже не опомнилось, когда их засасывало в эту самую дыру. В моём человечестве осталось шестеро – Славка Банкин, Юра Кулешов, Анюта Ким, Вентилятор с Алёнкой – два сапога пара, неразлучные, как горшок с землёй, и ещё Лидка Пиманова…

Пиманова…

Я говорил, что самое поганое в мире – это не твёрдое небо и не земля, превратившаяся в сплошную голодную пасть? Самое поганое в этом мире – когда ты видишь любовь в глазах нелюбимой женщины. Говорил, наверное…

Наверное, вёл себя неправильно, хотя как поймёшь в нынешние дни, что правильно, а что нет. После смерти Насти я вообще мало с кем общался, ходил больше. Хотел совсем всё оставить. Не оставил. До сих пор думаю, что зря…

Зря-зря… Всё впустую. И Лидку спас я тоже впустую. Она глупая. Наверное, когда-то была ещё и самоуверенной. Теперь просто запуганная. Красивая и запуганная. А я, герой, шёл с ней и шкурой чувствовал, что делаю ошибку. И не остановился…

Тот дом, из которого я её вытащил, вообще был странным, есть такая порода – медленные, они не пробуждаются, а истаивают, как холодец на солнце, оставляя после себя вонючие хищные лужи. Путешественнику такие дома обходить надо десятой дорогой, шагнуть с них, конечно, можно, но затраты такие, что потом пластом проваляешься не меньше недели.

Неделя… да в наших местах, дай Бог день где пересидеть, а уж неделю… А-а-а, всё равно не поймёте.

Поймёте – не поймёте, но Лидка в таком доме прожила дней шесть, и когда я её нашёл, не было на ней ни язв, ни печатей! Зато слёз оказалось на троих. И это несмотря на то, что последние сутки она провела без воды (лужа на крыше впиталась в битум – верный признак ненормальности).

Ненормальность… Очень мягко, обтекаемо даже. Что там творилось, лучше не вспоминать… В общем, шагнуть я с ней смог. И выйти к Приюту, где в то время обретались только Анюта с Вентилем. Вентилятор тогда страдал – труба едва не вырвала ему кость из руки, потом всё, конечно, заросло, но первые две недели его правая напоминала ежа: из-за игл, которыми Ким снимала боль. Получалось плохо. Мануалку Анька в принципе знала, но вот в реальности частенько промахивалась. Вентиль шипел, стонал, но в ответ на все вопросы только матерился и приказывал продолжать процедуры.

Лидке они не удивились. Тогда мы уже умели не удивляться.

Удивительно другое – я стал героем.

В глазах одного человека, понятное дело, но всё равно – хуже не придумаешь.

Здесь стоит пояснить: героем может считать тебя только один человек – ты сам, остальным лучше не видеть в тебе спасителя и супермена. Так спокойнее, так от тебя никто ничего не ждёт. Жизнь идёт тихо-мирно, относительно, конечно. А вот когда начинают от тебя чего-то ждать – вот тут, извините, амба. Начинается суета и неразбериха, а при нашей-то жизни это синонимы слова «каюк».

…Каюк… очень даже может быть, но наступает он не сразу, нужно для начала сделать хоть пару ошибок.

Ошибаться я начал… И, наверное так и не могу остановиться до сих пор…

Первая ошибка – я подпустил Лидку. Ошибкой было позволить ей приблизиться, ещё большей ошибкой было прогнать её…

Иногда нужно просто отпустить ситуацию, только нужно быть готовым к тому, что последствия придётся грести лопатой.

Какая в наше время любовь?

Наверное, мы жили в разных мирах и разных временах… Вот она меня любила, а я её… У меня в душе сплошная сухая заморозка.

Ходить я не перестал. Она провожала, ждала. А мне казалось, что я её разочаровывал, возвращаясь живым…

Глупо? Ещё бы…

Любовь в её глазах…

Вы когда-нибудь видели, как дерево нападает на человека? В наше время такого уже не увидишь… Вот раньше ещё встречались ребята, считавшие дерево источником дров. А всё просто до смеха – не трогай, и оно мимо пройдёт. Но это мало кто понимал, всё больше топорами махали. Я вот как сейчас помню картинку – на ветках старой яблони растянут окровавленный мужик, у корней дерева лежит заглохшая уже бензопила, а по телу человека с наждачным скрипом совершенно самостоятельно ползают листья, за каждым остаётся алая полоска счёсанной кожи…

Какая тут любовь? Вот загадка.

Слышу её шёпот:

– Не уходи… Останься, Злой…

Я оборачиваюсь. Серый предрассветный полумрак очерчивает её фигуру, гладкую, подтянутую, за год не растерявшую гибкости и лоска. Лицо видится размытым, но я точно знаю, что сейчас она дёргает слегка уголком чётко очерченных полноватых губ и морщит нос, и в глазах слёзы… Опять эти глаза… серые, понимающие…

У Насти были карие…

Гадко на душе.

Душа… Души наши искорёжены, шрамированы настолько, что сейчас и не разглядеть, что было дальше – сплошной загрубевший панцирь. Так проще, так легче выживать, прёшь себе напролом и не задумываешься о последствиях. Вот мой панцирь лопнул, поплыл. Слишком много тепла в жизни стало. От тепла даже сухая заморозка тает.

Так нельзя…

Нельзя оттаивать, нельзя останавливаться. Тот, кто ходит, останавливаться не имеет права.

…И я пошёл дальше.

«Не уходи, Злой», – сказала она. А я промолчал, потом встал и ушел…

Никого не спасать, никого не любить, никогда не останавливаться.

Только почему кажется, что постоянно убегаю от кого-то?

.. Убегаю от себя…

Толчок… Последняя волна. Пора…

Так, надеть шлем, застегнуть полумаску. Если шагнуть с незащищённым лицом, выгорят и кожа и сетчатка. Ремни тоже вроде в порядке. Костюм прилегает к телу без единой складки (говорят, раньше костюмы в обтяжку носили только подводные пловцы, а теперь, вот, и на воздухе ходим) – если одежда плотно прилегает к телу, практически исключён риск пробуждения.

Снова судорога, и почти сразу же ощущение, что земля уходитиз-под ног, – обычное явление в такой ситуации. Иллюзия.

По лопнувшему битуму разбегаются трещины, и в глубине их почти сразу же зажигается рыжий огонь.

Огонь. Значит, у меня всего пять секунд.

Шаг, толчок и через мгновение – рёв. Дикий, низкий.

Это ни на что не похоже, ни на один голос из прошлого.

Воздух бьёт по ушам, тело напрягается, холод. Теперь главное – перевернуться на спину, тогда можно увидеть, как разом вспыхивают золотым светом все окна.

Это занимает секунду. В эту секунду становится ясно – либо пробуждение и новая жизнь для дома, либо кончина, и тогда буду житья…

На мгновение мне показалось, что сейчас воздух дрогнет и мозаичный фасад обернётся тёмной шкурой.

Нет…

По стене наискось прошла трещина – широкая, рваная пасть чудовища. Она открывалась всё шире и шире пока не развалила серый прямоугольник здания. Из наполненного ало-жёлтым светом провала хлынул жар. Золотой свет скрутился вначале в тугой жгут и распустился невиданным цветком.

Жар окутал меня душным плотным одеялом, завертел, почти смял. Спасло только то, что успел сгруппироваться. Распустил перепонки, закачался на горячей волне, чувствуя, как прожигает костюм насквозь.

Блин. Похоже, не рассчитал. Никогда не видел такого мощного выброса энергии. Теперь главное – свалить вовремя, ещё минут пять, и перепонки начнут перегорать.

Изогнулся, ушёл вправо, проваливаясь правее и ниже.

Стало немного легче.

Легко и нежарко. Сзади с глухим стоном обваливается оживший на несколько мгновений дом. Чтобы было страшно умирать, достаточно пожить лишь мгновение…

Посмотреть на шкалу сбора.

Под завязк —, хватит, чтобы добраться до следующей высотки, а там и до пограничной черты недалеко.

Я не бегу… не бегу… не бегу.

Я лечу… Я иду по воздушной дороге…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю