Текст книги "Полдень, XXI век (июль 2012)"
Автор книги: Вокруг Света Журнал
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Джон Маверик Аплодисменты для Кукольника (Повесть)
Глава 1-яТоскливо пахнет еловой смолой и перечной мятой. Сквозь прореху в крыше сарая виден похожий на лоскуток синего шелка кусочек неба, который то и дело легкими стежками прошивают тонкие черные силуэты ласточек. Мы лежим на досках, наполовину зарывшись в сено, – трое мальчиков и одна девчонка. Самый старший – Мориц Бальтес – только-только закончил шестой класс. Он самый харизматичный в нашей маленькой группе и самый сильный. Не физически, а как бы внутренне сильный – точно карликовая береза: вроде неказистое с виду дерево, а попробуй согни. Ребята в школе это чувствуют и никогда не задирают его, даже старшеклассники. Хотя с первого взгляда ничего особенного в нем нет. Полноватый мальчик, неуклюжий, носит очки с толстыми стеклами, а в кармане – маленький фонарик, словно ему всегда и везде не хватает света. Когда пытается что-то разглядеть – хоть средь бела дня, – то прежде всего выхватывает это из воображаемой темноты узким направленным лучом. Вот язык у него хорошо подвешен, это да. Он мастер рассказывать. Наверное, потому, что много читает. Правда, я читаю не меньше, но Мориц любит серьезные романы – взрослые и немного жутковатые. Такие, как «Звонок» Судзуки Кодзи или «Парфюмер» Патрика Зюскинда.
Двойняшки Хоффман – Марк и Лина – совершенно не похожи друг на друга. Не близнецы, а настоящие антиподы. Лина – востроносая девочка с косичками, отличница и поэтесса, ведет дневничок, в который круглыми, почти каллиграфическими буквами заносит цитаты из любимых книжек, а также всякие свои девчачьи мысли, страдания и стишки. Последними невероятно гордится, хотя поэзии в них с гулькин нос, а путных идей и подавно. Ну, это на мой взгляд.
Марк в раннем детстве переболел чем-то тяжелым и теперь ходит во вспомогательную школу. У него плохая память, но светлый ум. Его замечания всегда наивные, но удивительно точные и честные. Например, может назвать кого-то злым, или подлым, или вруном, причем в глаза. К счастью, репутация «идиота» спасает Марка от неприятностей. Говорит он слегка нараспев, словно куражась, а на самом деле, чтобы скрыть заикание. Поэтому самые обычные слова звучат в его устах важно и многозначительно. Роняя на бегу «доброе утро», он не просто здоровается, а словно подчеркивает доброту этого утра. Когда Марк желает «спокойной ночи», веки тяжелеют и мысли останавливаются, а по всему телу разливается такой покой, что еле успеваешь добраться до кровати.
Ну, и наконец, я – Седрик Янсон. У меня странные имя и фамилия, а в гостиной в моем доме на полке стоят несколько книг на непонятном языке, со странным значком «волнистая черта» над некоторыми буквами, но мама утверждает, что иммигрантов в нашей семье никогда не было. «Мы чистокровные немцы, – заявляет она с непонятной мне гордостью и еще менее понятным пафосом. – Посмотри в зеркало, Седрик, в твоих жилах течет арийская кровь». Я смотрю и вижу конопатого голубоглазого мальчика с оттопыренными ушами – что делает меня похожим на смешную летучую мышь – и мечтаю вырасти взрослым и сделать пластическую операцию. Но несмотря на труднообъяснимую симпатию к зеркалам и арийской крови, моя мама – не такая уж плохая. Только готовить не любит. Поэтому мы часто обедаем в ресторанчике «Die Perle», который держит бразилец по имени Фабио.
Наш дом в поселке крайний, и участок идет чуть под уклон, спускаясь к овсяному полю. В саду растут персик и две яблони – бесполезные дички, которые, однако, весной потрясающе красиво цветут, – и много-много кустов сирени.
Мы трое – я, Лина и Мориц – учимся в единственной на три поселка гимназии и каждое утро отправляемся на школьном автобусе в Иллинген-Швиллинген, а полвторого тем же манером возвращаемся обратно. Если кто-то задерживается после уроков и не успевает на автобус, приходится добираться на попутках, потому что транспортное сообщение с Иллингеном-Швиллингеном очень плохое.
Но сейчас каникулы, и об учебе думать не нужно. Впереди еще пять недель пряного лета с его теплыми ароматами и мягким сеном, рыбалкой, чтением, задушевными беседами в нашем тайном клубе – сарае, ничейной развалюхе, которую мы облюбовали с молчаливого согласия взрослых, – играми, купанием в речке и прогулками по лесу. В общем, беззаботного отдыха.
Беззаботного? Так нам тогда казалось…
* * *
Мориц раскрыл перед собой на досках толстую, похожую на амбарный журнал книгу и навел тонкий луч фонарика на первый абзац первой главы – словно маркером отчеркнул, – но Лина тяжело навалилась ему на плечо и ладошкой закрыла текст. Я только успел заметить нарядную готическую «Р» в шутовском колпачке и с двумя тонкими горизонтально вытянутыми руками, отчего она казалась похожей не столько на «Р», сколько на «R». С обеих рук заглавной буквы свешивалось по марионетке – пляшущий Каспер и снулая синеволосая девица в клетчатом переднике.
– Ты обещал дорассказать про Кукольника, – потребовала Лина.
Мориц погасил фонарик. Выделенный световым маркером абзац побледнел, и на странице воцарились солнечные пятна.
– Что ж, Кукольник, – отозвался Мориц. – Я как раз собирался о нем почитать. У деда на чердаке книг пять или шесть про него.
– Ух ты! – я даже присвистнул от удивления. – Популярный национальный герой?
– Герой, не герой, – пожал плечами Мориц, – а самое интересное в его истории то, что она не только случилась на самом деле, но еще и в этих вот самых местах. Кукольник ходил по дорогам – из Оберхаузена на Швиллинген, ел… ну, не у Фабио, но на месте «Perle», говорят, и раньше стоял трактирчик. Покупал время у Часовщика…
– Шутишь? – меня передернуло, а Лина рядом со мной нервно хмыкнула.
– Очень может быть, – сказал Марк. – Часовщику лет сто, не меньше. А то и двести.
Это прозвучало нелепо, но никто не засмеялся. Часовщиком у нас в Оберхаузене звали сумасшедшего старика с труднопроизносимой восточной фамилией. Впрочем, все называли его просто «господин Ли». Он не продавал часы и не чинил их, а торговал овощами и фруктами. На конторке перед ним всегда стояли огромные весы с латунными чашками – у меня они вызывали ассоциацию с Фемидой, – и когда покупатель заходил в магазин, Часовщик спрашивал, например: «Взвесить вам килограмм времени?» Или полкило, или сто пятьдесят грамм, или еще сколько-нибудь. Над ним смеялись, но только до тех пор, пока не заметили, что те, кому господин Ли отвешивает всего пару десятков грамм времени, как-то очень быстро умирают. Тогда Часовщика стали бояться.
– Возможно, в сарае, где мы сейчас валяемся на сене, Кукольник прятал своих марионеток или давал представления, – задумчиво произнес Мориц. – Или вот этими самыми граблями, – он кивнул на прислоненные к стене грабли, – его забили до смерти.
– Его забили граблями? – поразился Марк, а я с уважением оглядел ржавую раскоряку с почерневшей ручкой, и налипшие на зубцы катышки навоза показались мне засохшими кусочками человеческой плоти. Ерунда, конечно. Мое проклятое воображение.
– Никто толком не знает, как он погиб. Теперь, я хочу сказать. Но существует несколько гипотез, – охотно пояснил Мориц. – Например, что его зарыли в землю живьем, закидали песком или камнями, обмазали медом и посадили на муравейник, утопили или, как я сказал, забили насмерть граблями и лопатами, а может, и еще чем-нибудь. Но я еще не все прочитал. Это второй том, а я его только начал.
– Прямо китайские казни, – заметила Лина, нервно теребя ленточку в косе. Бантик развязался, и волнистые темно-рыжие волосы заструились по плечам. – Жалко его.
Мне тоже стало жаль бедолагу. Дались ему эти куклы и кукольные спектакли. Нет бы заняться чем-нибудь полезным, например, продавать яблоки да инжир, как господин Ли? Зачем делать то, что другим ненавистно, за что тебя все время бьют и мучат?
– Он не мог иначе, – возразил Мориц не то Лине, не то мне на мои невысказанные мысли. – В книге написано, что марионетки были живыми и что на самом деле не Кукольник их водил, а они его водили. Он не смог бы от них освободиться, даже если бы захотел. Хотя плевки и побои доставались ему, Кукольнику.
– Как интересно, – протянул Марк. – Дай почитать?
– Не знаю, – замялся Мориц. – Деда спрошу. Он к своим книжкам неровно дышит. Я сам их тайком уволок с чердака, – добавил шепотом, и мы поняли – не даст. Никому. Не из-за того, что жадный, а потому, что истории эти – ох какие непростые. – Пойдемте-ка лучше играть, что толку тут валяться. На газон к Миллерам вчера приземлился космический корабль!
Мы встали с досок и, отряхиваясь от приставших к одежде стебельков травы, гуськом вышли из сарая. Дом Миллеров находился на другом конце поселка, за ресторанчиком Фабио и водонапорной башней. Добротный, большой дом-особняк – с террасой, гаражом и увитой клематисом беседкой – под стать дружной и трудолюбивой семье. У Миллеров было трое взрослых сыновей и маленькая дочка, которую все ребята почему-то дразнили Пчелкой. За гаражом, на широкой ничейной лужайке возвышалась металлическая бочка и в самом деле похожая – своими оплавленными краями, окрашенными в цвета побежалости, – на остов космического корабля. В любую погоду, после затяжных осенних дождей или в дни летней засухи, на самом ее дне плескалась вода – густо-серебряная, с мелкими желтыми крапинками цветочной пыльцы или плавучими монетками березовых листьев.
– Точно, звездолет, – я настороженно провел ладонью по холодной поверхности. Она блестела эбонитовой чернотой и казалась опаленной космическим огнем. – Даже ржавчина не берет. Или разведывательный зонд. Придумал! Шпионский корабль.
– Зеленые человечки с Марса, – веско сказал Марк. – На Землю высадился десант зеленых человечков.
Мориц ухмыльнулся.
– Аватары, – подхватила Лина, – роботы-трансформеры…
Чем только она не побывала, эта несчастная железная посудина! Лина уперлась локтями в гладкие края и заглянула внутрь.
– И-и-и-и!
Не понимая, что ее напугало, мы с Морицем одновременно склонились над бочкой, так что чуть не стукнулись лбами. В жидком серебре что-то перемещалось медленными, волнообразными движениями, как будто по стенкам и по дну ползали жирные – в два пальца толщиной – черные гусеницы. Почти сразу я догадался, что это оптический обман – таким странным образом вода преломляла отражения бегущих по небу облаков. Но выглядело неприятно – и одновременно завораживающе-красиво. Гораздо красивее, чем можно было ожидать от обыкновенных отражений в бочке.
– Ребята, а может, ну ее? – сморщила нос Лина. – Там что-то противное завелось.
– Это те самые зеленые человечки, – я скосил глаза на Марка. – Они очень маленькие и мягкие, как желе, и, чтобы перенести приземление, должны лежать в специальном растворе… Давайте-ка поможем им покинуть корабль!
Мою идею приняли на ура – все, кроме Лины. Она боялась всяких ползающих тварей и никак не хотела верить, что в воде на самом деле никого нет.
Я, Марк и Мориц втроем навалились на бочку. Та оказалась на удивление устойчивой, словно за время своего пребывания на лужайке – а пребывала она там, наверное, со дня великого потопа – вросла корнями в землю. Корни мягко пружинили, а у меня возникла отчетливая иллюзия, что мы пытаемся выкорчевать голыми руками столетнее дерево.
– Видно, не судьба марсианам познакомиться с братьями-землянами, – вздохнул я. – Придется им утонуть.
– Погоди, надо сначала раскачать, – предложил Мориц.
Мы провозились с марсианским звездолетом, наверное, минут сорок, пихая его так и эдак – пока, наконец, он слегка не качнулся, подался назад, точно спасаясь от наших пинков, и вдруг, как по маслу, пошел вниз и спокойно лег на бок. Вода из него так медленно и вальяжно вытекала, будто хотела продемонстрировать свое презрение к закону Ньютона, и вот тут-то мы осознали, что никакие зеленые человечки не плавали в гравитационном растворе, а настоящим космическим пришельцем была она – красивая, ярко-серебряная и пока еще безымянная, причудливо и страшно преломлявшая облака нашего земного неба. Теперь она выплеснулась в траву, протянулась меж камнями тонким, будто конский волос, ручейком от места падения бочки до самого гаража и в противоположную сторону – до лесной окраины, где паслась привязанная к березке коза Миллеров по кличке Белоснежка. Слишком поздно мы поняли, что натворили. Оно все никак не впитывалось в землю – это жидкое серебрение, а струилось поверх комков глины и всякого мелкого сора, огибало лежащие на пути палочки, петляло, извиваясь, точно слепая змея, которая ползет на запах крови. Мы стояли, растерянные, и видели, как оно коснулось переднего копытца ничего не подозревающей козы, и животное завертелось на месте, как будто за ним гонялась стая разъяренных шершней. Желание играть пропало. Мы еще попинали для порядка неподвижный корпус космического корабля – теперь пустой и на вид совершенно неопасный, – перекинулись парой-другой замечаний о первом контакте с внеземным разумом. Только не хотелось нам больше никакого контакта.
Лина запрокинула голову, так что золотые локоны скользнули ей под вырез футболки, и посмотрела на солнце.
– Ребята, мы с Марком, пожалуй, пойдем. Обедать пора.
На моих наручных часах не было и двенадцати. Так рано никто в поселке не обедал, а уж тем более Хоффманы, которые и вставали в нерабочие дни позже одиннадцати, и ложились нередко за полночь. Но я промолчал.
– Ладно, народ, расходимся, – решил Мориц. – Вечером можно на речку пойти, мне отец спиннинг починил.
Я, Лина и Марк энергично закивали. Мы, как невольные убийцы или – что больше похоже на правду – неразумные вандалы, сбегали с места преступления. На прощание Мориц похлопал меня по плечу.
– Эй, Седрик, а ты не забыл? С тебя сценарий.
– Ага, – буркнул я. – Помню. Напишу.
Речь шла о сценарии для школьного спектакля, который мы собирались показать в первый день учебы первоклашкам, их родителям, учителям, а также всем желающим, – я не сомневался, что смотреть придут и старшие ребята, и все, так или иначе связанные со школой и даже не связанные. Развлечениями поселковая жизнь не баловала. Мягко говоря.
Идея принадлежала Лине, которая чувствовала себя на сцене, как лягушка в пруду, – простите, о девочках так нехорошо, – как рыба в воде. Пьесу поручили написать мне, потому что если в устных рассказах Морицу не было равных, то я считался самым лучшим из нашей великолепной четверки «летописцем». Дневник я не вел – во всяком случае, в таком виде, как Лина, но мог пространно описать любое событие. Да, к тому же… Я имел еще одно необходимое для каждого летописца качество. Все, что ни выходило из-под моего неловкого ученического пера, могло быть каким угодно: неграмотным, корявым или просто глупым, но всегда – правдивым. Не стану попусту бахвалиться, но врать я не умел.
Глава 2-яЯ немного пошатался по улицам. В ушах звучало жалкое мекание несчастной козы, а перед внутренним взором всплывали, то бледнея, то разгораясь с новой силой, картинки, одна другой непригляднее. Огромный игольчатый холм, полный кусачих муравьев, тени облаков на мокрой траве, и занесенные для удара вилы, и серебряный ручей, удавкой затянувшийся на шее Кукольника. Все мелькало и выстраивалось в самую дикую в мире пьесу, какую я бы не согласился сыграть на школьной сцене даже под дулом пистолета. Во всяком случае, так я думал в тот момент.
Когда голод, наконец, загнал меня домой, первое, что я почувствовал, войдя на кухню, – это запах подгоревших макарон. Мама решила приготовить обед, какое событие. Но получилось, как всегда: поставила кастрюлю на плиту и занялась другими делами, а вода между тем выкипела, и все содержимое припеклось ко дну.
– Ну что, маман, есть нечего? – спросил я вместо приветствия, слегка в нос, на французский манер. – Пойдем, что ли, к Фабио?
– Думаешь, у меня деньги в огороде растут? – огрызнулась она. – У твоего отца зарплата в конце месяца, а сейчас только семнадцатое.
Мать сидела за кухонным столом с карандашом в руке и быстрыми штрихами что-то подчеркивала в разложенной перед ней газете. Я пожал плечами и открыл дверцу холодильника, раздумывая, пожарить яичницу или нарезать салат. Хотелось чего-нибудь побыстрее и посытнее.
– Проголодался, да? – вздохнула мама, разглядывая меня с любопытством, словно какое-то диковинное насекомое. – Мальчишек твоего возраста не прокормишь. Что поделать – растешь. Ладно, Седрик, пошли в «Perle», собирайся.
– Это ты собирайся, в халате сидишь, – пробурчал я и облизнулся.
У Фабио готовили вкусно. Кроме нас, в ресторанчике обедали двое незнакомцев – видно, приезжие. Старый господин лет шестидесяти, с бородавкой на левой щеке, важный и крепкий, и красивая девушка, похожая на нашу учительницу математики, только моложе. Я смотрел на нее, уплетая бобы с тонкими треугольными хлебушками, которые можно было макать в острый соус, и гадал, кем она приходится старику. Внучкой? Дочерью? Любовницей? Они сидели друг напротив друга за столиком у окна, так что лучи солнца, просачиваясь сквозь желтые занавески, окрашивали волосы и плечи девушки нежно-золотым. Пожилой господин склонился к ней через блюдо с овощами и тарелку с дымящимся супом и, улыбаясь, что-то говорил, легонько дотрагиваясь короткими пухлыми пальцами до ее руки. У красных босоножек девушки крутилась, выпрашивая еду, огненно-рыжая кошка Фабио.
– Перестань пялиться на людей, – прошипела мать и больно толкнула меня ногой. – Это неприлично.
Я дернулся и от неожиданности выронил вилку, запачкав подливкой белуюскатерть.
– Господи, Седрик, и в кого ты у меня такой нескладный?!
Ответ подразумевался сам собой – в отца, конечно. Мы с ним оба нескладные, хотя макароны в кастрюле подгорают не у нас.
«А не написать ли сценарий про мою маман? – раздумывал я – И про все ее закидоны?». Успех будет ошеломляющий. Такого типажа не придумаешь нарочно. Вот только если мать придет посмотреть и узнает себя – а она узнает, – то что она мне сделает? Закатит дома истерику – с ремнем, валидолом, битьем посуды и хлопаньем дверьми – или публично надает пощечин? Последнее уже случилось однажды, чуть меньше двух лет назад. Не помню, чем в тот раз провинился, но после экзекуции я сбежал из дома и четыре дня жил у Бальтесов. Именно тогда мы с Морицем крепко сдружились. Потом с родителями помирился, но пережить такой позор снова, да еще на глазах у всей школы, я не был готов даже из любви к искусству.
Старик с девушкой расплатились и вышли из ресторанчика, а кошка переместилась под наш стол. Вместе с их уходом что-то сдвинулось в пространстве, как будто оно лишилось одной из степеней свободы. Я продолжал размышлять, не сознавая, что трепыхание моей мысли теперь – всего лишь конвульсивное подергивание пришпиленной к доске бабочки. Меланхолично ковырял вилкой бобы – аппетит почему-то пропал, как отрезало, – и прислушивался к сытому мурлыканью под ногами.
– Мам, – спросил я вдруг неожиданно для самого себя, – ты слышала про такого… бродячего артиста? Он показывал спектакли с марионетками. Его, говорят…
– Седрик! – мать поджала губы, а голос ее взвился до визгливых, истерических нот. – Ты долго будешь есть? Я не собираюсь торчать здесь весь день. Мерзость он показывал и получил по заслугам. Ты понял? Мерзость.
Следующим утром, стоя на газоне за домом Миллеров, Лина растерянно огляделась, и на ее лице появилась та же брезгливая гримаса, которую я наблюдал накануне у своей маман при упоминании Кукольника.
– Ребята, мы… Вы не смейтесь только, но мы вчера что-то очень плохое на волю выпустили. Какую-то…
Она запнулась и подыскивала слово, но то, как видно, не шло на язык. Да и как назвать аморфное, злое серебрение, прочертившее лужайку наискосок и оставившее после себя густую поросль кошачьей травы? Или она тут и раньше росла? Кто бы теперь мог сказать?
Зато у меня слово было наготове.
– Мерзость. Какую-то Мерзость мы выпустили.
– Да! – подтвердила Лина, а Мориц спросил:
– С чего ты взяла?
– А ты сам посмотри внимательнее, – ответила Лина.
Мы с Морицем, как по команде, опустились на четвереньки и принялись изучать почву в том месте, где пролилась вода из бочки. Серебряная струйка давно впиталась. В пыли не осталось никаких следов. Новенькие стебельки кошачьей травы выглядели сильными и сочными. Будь я кошкой, сказал бы – аппетитными.
– Ну, – неопределенно хмыкнул Мориц, задумчиво водя по земле бледным лучом фонарика. – Взошло тут что-то на радость поселковым мяукам. Ты об этом? Ну, и что?
– Да вы встаньте, мальчики. Посмотрите сверху.
– Как бы поверх травы и в то же время чуть-чуть вглубь, – веско изрек Марк. Очевидно, он видел то же самое, что и его сестра.
Я поднялся на ноги. Прищурившись так, что солнце в просвете облаков превратилось в узкое веретено, а лужайка заблестела и растеклась волнами, как озеро в знойный день, сконцентрировался на лежащей бочке. Сияние исходило от нее переливчатой короной и слепило глаза. Яркие бело-желтые лучи почти вертикально падали с неба и такие же, только чуть потемнее, насыщенные зелеными испарениями жизни, восходили им навстречу. Только в некоторых местах нисходящие и восходящие потоки ломались, как бы проваливаясь в пустоту. Например, у самого устья бочки – оттуда словно вытекала черная река, рассекая лужайку кривым шрамом. Теперь я увидел его отчетливо, как и всю картинку, – воспаленный, уродливый рубец на фоне сверкающего мира. Он протянулся от гаража до той березки, у которой еще вчера паслась коза. Но самое страшное было в другом: под шрамом начиналась гангрена. Половина лужайки и почти весь участок Миллеров – насколько я мог его рассмотреть – казались мертвыми. Я даже не знаю, как объяснить, потому что никогда раньше такого не встречал. Это можно сравнить с ампутированной рукой – вроде бы та же, что и раньше, целая, да только не живая. Вот и те кусочки земли – они не поглощали солнца и не излучали ответного тепла.
– Боже мой, – только и сказал я.
За моей спиной Мориц с шумом втянул в себя воздух.
Так бы мы и стояли, как четыре истукана возле пустой бочки, если бы дверь дома не отворилась и на крыльцо не вышел Фредерик, старший из трех сыновей Генриха Миллера. Его заляпанные машинным маслом тренировочные штаны пузырились на коленях. Майка топорщилась, открывая волосатую грудь. Он хмуро посмотрел в нашу сторону, заслонившись от солнца ладонью.
– Ребят, вы вчера Белоснежку ничем не кормили?
– Нет, – ответили мы в один голос.
Фредерик Миллер задумчиво поскреб пятерней голову, зевнул и спустился с крыльца на задний дворик. Оттуда послышалось его недовольное бормотание и шарканье метлы по бетону. Потом звон разбитого стекла и громкие проклятия. Мы испуганно переглянулись.
Шум на заднем дворе Миллеров стих, а через минуту на террасе, отстукивая каблучком ритм, запела Пчелка: «Санкт-Мартин, Санкт-Мартин, Санкт-Мартин скакал сквозь дождь и снег…».
– О, Боже мой, – снова тупо произнес я.
– А что, если это и в самом деле инопланетное нашествие? – жалобно пискнула Лина. – А вдруг так оно и есть?
Мы еще раз внимательно оглядели замаскировавшийся под бочку космический объект. Холодный синеватый металл, гладкий и на вид вполне земной.
– Легированный сплав углеводородистого титана с кристаллическим графитом, – вынес вердикт Мориц. – Производится на четвертой планете системы Альфы Лебедя.
– Кристаллический графит – это алмаз, – возразил я. – А если без шуток?
– Ну, не знаю. Странная штуковина, да. Если присмотреться. Так ведь любой предмет начинает выглядеть странным, если к нему слишком долго присматриваться.
– Надо перевернуть и проверить, не осталось ли там немного той воды, – предложил Марк.
Идея всем понравилась – на словах, – но близнецы Хоффманы нерешительно мялись, да и Мориц не спешил первым войти в неприятельский звездолет. Я, не чуя подвоха, лег на траву и бесстрашно просунул голову и плечи в черное отверстие. И – словно очутился в тесном тоннеле, пахнувшем неприятно и железисто – сырым песком, ржавчиной, солью, гнилыми листьями и мясом. Так воняет морская вода у причалов – мутная и нечистая, загаженная пролитым с катеров бензином и дохлой рыбой, – или залитый кровью пол на мясокомбинате. Так пахли весы, на которых безумный Часовщик отвешивал время легкомысленным жителям Оберхаузена. От зловонного дыхания смерти меня замутило, а стены тоннеля надвинулись и сдавили мое застрявшее в узком проеме тело так, что захрустели позвонки. Издалека – из душной глубины бочки – мне навстречу сверкнули полные нечеловеческой злобы серебряные глаза. Мерзость! Там еще оставалось немного Мерзости. Я, идиот, сам полез к ней в логово, и уж теперь-то она меня не отпустит. Затащит внутрь и съест. Вместе с этой мыслью на меня накатил такой дикий, парализующий страх, что крик застрял в глотке, словно впихнутый обратно чьей-то сильной рукой, а тоннель закрутился, замелькал и взорвался клочьями угольной темноты. Возможно, кто-то из ребят покатил в тот момент бочку… не знаю… Мне в легкие хлынула, поднявшись со дна, серебряная влажность. Дыхание прервалось, и я потерял сознание.
Очнулся я в доме Миллеров, на плюшевом диванчике в гостиной. Надо мной склонились Мориц, глава семьи Генрих в черном вельветовом пиджаке, Фредерик и хозяйка Мартина с розовощекой Пчелкой на руках. У меня все плыло перед глазами, и казалось, что Пчелка вертится вокруг своей оси, пытаясь укусить мать за руку, а с люстры на тонкой блестящей ниточке свисает огромный, похожий на утыканный спицами клубок шерсти, паук. Вероятно, это было не так, но с моим восприятием что-то случилось, и пару минут я видел то, что нормальным людям видеть, в общем-то, не положено. Да еще горло болело. Страшно.
– –..—….—..? – произнес Генрих Миллер на непонятном языке, но с вопросительной интонацией.
– Что?
– Седрик, я спрашиваю, у тебя раньше были проблемы с сердцем? Или, может, эпилептические припадки?
Я помотал головой. От этого простого движения комната всколыхнулась, пошла маленькими волнами, точно апельсиновый сок в стакане, когда его взбалтываешь, – и вдруг все разом встало на свои места.
– Как ты себя чувствуешь? – допытывался Генрих. – Встать можешь?
Фредерик подозрительно скосил взгляд на моего друга:
– Вы подрались?
– Нет, почему? – ответил я за Морица. – Нормально. Да, могу, – и действительно сел на диване, опустив ступни на пушистый ковер.
Мартина Миллер посадила Пчелку рядом со мной, но та сразу же вспорхнула и ускакала в другую комнату. Взрослые вышли за ней. Через приоткрытую дверь до нас долетали их голоса:
– На мальчишку Янсонов кто-то напал… он не хочет говорить… стесняется того, что ему сделали?
– А что ему сделали? Ты думаешь… э… Да нет.
– Может быть, приступ клаустрофобии? Зачем-то полез в эту бочку… глупый. Все мальчишки глупые в таком возрасте.
– Его, говорят, дома бьют почем зря… Кто?.. Да все знают… В школу приходит в синяках…
Это было уже слишком. Я вскочил, пунцовый от возмущения. Схватил Морица за руку и поволок за собой к выходу. Но не на кухню, где велся разговор, а через террасу на двор и за калитку.
– Какого черта? Какое их собачье дело? Их вообще… – я задыхался, горло как будто стянул огненный обруч. – Их совершенно не касается…
– Седрик, у тебя на шее кровоподтеки, – возразил Мориц. – И что, по-твоему, должны подумать Миллеры? Одно из двух: либо тебе ребята накостыляли, то есть, скорее всего, мы, потому что рядом больше никого не было. Или маньяк напал. Или родители избили. А мать у тебя уже замечена в рукоприкладстве. Так что зря ты кипятишься. Они нам помогли.
– Да понимаю, – прохрипел я, инстинктивно оттягивая ворот тенниски. – Неприятно просто.
– Еще бы.
Я заметил, что солнце успело перевалить зенит и так далеко сместиться к западу, что его нижний край расплющился о резной конек дома Миллеров. Неужели я провалялся в обмороке полдня? В прозрачном предзакатном свете кошачья трава под ногами казалась облитой жидким серебром. Я знал, что стоит прищуриться, и можно увидеть под ней мертвую землю, черное зияние, гниющий рубец. Но не хотелось.
Над лужайкой сгустилась тишина. Ни пения птиц, ни стрекота кузнечиков, ни сочного гула шмелей. А ведь как их много в это время года, в жаркую, сухую погоду – этих мелких насекомых.
Ветви березы слегка колышутся на ветру – но беззвучно. Ни шелеста, ни шороха. Как будто у меня лопнули барабанные перепонки. Если закричать – услышу ли я свой крик?
– Слушай, а где Хоффманы? – спросил я нарочито громко.
– Сбежали, – передернул плечами Мориц. – Перетрусили. Когда ты катался по траве, вцепившись себе в горло, зрелище было еще то.
– Я ничего не помню.
– Может, и правда, приступ этой, как ее…
– Клаустрофобии? Вроде никогда не страдал… С другой стороны, я и в бочки никогда раньше не лазил. Вот только… Мориц, нам надо все обсудить. Но не здесь. Мне тут как-то…
Я запнулся, сам не зная, каково мне стоять возле бочки – чем бы она ни являлась в действительности – по щиколотку в мерзко-серебряной кошачьей траве, которой – теперь я точно знал – здесь раньше не было и быть не должно. Страшно? Больно? Одиноко? Я, перечитавший к своим двенадцати годам целую уйму книг, еще не ведал в тот момент, что испытанное мной чувство на самом деле называется красивым французским словом – дежавю.
Мы договорились переночевать сегодня у Морица. Его родители обычно не возражали – они относились ко мне хорошо, считали неглупым, развитым мальчиком. Думали, что я оказываю на их сына хорошее влияние. В семье моего друга царил культ интеллекта, и каждый с IQ выше ста двадцати, автоматически становился там желанным гостем.
Мои предки, как ни странно, тоже не имели ничего против. Мать цеплялась ко мне и начинала воспитывать, только когда я попадался на глаза. В остальное же время я мог проваливать на все четыре стороны. Отец, как правило, отпускал шуточки типа: «У девчонок надо ночевать», а потом добавлял что-нибудь этакое, от чего я краснел не только лицом и шеей, а с макушки до пят.
Несмотря на папины некрасивые остроты, я любил бывать у Морица. Его мама готовила не хуже Фабио, хоть и попроще, и всегда старалась положить мне кусок покрупнее. Может быть, она подозревала, что я дома голодаю. Я от природы худой, но не из-за того, что мало ем, а потому что у меня кость тонкая. Отец развлекал нас с Морицем умной беседой, ненавязчиво проверяя нашу эрудицию. Наверное, не хорошо так говорить, нечестно по отношению к моим родителям, но в семье Бальтесов я чувствовал себя гораздо лучше, чем в своей собственной.
А потом я и Мориц забирались на чердак, бросали на пол старые матрацы и, лежа голова к голове, полночи перешептывались о самом сокровенном, часто о таком, о чем ни за что не решились бы говорить при свете дня – пока сон не обрывал наш странный диалог. Это чем-то смахивало на телепатию – наши губы шевелились, но слова текли беспрепятственно из мозга в мозг, сплетаясь в причудливый смысловой орнамент. Как будто мы – не два болтающих перед сном мальчика, но единое разумное существо, этакий двухголовый дракон, который обдумывает сам в себе важные для него вещи. Сквозь узкое наклонное окошко под самым потолком в комнату заглядывала наглая луна. Я видел, что ей очень хочется подслушать наш разговор, но мысли бежали так тесно, что мы сами не понимали, где чьи, а луне все никак не удавалось вклинить между ними свой любопытный взгляд.