Текст книги "Полдень, XXI век (июль 2012)"
Автор книги: Вокруг Света Журнал
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– Седрик, потом, – отмахнулся отец. – Потом послушаю про твои игры. Да и вообще, ерунда у тебя, сын, на уме. О серьезных вещах надо думать.
Глава 5-я– Конечно, пытался, – сказал я, – несколько раз. И с матерью, и с отцом. Не слушают они меня. А с кем еще я мог поговорить?
– С Фабио, например, – предложил Марк.
Со стороны дороги тянуло дымом и пылью. Оберхаузен изнемогал от жары. Сквозь прорехи в небе пробивались жесткие лучи ультрафиолета, обесцвечивая все вокруг, и мне казалось, что наш сарай – единственное место в мире, где еще стрекочут кузнечики и сено пахнет сеном, а не асфальтом и не жженой резиной.
– Нет, не годится, – покачал я головой. – Поговорить-то с ним можно, а толку? Он теперь… как это?
– Аутсайдер, – подсказал Марк.
– Ауслендер [8]8
Auslaender – иностранец, часто имеет презрительный оттенок.
[Закрыть], – вставила Лина.
– Персона нон грата, – вспомнил я.
– Ух, какие ты слова знаешь, Седрик, – восхитился Мориц.
– Ладно, не издевайся. Твои-то что?
– А что мои? То же самое, – Мориц уставился поверх моего плеча на дорогу, словно сторожевой пес, который вроде бы дремлет, или ест, или занимается еще какими-то своими песьими делами, но при этом все время ждет от окружающего мира подвоха. – «Потом», «погоди, не сейчас, времени нет», «да что за глупости, Мориц».
Он перекатился на бок и порылся в кармане. К моему удивлению извлек оттуда не фонарик, а коробок спичек и принялся поджигать сухую соломку на полу. Наблюдал, как занималось маленькое пламя, как ползло вверх по травинке, и, не давая ему набрать силу, накрывал горстью. Соломинка чернела, а пламя без кислорода гасло, вытягиваясь тонкой струйкой дыма. Такая вот извечная игра человека с огнем – кто кого. Раз за разом человек выходил победителем, но только потому, что огонек был слабым.
– Взрослые, – протянул Марк, – все время куда-то бегут и суетятся. И не замечают, как мир гибнет.
– Ага, – согласилась Лина. – Мориц, ты хочешь устроить пожар? Или обжечь пальцы? Я тоже думала поговорить вчера с мамой. Но ей сейчас не до того. Так мне и сказала.
– И то, и другое, – буркнул Мориц. – Понятно, что не до того. У нее отец умер. И много кто еще умрет, просто так, ни за что, если мы сейчас не устроим такой пожар, что вздрогнет весь Оберхаузен. Если нас не хотят слушать – то мы должны заставить их слушать, правильно?
Близнецы Хоффман почти синхронно закивали, а я вдруг засомневался.
– То есть ты считаешь, что сама по себе история достаточно убедительная, чтобы ее приняли за чистую монету? Потому что выслушать – мало. Надо еще поверить.
– А как расскажем, – передернул плечами Мориц. – Выхода-то у нас все равно другого нет.
– Убедительная, – ответил Марк веско, так, как будто говорил за всех.
Рассказать так, чтобы тебя выслушали и поверили, – что может быть проще? И что может быть труднее? Особенно, если ты – подросток, которого все считают фантазером с ветром в голове и потому не принимают всерьез. Мы долго решали, как быть, – до самого полудня, пока разыгравшийся в животах голод не выгнал нас из сарая, охрипших от спора, и не погнал вниз по дороге в сторону поселка.
– Вот, теперь я понимаю Кукольника, – произнес Мориц. Он шагал, сунув руки в карманы и невесело щурясь на краснопегие крыши домов. Я знал, что он видит – Оберхаузен в щупальцах огромного черного спрута, – но сам не хотел на это смотреть. – Теперь я знаю, зачем он показывал свои спектакли. Его никто не желал слушать, а он должен был сказать людям что-то очень важное… А что, народ, это идея. – Мориц даже остановился и ладонью хлопнул себя по лбу. – Лина, ты сошьешь нам кукол?
– Мальчики, я не умею…
– Может быть, ты, Седрик?
Я энергично затряс головой.
– Марк?
– Не уверен, что сумею вдеть нитку в иголку, – честно ответил тот.
Он не притворялся. После той злополучной болезни пальцы у него сделались толстыми, будто кровяные колбаски, и неловкими – я несколько раз видел, как Марк напрягался, пытаясь взять в горстку какой-нибудь мелкий предмет со стола, и вены у него на шее вздувались синими жгутами. Куда ему шить.
– Эх, вы, – сказал Мориц. – Ну, тогда придется… Седрик, как поживает сценарий для школьного спектакля?
Я сглотнул. Вопрос упал, точно камень в воду, всколыхнув знакомое ощущение дежавю. На протяжении одного-единственного мига я знал и то, что предложит Мориц, и то, что отвечу я, и все, что случится потом.
– Никак.
– Вот и принимайся за дело. Напиши все, как есть: про Мерзость, про Пчелку, про Фабио… про Миллеров, – он искоса глянул на близнецов, – и про Герхарда Хоффмана. Все-все.
– Я?
– А кто же еще? Сможешь, Седрик?
– Смогу.
Непонятно откуда взявшиеся уверенность и сила затопили меня. Вроде бы никогда не сочинял ничего подобного, если не считать маленькой сценки для рождественского утренника, да и та провалилась с треском. Но сейчас я чувствовал, что напишу такую пьесу, которая не снилась ни Альберу Камю, ни Жан-Полю Сартру. Да что там! И Сартр, и Камю казались школярами по сравнению – нет, не со мной, конечно, мальчишкой из небольшого немецкого поселка Оберхаузена, – ас тем, что в тот момент жило во мне.
Мориц, видно, прочел эту странную уверенность в моих глазах, потому что положил мне руку на плечо – и жест его получился робким, не спокойно-дружеским, как обычно. Не покровительственным. Наоборот, было в нем что-то от испуганного подобострастия Фабио и от мудрой почтительности господина Ли.
– Седрик, если хочешь, я мог бы дать тебе первую книгу про Кукольника. Все равно я ее уже прочел, и вторую тоже, – собираюсь сегодня начать третью. Ну, я подумал, что ты мог бы как-то использовать…
– А я, – сказала Лина и залилась краской, так что даже мочки ушей под косичками сделались пурпурными, – могу одолжить тебе свой дневник. Я там все записывала, и про то, как мы играли с бочкой, и про дедушку, и про Лизу Миллер. Только там, где личное, – она покраснела еще гуще, – я загну странички – ты их тогда не читай, ладно?
– Спасибо, Мориц. Конечно, хочу. А дневник – не надо, я и так все помню.
Я и в самом деле помнил каждое слово. Кто сказал, что, когда и как. Кто и что при этом делал. Оставалось только перенести все на бумагу, выстроить сцены и распределить роли. Каждому – по две или по три. Мы решили не привлекать к спектаклю посторонних и каждый эпизод играть максимум вчетвером.
Лина – себя, с косичками и в джинсах. Если соберет волосы в пучок и возьмет в руки куклу – то Мартину Миллер. С газетой в руках и в байковом халате – мою маман, а в очках – фрау Бальтес. Марку в нагрузку достался Герхард Хоффман, Фредерик Миллер и господин Бальтес. Морицу – мой отец, Паскаль Миллер и Часовщик. Я согласился представлять на сцене себя и Фабио.
Марк сначала воспротивился:
– Я не буду играть деда! Я и петлю не завяжу так, как надо, и вообще боюсь. Не получится у меня.
– Да боже мой, – испугался Мориц. – Никто не ждет от тебя, что ты по-настоящему повесишься. Это театр, тут все понарошку.
– Нет, – упрямо покачал головой тот. – Не понарошку.
На Марка такое иногда находит. Какой-то мыслительный ступор, и тогда с ним просто сладу нет. Наконец, нам удалось его уломать.
По пути я зашел к Бальтесам и одолжил у Морица книгу, а дома выпил стакан сока с бутербродом, переругнулся с маман и заперся у себя в комнате. Достал из ящика стола старые школьные тетрадки – в линеечку и в клеточку – и надергал оттуда чистых листов. На томике легенд я поклялся, как на Библии, писать правду и только правду, какой бы мерзостной она ни была.
Пьесу сочинять легко. Слева пишешь, кто говорит, а справа – что говорит. Что может быть проще? Но только приступив к делу я понял, какие ужасные вещи люди говорят друг другу
Строки медленно ползли по листу. Я мучился со своей перьевой ручкой, которая то корябала бумагу, то выплескивала на нее чернильные струйки.
«Тебя не простят, Седрик», – звучало в ушах предостережение Часовщика. «За что не простят? – сопротивлялся я. – В том, что происходит, нет моей вины. Я не преступник, а зеркало. Я желаю им добра». «Что ж, – зловеще предупреждал мой внутренний господин Ли. – Тогда пеняй на себя. Так как, взвесить тебе пару грамм? Много не могу, Седрик, извини».
«Да ладно, – соглашался я сам с собой. – Как получится. Ты ни при чем. Это моя судьба».
Из этой мысленной шелухи и мути, среди царапин и клякс рождались слова – такие бесстыдно-честные, что волосы у меня на голове вставали дыбом, а ладони чесались от пота.
Я просидел за работой до темноты – до глубокой ночи, пока мне не стало чудиться, что я – это не я, а кто-то совсем другой и нахожусь не дома, в собственной комнате, а в незнакомом месте. В черном саду тягуче капает роса с деревьев, а месяц как будто нарисован в небе тонким карандашом. Я склонился над листом бумаги – не над тетрадным, а над каким-то грязным клочком. Обрывок газеты? Обертка от сыра? Мои ноздри как будто различают слабый молочный запах. Я пишу – так стремительно, что болят пальцы. Во всем теле – холод и ломота. Ладони нестерпимо зудят, и хочется потереть их одну о другую, но я терплю, потому что боюсь разрушить что-то очень хрупкое и тонкое.
Совсем рядом хлопнула дверь, и громкий голос маман произнес:
– Да он еще не спит!
На страницу упала чернильная капля. Я встряхнулся – и наваждение прошло. Быстро потушил свет и лег в постель.
* * *
На следующий день мы собрались в «нашем» сарае для первой репетиции.
– Готово? – спросил Мориц.
Я устало кивнул:
– Почти. Допишу по ходу.
– Тогда давай попробуем? – предложила Лина, выхватывая у меня первые три листка.
Остальное я вручил Морицу, и тот сразу погрузился в текст, водя по строчкам узким лучом фонарика. Это напоминало завершение некоего алхимического процесса. Через прикосновение желтого света слова обретали свою окончательную силу.
– Лина… так, это я. «Ты обещал рассказать про Кукольника, Мориц». Ага, Мориц, теперь ты. «Я как раз читаю про него. У моего деда на чердаке есть пять или шесть книг, очень старых. Там даже шрифт готический».
Она продолжала бубнить себе под нос, а я наблюдал за Морицем. Его лицо постепенно темнело, одновременно покрываясь пятнами. Губы очертил резкий белый треугольник.
– Седрик… э… послушай. Во-первых, откуда ты все это знаешь? Ты что, лежал у Миллеров под кроватью? Такие вещи рассказываешь… А во-вторых… – он замялся.
– У нас будут неприятности? Не бойся. Я автор, значит, мне отвечать.
– Да что нам сделают? – поддержала меня Лина. – Мы – дети.
– Мориц, пожалуйста, прочитай до конца! – взмолился я. – А потом уже суди. Дураку полработы не показывают. Это я не про тебя, просто пословица.
– О’кей, – пробормотал мой друг. – Тебе, так тебе.
Через полчаса он торжественно вернул мне листки.
– Дописывай, автор. А пока будем работать с началом. Черт возьми, Седрик, уж это их точно проймет! Давай, Лина.
– Ты обещал рассказать про Кукольника, Мориц.
– Я как раз читаю про него. У моего деда на чердаке есть пять или шесть книг, очень старых. Там даже шрифт готический.
– Как интересно, – заикаясь, прочел свою реплику Марк. Он был бледнее собственной футболки, а трясущиеся пальцы все время пытался засунуть в карманы. Но те почему-то оказались зашиты. («Это его мама отучает руки в карманах держать», – шепнула мне Лина, хихикнув.) – Одолжишь на пару дней?
– Она что, белены объелась? – шепотом спросил я Лину.
– Ага. Вчера весь день ругалась с папой из-за писем. Ну, тех, что в доме у деда нашли… – она вздохнула. Про письма я ничего не знал, но кивнул. – А потом отыгралась на Марке. Накричала на него и вот – карманы зашила.
Я заметил, что левое веко у Лины слегка подергивается. Чтобы скрыть тик, она то и дело подносила руку к лицу, делая вид, что поправляет волосы.
– Наверное, они разведутся. Папа вчера сказал, что не будет с нами жить.
Я понял, что дописывать придется много.
* * *
Так и получилось. Жизнь в Оберхаузене постепенно превращалась в сплошной экшен. Скандалы, драки. Семейные ссоры – почти всегда с рукоприкладством. Родители Марка и Лины вскоре расстались. Мать переселилась в дом покойного старика Герхарда. Отец исчез из Оберхаузена. Моя маман говорила, что он переехал к родственникам в Баварию.
Я все чаще видел Марка с царапинами и синяками на скулах, а Лину сонной и зареванной. Она жаловалась, что ночью не может сомкнуть глаз, потому что по дому бродит призрак деда и скрипит половицами.
– Он совсем слепой, – шептала Лина, и зрачки ее делались огромными от ужаса. – Ходит и тычется в стены.
Я аккуратно записывал ее слова в блокнотик, а потом встраивал их в сценарий, и тот разбухал, как губка, всасывая все новые и новые подробности. Из маленького, на полчаса, спектакля он превратился в полноценную двухактную пьесу, и я спрашивал себя: а дадут ли нам доиграть ее до конца?
Иногда, сидя ночью за письменным столом, я впадал в загадочное состояние нереальной реальности, как я его называл. Черный сад, пропитанный ночной росой так, что хоть выжимай. Налипшие на оконное стекло звезды, луна в золотом венчике и дурно пахнущий клочок бумаги, который я лихорадочно покрываю даже не буквами, а мне самому не понятными знаками. В такие минуты я чувствовал себя почти таким же мудрым и старым, как Часовщик, и одновременно растерянным и беспомощным. Все тело болело, как от побоев, а ладони зудели так сильно, как будто сквозь них прорезались крылья. Я даже стал подозревать, не подхватил ли где ненароком чесоточного клеща.
Через две недели мать Лины и Марка угодила в больницу с нервным срывом, и близнецы остались одни в большом гулком доме – втроем со слепым призраком. Зато у нас появилось новое место для репетиций. С начала августа зарядили дожди. Так что крыша над головой оказалась очень кстати.
С раннего утра мы собирались в гостиной у Хоффманов. Приносили с собой крекеры и картофельные чипсы, кипятили воду в большом самоваре («Трофейный, – хвасталась Лина. – Дед из России привез». Мы смеялись и не верили: «Да не было тогда электрических самоваров!»). Заваривали чай в граненых стаканах и завтракали. Мориц ел без аппетита – его сытно кормили дома. Марк тоже едва притрагивался к угощению, зато я и Лина уплетали чипсы за обе щеки, так что хруст стоял.
Потом раскладывали на столе листки сценария или развешивали на стенах, пришпиливая кнопками, и начинали репетировать. Мы старались, как никогда раньше, так, как будто это – наш последний в жизни спектакль. Так, как будто на карту поставлен весь когда-то добрый и уютный, а теперь враждебный и злой, но все равно наш мир. Вероятно, так оно и было.
За Марка мы немного беспокоились – он сильно похудел за последние недели, побледнел и осунулся. Его некогда напевная речь утратила былуюупругость, отощала и высохла, точно старая кобыла. Свои реплики Марк произносил с отчаянием идущего на казнь и то и дело срывался на заикание.
– Седрик, не мучай его, – вступалась за брата Лина. – Давай кого-нибудь другого возьмем или втроем справимся. Хочешь, я волосы подвяжу или спрячу под шапкой и сыграю деда? Мне все равно.
Но я оставался непреклонен.
– Нет, пусть Марк играет. Это его роль.
Глава 6-яШаг за шагом на маленькой импровизированной сцене – середине комнаты, огороженной стульями и мягкими диванными валиками, – оживала трагедия маленького немецкого городка Оберхаузена. В то же самое время на большой сцене эта трагедия разворачивалась дальше. До нашей премьеры оставались две неполные недели, когда Лизе Миллер внезапно сделалось плохо. Шрамы воспалились, и у девочки поднялась температура. Появились судороги и слюнотечение, потом бред. Пчелка визжала и рвала на себе одежду, два раза укусила мать. В конце концов, ребенка увезли в больницу, а фрау Миллер теперь будут колоть антирабическую вакцину. Все это моя маман рассказала за ужином отцу, обильно сдабривая свою речь проклятиями в адрес бразильца. Я слушал, не смея поднять глаз от тарелки.
– Ну, а при чем тут Фабио? – возразил отец, лениво тыкая вилкой слипшиеся макароны. – Это врачи виноваты, что не сделали девочке прививку. Да и родители хороши. Взрослые люди, должны были знать. А кошка, между прочим, была немецкая, а вовсе не бразильская. Ее, видно, лисица укусила или енот. Их тут в лесу…
Он не успел договорить, потому что маман выгнула шею, точно очковая кобра, и зашипела на него. Я выскочил из-за стола и заперся в своей комнате.
Через три дня Пчелка умерла в больнице. Ее похоронили на старом поселковом кладбище, на полпути к Виллингену-Швиллингену, а вместе с ней, как мне тогда казалось – что-то очень важное: последние крохи доверия оберхаузенцев друг к другу, беззаботную солнечность лета, очарование наших простых игр и невинность моего детства. А еще через день ресторанчик «Die Perle» заполыхал смоляным факелом – ярко и дымно, – и ни мелкий августовский дождь, ни бестолковые пожарные не смогли его погасить. Он выгорел дотла.
Что случилось с самим Фабио, я так и не узнал. Погиб ли он при пожаре или сбежал из Оберхаузена – в городке говорили разное. Мне хотелось верить, что все-таки сбежал, – так я и представил его исчезновение в последнем эпизоде спектакля – потому что нет ничего страшнее, чем играть на сцене чью-то смерть. В чем-чем, а в этом я был с Марком полностью согласен.
* * *
Накануне спектакля – уже после того, как мы два раза отрепетировали пьесу на школьной сцене – Мориц ворвался к Хоффманам, вымокший до нитки, в уличных ботинках, которые забыл скинуть в прихожей. Лина только охнула при виде грязных следов на ламинате.
– Народ, я узнал! – он задыхался от волнения. – Я прочел только что… ребята, это никакой не космический корабль!
– А что же тогда? – спросил я тупо, все еще думая о Пчелке и Фабио.
– Это в самом деле бочка!
– И что?
Я ничего не понимал. Он так кричит, чтобы сказать нам, что бочка – это бочка?
– …в которой утопили Кукольника.
Стало очень тихо – так тихо, как будто мы четверо, как по команде, перестали дышать. «Хоть бы часы тикали», – подумал я тоскливо. Но в доме Хоффманов не было часов. Потом вдруг громко, с облегчением выдохнул Марк.
– Т-ты уверен?
– Да, – ответил Мориц. – Уверен. Я с утра решил почитать, как только проснулся. Обычно так не делаю, но сегодня как будто потянуло, и книга сама открылась именно на этой странице. Так вот, там все написано – это одна из версий гибели Кукольника.
– Как можно утопить в бочке? – удивилась Лина.
– Очень просто. Нагнуть и держать голову под водой. Его держали несколько человек, пока он не нахлебался воды и не умер.
– А почему ты уверен, что это та самая бочка? – спросил я. – Мало ли их валяется.
Но я и так знал, что да, та самая, потому что на меня неожиданно нахлынуло знакомое серебряное удушье – до судорог, до боли в грудной клетке – такое, что и не закричать, и раздирающий мозг страх, и ощущение тупика в конце тоннеля. Пронзительный серебряный взгляд – глаза в глаза – ив мои легкие хлынула вода.
К счастью, на сей раз я не потерял сознание. Только стиснул зубы, а если и побледнел, то никто этого не заметил. Ребята обсуждали новость. Особенно радовался Марк.
– Значит, мы все это выдумали! Нет никакого космического нашествия, нет никакой опасности! Значит, завтра можно отменить спектакль!
– Как это отменить? – неуверенно сказала Лина. – Ведь мы репетировали… И Седрик старался, писал. Да и ребята с родителями будут завтра ждать. Хотя… – она оглянулась на Марка, – я бы не против…
– Что-нибудь придумаем. Например, что один из нас заболел или что нам обязательно надо быть в первый день в гимназии, – предложил Мориц. – Седрик, я тоже думаю, что надо отменить. У меня какое-то нехорошее чувство. Не могу описать точнее, но как будто что-то должно случиться – неприятное для всех нас. Мы ошиблись – давайте это признаем и закончим игру? А? Кто за?
Я вскочил на ноги, пошатываясь и сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. Слабая боль приглушила зуд, но только на миг, а в следующий момент у меня на руках как будто лопнули нарывы – мучительная чесотка прекратилась, и вместо нее появилось ощущение жара и вытягивания.
– Я против! Мы будем играть! Вы будете играть, и плевал я на ваши предчувствия. Ребята, да посмотрите вокруг, вы что, ослепли? Вам кажется, что в Оберхаузене все хорошо?
– Нет, не все, конечно, – растерянно забормотал Мориц. Куда девалась его харизма? Он выглядел нелепо, как повисший на ниточках тряпичный паяц – обтрепанный, жалкий, сложившийся пополам. – Просто я… я подумал, что раз нет никакой опасности… раз нет этой дряни из космоса… то и нам не надо предупреждать…
– Надо, – я резко вскинул руку, и голова Морица, дернувшись, безвольно запрокинулась. Оба движения получились настолько синхронными, что, не стой мы в разных концах комнаты, со стороны могло бы показаться, будто я его ударил. – Наше дело предупредить, а уж взрослые пусть сами решают – откуда берется мерзость этого мира.
Они послушно закивали – Мориц и близнецы Хоффман – сбились в кучку и прижались друг к другу, точно цыплята.
– Да, Седрик. Конечно, если ты хочешь… если ты думаешь, что это правильно, то мы будем завтра играть.
– Да, хочу!
Я вышел из гостиной, хлопнув дверью. Надел в прихожей кроссовки и ветровку, обмотал шею маминым платком. На улице холодно и промозгло, а у меня после первого столкновения с Мерзостью то и дело побаливало горло. Я был страшно зол и в то же время понимал, что никуда они не денутся – мои друзья – сделают, как надо, как я им скажу.
В коридор тенью выскользнула Лина и остановилась в трех шагах от меня.
– Седрик, – заговорила она торопливо, – ты понимаешь, Марк… он боится. Он думает, что действительно повесится завтра на сцене. Без всяких шуток. Он говорит, что во время репетиций плохо владеет собой – его как будто что-то ведет. Даже не ведет, он сказал – тащит, и он не может этому сопротивляться. И чем дальше – тем хуже.
– Глупости какие, – отозвался я раздраженно. – Отродясь не слышал такой чепухи, Лина. Завтра, после спектакля, мы над этим посмеемся. Вместе с твоим братом. А пока у меня все. Повторяйте свои роли.
– Седрик, пожалуйста! – шепотом взмолилась Лина, нервно теребя косичку. Я смотрел на нее свысока, как когда-то на Пчелку – на маленькую девочку-пятиклашку в синем домашнем платьице и белых босоножках. Неужели сам я так сильно вырос за две-три последние недели? – Ты не все знаешь. Мы вчера навещали маму в больнице, и…
– И как она?
Лина сглотнула.
– Получше. И мы зашли в лавку Часовщика, купить маме фруктов… а у того новые весы – аптечные. И он… он предложил Марку взвесить ему несколько миллиграммов…
– О! Э… видишь ли что… – протянул я, отводя взгляд, – это все ничего не значит. Тем более, что весы – другие. Но я спрошу Часовщика, вот прямо сейчас зайду к нему и спрошу, что он имел в виду. Хорошо? Иди, успокой Марка и скажи ему, – мой голос окреп, – что спектакль состоится. В любом случае. Все будет нормально – это я тебе обещаю.
Я сбежал с крыльца и сразу окунулся в колючую серую морось. Взвешенные в воздухе капли липли к одежде, как осенние паутинки, впитывались в кожу, делая ее холодной и взбухшей, будто кожа утопленника. Прежде чем отправиться в магазинчик господина Ли, я полчаса бродил по улочкам Оберхаузена. Прогулялся мимо бывшего дома Хоффманов – теперь пустого и запертого, в который раз осмотрел обгорелый остов ресторана «Die Perle». От забегаловки Фабио почти ничего не осталось – только черное, расплывшееся от дождевой воды пожарище и кусок обугленной сцены, где всего пару недель назад танцевала красивая бразильская девочка. Как ее звали? Глория… Я стоял, ковыряя кроссовкой мертвую черноту. Какие-то гнутые палки – должно быть, ножки стульев… А это что такое? Похоже на кошачью миску, оплавленную по краям, утратившую форму и какой бы то ни было смысл. Я усмехнулся и отошел в сторону. Пучком влажной травы очистил ботинок. Насколько сумел.
Пора. Хватит терять попусту время – его и так не много осталось.
Старый китаец перебирал паприку. Гнилую выкидывал в помойное ведро, стоящее у его скрюченных ревматизмом ног, а хорошую выкладывал на прилавок, аккуратно заворачивая каждую штуку в прозрачную бумагу.
– Зачем вы напугали Марка, господин Ли? – начал я с порога и покосился на новехонькие блестящие весы, восседавшие на конторке вместо старых, антикварных. – Хотите сорвать наш спектакль?
Часовщик выпрямился, растирая поясницу, и мне показалось, что он притворяется – ничего у него не болит.
– А разве его можно сорвать? Разве ты остановишься?
Привалившись спиной к стене, я уперся взглядом в носки своих ботинок, все еще покрытые черными разводами, перемазанные углем и золой.
– Нет.
– Ничто на свете не меняется, – прокаркал Часовщик, глядя на меня слезящимися вороньими глазами. – Сколько раз тебя убивали, Седрик Янсон? А ты все лезешь из шкуры вон за свою правду. Ее никто не хочет знать, неужели ты не понимаешь? И ребят погубишь. Их-то за что?
– Не погублю, – ответил я упрямо. – Все возьму на себя. Разве раньше я делал не так?
– Так. Да не всегда получалось. А, – он махнул рукой, – да что с тобой спорить. С тех пор как стоит этот мир, Кукольник не перестает умирать и рождаться. Видно, кому-то это нужно.
– Нужно, – подтвердил я. – Чувствую, что нужно. Не могу объяснить, почему и как, но…
Над входом тоненько прозвенел колокольчик и в лавку грузно вплыла, пыхтя, как паровоз, астматичная соседка Бальтесов с кошелкой через плечо. Господин Ли повернулся к ней, а я вышел из магазина.
* * *
Я сидел за письменным столом, но на лежащем передо мной клочке бумаги до сих пор не появилось ни строчки. Пьеса окончена и отрепетирована, в ней поздно что-то дописывать или менять. Завтра Спектакль. Черный сад за окном набухал росой.
«А ведь я мог бы спуститься туда, – подумал я, – и попасть в то пространство-время, когда Часовщик был молодым, а Кукольника еще не убили. Кукольника? – оборвал я себя. – Так ведь я и есть Кукольник. И пока я жив, остается надежда – пусть и совсем маленькая – что на этот раз все закончится иначе и Мерзость не победит. Ведь не может она побеждать всякий раз? Ведь есть в людях и что-то хорошее – есть, конечно, есть, я сам видел. Я буду его искать, опять и опять, до тех пор, пока мою маленькую правду не утопят в бочке красивой лжи. Невозможно убить всех кукольников, как невозможно разбить все на свете зеркала».
Я встал и, сойдя в сад, угодил под жесткие струи дождя. Мой сад или не мой? Мне чудились раскидистые силуэты персика и двух яблонь, растущих на склоне, – но в темноте не удавалось разобрать, они это или другие деревья.
Мне в грудь уперся луч фонарика, и знакомый голос произнес:
– Седрик Янсон, стой!
– Ребята, вы что? – пробормотал я, пятясь в темную глубину кустов.
Они приблизились – три черные фигуры на темном фоне, и самая высокая протянула мне раскрытую книгу.
– Седрик, прости, уже поздно, но я не мог не показать тебе, – сказал Мориц и посветил на страницу фонариком. – Это портрет Кукольника.
– Догадался все-таки? Мориц, убери книжку, смотри, вся размокла.
– Так ты знал?
– Нет, ребята, честное слово. Сам только что понял. Мориц, нет, клянусь, – ответил я и признался себе, что только что произнес свою первую в жизни ложь. Конечно, знал. Такое нельзя не знать. Просто заставил себя забыть до поры до времени, а вот сейчас – вспомнил. – Идите, – я махнул им рукой и вдруг заметил, что из ладоней у меня выходят белые полупрозрачные нити и тянутся к головам моих друзей, – уже ночь. Вам надо выспаться перед Спектаклем.
Они стояли передо мной, понурившись. Испуганные дети. Покорные моей воле марионетки. Ничего, ребята, мы им всем покажем, мы их заставим посмотреть на собственную мерзость со стороны. Уж это-то их точно проймет, правда? А там – как Бог даст.
Друзья, занавес! Аплодируйте Кукольнику!