355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Литераторы и общественные деятели » Текст книги (страница 7)
Литераторы и общественные деятели
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:25

Текст книги "Литераторы и общественные деятели"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Письмо Хлестакова

Душа Тряпичкин.

Жизнь моя проходит в хлопотах и заботах об отечестве. Что, брат, делать: хоть и из Moulin Rouge, а патриот.

Я, брат, тут теперь почётным членом русской торговой палаты состою. Меня многие за государственного человека принимают.

И знаешь, кто меня устроил? К. А. Скальковский.

Ты должен его знать. Бывший директор горного департамента, знаменитый сочинениями о возвышенностях балерин, тайный советник, написавший исследование о Фуфу. Любит биржу и изящное. Un homme d'état de chez Maxim’s.[10]10
  Un homme d'État de chez Maxim’s – «государственный деятель от Максим», «chez Maxim’s» – известный парижский ресторан


[Закрыть]

Он председателем, а меня почётным членом. Сам и ввёл.

– Рекомендую, – говорит, – молодой человек. Направления самого симпатичного. Прямо с вокзала в Moulin Rouge поехал. Не нигилист какой-нибудь. Ручаюсь.

– Ну, – говорят, – раз уж вы, Константин Аполлонович, так аттестуете… Вам эти места лучше знать.

И приняли.

У нас, брат, заседания. Хотим вопросы экспорта и импорта урегулировать. Развить, – понимаешь. Свести, так сказать, две страны.

За успех ручаться можно: меня ты знаешь, ну, а на К. А. Скальковского можешь, как на меня, положиться.

На днях он нам первый доклад делал. У Максима.

– Милостивые, – говорит, – государыни и милостивые государи! Хотя милостивых государынь между нами, к сожалению, и нет, но это ничего не значит: я всегда себе милостивых государынь мысленно представляю. И о чём бы писать ни начал, непременно сведу всё на кокоток. Так же поступлю я и теперь: известно, что строго выдержанное направление в государственном человеке прежде всего. Итак, милостивые государи! Давно занимаясь в печати горизонтальным ремеслом, т. е. описывая так называемых «горизонталок», я пришёл к убеждению, что единственный предмет французского экспорта, который всегда у нас принимался с распростёртыми объятиями, это – кокотки. Кокотку всегда принимают не иначе, как с распростёртыми объятиями, иначе нет смысла её и принимать. Чрезвычайно, чёрт побери, заманчивая профессия! Но, – увы! – милостивые государи, за последнее время замечено, что французские предметы всё более и более заменяются немецкими. С парижскими кокотками у нас случилось то же, что и с гаванскими сигарами! Их вытесняют рижские. Между тем, милостивые государи, какое же может быть сравнение между французской кокоткой и немецкой? Я считаю излишним даже говорить об этом, потому что разница между ними достаточно определена в моём опыте сравнительной кокотологии, вышедшем под названием «В Париже». Достаточно вам сказать, что немки даже чулки носят только до колен. (Разочарованное «Ну-у» среди присутствующих.) Наряду с этим во Франции замечается перепроизводство кокоток. Из моего исследования о Фуфу вам, милостивые государи, известно, сколько порядочной кокотке нужно в месяц. Увы, милостивые государи, Париж этим потребностям не удовлетворяет, и вот мы замечаем значительное движение этого рабочего элемента из Парижа в Монте-Карло. Исследованию этого переселенческого движения мною посвящён специальный фельетон в одной из петербургских газет, с указанием адресов, где можно найти страдающих от безработицы для тех добрых людей, которые захотели бы сделать доброе дело и доставить им занятие. Нужда, господа, вопиющая! Достаточно вам сказать, что масса кокоток сидит в Монте-Карло, не имея возможности даже уплатить по счетам и уехать. (Возгласы: Сделать подписку!) Нет, господа, зачем подписка! Я враг всяких подписок. Доброе дело, по-моему, надо делать скромно, один на один. Между этими кокотками, господа, царит настоящий голод. Я сам, сам видел многих, которые по три, по четыре дня не ели устриц. Многие из них не ужинают! И мне кажется, господа, что, установив правильный экспорт французских кокоток в Россию, мы тем самым разрешим вопрос об их безработице во Франции, и вместе с тем утолим кокоточный голод в России. Пора, пора, господа, дать русскому народу настоящую французскую кокотку, взамен того немецкого суррогата, который он получает из Риги. Благодаря вас за честь, которую вы сделали мне, избрав меня в председатели торговой палаты, я объявляю, что займусь, по примеру прежних лет, кокотками. Ура!

Впечатление потрясающее. На следующий день К. А. Скальковский был торжественно провозглашён доктором сравнительной кокотологии и ресторанных наук honoris causa[11]11
  Почётный доктор (лат.).


[Закрыть]
, как сказано в дипломе, «в вознаграждение литературных заслуг».

Торжество происходило в Café Américain, наверху. Хотели в другом месте, но там тоже какое-то торжество происходило, – всё было занято. Председательствовала mademoiselle Фуфу и сказала премилую речь. Немножко странную, но ведь француженка многого в нашей русской жизни не понимает.

– Ami et cher papaschka![12]12
  Друг и дорогой папашка! (фр.)


[Закрыть]
– так начала она свою речь. – Ваши труды в области кокоткознания у всех в памяти и не нуждаются в похвалах.

Вы принадлежите к числу тех избранных умов, которые могут заниматься несколькими предметами единовременно. Так, будучи директором горного департамента, вы, судя по вашим писаниям, более занимались изучением островов. Что касается ваших заслуг в области сравнительной кокотологии, то достаточно сказать, что с тех пор, как вы были так добры и указали, в каких именно ресторанах и в какие часы можно застать лучших кокоток, – с тех пор число русских посетителей там значительно увеличилось. За что мы и выражаем вам признательность от своего имени и от имени этих рестораторов. Да! Ami et cher papaschka, как зовём мы вас! Вы самоотверженно занимались своей публичной деятельностью, за что и потерпели гонение в отечестве. Но утешьтесь. Вы не были дипломатом, вы не устраивали франко-русского альянса, но устроили такую массу франко-русских альянсов, что и не снилось! Примите же от нас в воздаяние литературных заслуг ваших, – honoris causa – звание доктора кокотологии и присвоенную этому званию бутоньерку из разноцветных подвязок. Позвольте представить вам моих подруг!

Тут началось дефилирование. Сначала шли более, так сказать, современные особы, а потом двинулась «старая гвардия». Представляясь, они делали правой ногой на караул, – и чрезвычайно удобно, не надо было даже снимать цилиндр, чтобы раскланиваться: они сами сбивали цилиндр с головы ногой.

Вообще торжество было страшное. Не обошлось, конечно, и без неприятности.

Так, маленькая.

Когда мы выходили из кафе, на нас накинулась толпа проводников, – знаешь, вот тех, что по place de l’Opéra[13]13
  Площадь Оперы. (фр.)


[Закрыть]
шляются и к прохожим иностранцам пристают:

– Не желаете ли туда-то отправиться? Туда-то?

Кинулись – и прямо к К. А. Скальковскому.

– Как, – кричат, – вам, ваше превосходительство, не стыдно? У бедных людей хлеб отбиваете! Раньше мы русских господ по разным местам водили, а теперь все с вашими фельетонами ходят: «сами, говорят, найдём!» Нехорошо конкуренцию делать!

Но мы, конечно, не обратили внимания и пошли в гору, на Монмартр, – всё-таки он бывший директор горного департамента!

Так-то, душа Тряпичкин. Вот какие дела делаем. Собираюсь для пользы отечества адрес-календарь всех парижских кокоток составить, с указанием, в каких ресторанах бывают и prix-fix'ы.[14]14
  Prix-fix – набор блюд по фиксированной цене


[Закрыть]

И вообрази, русские-то, хороши, не понимают. Встретил тут одного, рассказал проект, – говорит:

– Что ж вы такое? Международный «устроители знакомства» какой-то!

Я думаю, что он нигилист. Наверное, нигилист! Надо будет про него написать, что нигилист.

Твой друг Jean de-Хлестаков.

С подлинным верно.

Корреспондент от Maxim’а

 «Le beau et celèbre»[15]15
  Красивый и знаменитый. (фр.)


[Закрыть]
г. Скальковский напечатал в свойственной ему газете корреспонденцию об открытии памятника Поль де Коку.

Г. Скальковский спешит давать материалы своему будущему биографу.

С очаровательной откровенностью артистки из «Альказара» он обнаруживает перед публикой свои интимнейшие подробности.

Он рассказывает характерные вещи.

Представьте себе, что когда г. Скальковский был ещё студентом, профессор, оказывается, кричал на него:

– Зарезал, разбойник!

Вон ещё когда!..

Г. Скальковский, по его словам, воспитан на Поль де Коке и счёл долгом присутствовать на открытии памятника писателю.

Это очень благородно с его стороны.

Г. Скальковский всегда был благородным человеком и знал, что такое уважение к мёртвым.

К тому же и картина: «Скальковский у памятника Поль де Кока» – недурной жанр.

Это стоит дон-Карлоса у гробницы Карла Великого.

Г. Скальковский описывает очень трогательно открытие памятника.

Но, к сожалению, пишет не всё.

Один мой парижский приятель описывает мне то, о чём умолчал даже г. Скальковский.

Финал торжества.

Речи были сказаны, памятник открыт. Присутствующие ушли на банкет по 6 франков.

Г. Скальковский остался у памятника один.

Воскрешая в душе своей пикантнейшие места из романов Поль де Кока.

Он любит поминать мёртвых.

В душе его воскресал «Le cocu»[16]16
  Рогоносец. (фр.)


[Закрыть]
, всплывал «Le mauvais sujet»[17]17
  Подозрительный тип. (фр.)


[Закрыть]
, проплывали «Магазинные барышни», «Молодая девушка с пятого этажа», «Девочка, которую долго считали за мальчика».

Так волновалась душа его.

Как вдруг памятник зашевелился.

Бронза стала тёплой, стала оживать, оживать.

В глазных впадинах затеплились весёлые и живые глаза.

Тёмный бронзовый загар сбежал со щёк, они стали бледными, слегка розовыми.

Губы раскрылись, грудь поднялась и вдохнула воздух.

Поль де Кок опёрся руками и с трудом, немножко кряхтя, немножко охая, вышел из пьедестала.

Перед изумлённым, испуганным г. Скальковским стоял Поль де Кок, старик Поль де Кок, с огромными седыми усами, в высоких смятых воротничках.

Стоял и улыбался.

– Votre excellence![18]18
  Ваше превосходительство! (фр.)


[Закрыть]
– сказал Поль де Кок.

Г. Скальковский приосанился.

– Votre excellence, позвольте мне поблагодарить за ту честь, которую вы мне оказали, специально приехав на открытие моего памятника! – продолжал Поль де Кок. – Именно с вашей стороны меня особенно трогает такая честь.

– Oh, cher maitre[19]19
  Дорогой метр (учитель) (фр.)


[Закрыть]
, ради Бога, – смущённо пробормотал г. Скальковский, – я всегда был верен вашим заветам.

Но Поль де Кок остановил его мягким движением руки.

– Мне приятно видеть вас, как отцу своего сына. Кто присутствовал на открытии моего памятника из тех, кого я воспевал? Припомните, кто были моими созданиями? Гризетка, – их больше нет. Эта крошка, жившая на пятом этаже, которая требовала на ужин немножко хлеба и сыра и много шуток и смеха, – её нет больше!

– Хорошие были времена! – вздохнул г. Скальковский.

– Она не могла быть на моём торжестве. Она умерла! Мой любимый герой – скромный молодой человек, который не смеет признаться в любви и часами караулит на лестнице, пока пройдёт хорошенькая соседка, чтоб взглянуть ей в след и вздохнуть, – его тоже нет. Скромный молодой человек умер. Как это ужасно писателю переживать смерть своих героев. Это значит умирать во второй раз! Но не все из моих созданий умерли! Не все! Один из моих любимейших героев жив.

И голос Поль де Кока зазвучал громче и радостней.

– Если вы припомните, кроме гризетки и робкого юноши, – любимым типом, который я часто выводил, был старый порнограф. Старый порнограф, который не может видеть женской ножки без того, чтоб мысленно не взбежать по ней, как таракан, который только и делает, что раздевает в своих мыслях каждую встречную женщину, и затем слюнявыми губами рассказывает всем и каждому о «подробностях», которые он заметил или о которых догадывается своим старческим воображением. О, excellence! Я читал то, что вы писали про актрис, про кокоток, про женщин вообще.

И Поль де Кок мягким движением руки остановил готовый вырваться у г. Скальковского поток благодарностей за лестное внимание.

– Этот старый порнограф, – я любил его выводить на посмешище. Я ставил его в позорнейшие положения. Я издевался над ним. Он всегда у меня в конце концов оказывался ничтожным, жалким, презренным, противным и гадким. Excellence, позвольте мне поблагодарить за то, что вы явились на открытие моего памятника!

И, смахнув набежавшую на старые глаза слезу, Поль де Кок, кряхтя и охая, взобрался на свой пьедестал и медленно вошёл в него.

Тёплое живое тело похолодело, застыло, стало бронзовым.

Лицо замерло.

Как догоревшие лампады, погасли глаза

Чёрные впадины смотрели сурово и мрачно.

А г. Скальковский с «Le cocu» в душе долго ещё стоял перед бюстом писателя, великого и любимого.

Стоял и сказал:

– Первой книгой, которую я прочёл, была «Девочка, которую долго считали за мальчика». Я всю жизнь был тоже «девочкой, которую принимали за мальчика», – поль-де-коковским героем, которого долго принимали за государственного человека.

«Собственный корреспондент от Maxim’а» повернулся и медленно пошёл к экипажу.

– К Maxim’у, иде же многие Скальковские упокоиваются!

И сел там за свободным столиком писать корреспонденцию:

– Maxim. Такого-то сентября.

Жив Курилка

 Умирая в поезде от скуки, я стоял на одной из больших станций, около «газетного буфета».

– Марк Твен есть? Джерома тоже нет?!

Газетчик тоном приказчика в гастрономическом магазине нахваливал мне свой товар.

– Газеты есть самые свежие. Последней получки-с. Дозволите отпустить?

– Да нет! Мне так что-нибудь… посмешней!

– Гражданин дозволите завернуть? Гражданин очень смешно читать-с…

– Читал. Нет ли чего повонючее? В роде, знаете, лимбургского сыра. На любителя?

– Дозвольте в таком случае «Речь» г. Окрейца вам отпустить? Никто не спрашивает-с. Любительский товар-с.

Окрейца?!

– Заверните мне Окрейца! Заверните мне Окрейца!

– Больше ничем служить не могу?

– Нет, уж после Окрейца что же?

Окрейц!

Он жив!

И целая картина предстала передо мной. Унылые коридоры полтавского окружного суда.

Я брожу в ожидании, пока начнут выдавать билеты на дело Скитских.

По унылым коридорам уныло бродит ещё унылая фигура во фраке, с какими-то упразднёнными знаками отличия отдалённых государств.

Его можно было бы принять и за престарелого фокусника, если б не факельщицкий вид.

Худой, костлявый.

Длинные грязного цвета волосы, длинная жидкая борода. Бесконечное уныние в глазах, как у людей, занимающихся самой безрадостной на свете профессией. Мне показалось даже, что одно плечо поношенного фрака особенно сильно вытерто.

«Это от постоянного таскания гробов с покойниками!» с сочувствием подумал я.

В разговоре с приставом мне пришлось упомянуть свою фамилию.

Престарелый факельщик шагнул ко мне своими длинными тонкими ногами.

– Вы такой-то?

– К вашим услугам.

– Позвольте познакомиться. Я – Окрейц.

Да это был не только факельщик, но сам покойник.

– Окрейц? Вы Окрейц?!

– Да, да. Я Окрейц.

– Окрейц?! «Инженеров следует вешать просто, концессионеров следует вешать за ребро».

Он смотрел на меня с удивлением и слушал, как знакомый мотив.

– Из какой это оперы?

– Вы забыли? Это ваше! Ваше это! Из «Луча».

Старый факельщик улыбнулся радостно. Вспомнил!

Он закивал головой.

– За ребро! За ребро! – повторял он тихо, с бесконечной нежностью. – Да, да, да!.. За ребро!

– Или вот это: «Всякого предпринимателя следует сажать на кол и держать так, пока кол не пройдёт сквозь самое горло и не поднимет черепа!»

Он радостно кивал головой.

– Моё! Моё! Черепа не поднимет! Черепа!

– Нет! Стиль-то, стиль! Не просто «через горло», а «через самое горло». Чрезвычайно стильно!

Старик был растроган.

– Вы, однако, учили мои произведения наизусть?

– Запомнились, г. Окрейц! Врезались в память! Я зачитывался вашими произведениями, г. Окрейц! Да и как же иначе? Вы писали это в 80-м году. А? В 80-м году XIX столетия, и вдруг «за ребро». Как не врезаться? Или вот это: «Такого-то присяжного поверенного следовало бы вымазать в дёгтю, вывалять в пуху и гнать так дворниками по городу, пока не падёт». У вас была изобретательность, г. Окрейц! Вы были художником, господин Окрейц! Ваш совет относительно другого присяжного поверенного: «Этого следовало бы после речи просто выкинуть из кассационного департамента в окно». А? Присяжный поверенный, летящий из Сената в окно! Первоприсутствующий, который приказывает: «Сторожа, отворите окно и киньте туда присяжного поверенного!» Такие вещи не забываются, г. Окрейц.

Старик был тронут. Больше. Он был потрясён.

– Да! Писал в своё время! Писал! А теперь… Приехал на дело Скитских от…

Он назвал один из петербургских органов.

– Нда! Газета, извините меня, действительно, довольно портерная.

– Да и не во всякой портерной ещё получают! – со вздохом махнул рукой престарый факельщик. – Захожу как-то освежиться. «Дайте мне»… – «Извините, мы этой газеты не получаем-с!» И с такою гордостью: «мы»!

– С таким-то талантом, как ваш! С такой изобретательностью! С такой фантазией!

– Спроса на меня нет. А бывало! Писал! «За ребро»! Отлично помню: «за ребро».

– Или «о пользе ввести колесование»?

– Да, да! И о пользе ввести колесование писал!

Мне показалось, что у старика на глазах даже слёзы умиления.

Он чувствовал ко мне нежность. Я разбудил самые дорогие воспоминания.

Он схватил мою руку. Он жал её своей тёплой-тёплой рукой. Ему хотелось сказать мне что-нибудь приятное.

– А мы с Пятковским читали ваши сахалинские очерки.

– С кем?

– С Пятковским, с издателем Наблюдателя. Тоже спроса теперь нет! Тоже!.. Мы читали. Какой ужас! Эти наказания, эти тюрьмы, это полное падение. И знаете, к какому заключению мы пришли с Пятковским?

– Интересно.

– Что смертная казнь необходима!

Я даже отскочил.

– Вот, знаете, никак не думал, чтобы мои очерки…

Но он снова поймал меня за руку.

– Вы это доказали! Вы это доказали!

– Послушайте! Мне делается страшно…

– Не пугайтесь! Не пугайтесь! В этом нет ничего страшного!

Он говорил тихо, нежно, словно уговаривал меня идти в палачи или просто на виселицу.

– Никаких мук, никаких страданий. Никакого произвола надзирателей, никакого человеческого падения. Ничего. Раз – и всё кончено. Это чисто! Это опрятно прежде всего! И потом – дёшево. Никаких расходов на тюрьмы, на одежду, на стол.

– Но кого же, г. Окрейц? Но кого?

– Всех-с! Обвиняется в убийстве-с, в покушении на убийство, в делании фальшивой монеты…

Он подумал с секунду.

– По третьей краже тоже можно-с. Всё равно он неисправим.

И этот «идеалист смертной казни» с такой нежностью говорил:

– «По третьей краже».

– И никаких ужасов каторги!

– Послушайте, г. Окрейц, а случаи судебной ошибки?

Он посмотрел на меня с удивлением:

– Что ж, что судебные ошибки? Никакое правосудие не может обойтись без ошибок! Вы только подумайте: каково это невинному человеку мучиться в каторге! А тут никаких мучений. Раз – и готово!

– Ну, хорошо! Возьмём хоть вот это дело, ради которого мы с вами приехали. Дело Скитских. Если б их, по вашему рецепту, взяли бы сразу и казнили…

– И превосходно-с!

Старик даже подвизгнул от радости.

– И превосходно-с! И никакого шума бы не было-с! А то, что это, помилуйте! Шум на всю Россию! Газеты кричат! Корреспонденты скачут! Что это такое? А там, – чирик, и всё кончено. И они ничего больше не чувствуют.

– А родные, г. Окрейц? Их родные?

– Что ж, что родные?! Поплакали бы и успокоились. Вот и всё. Всё равно человеку рано или поздно умирать нужно!

И этот старичок, на которого «не было спроса», с нежностью улыбался, словно уж видел перед собою «картину».

И вдруг теперь! Оказывается, он не только существует! Он издаёт журнал!

– Только никто не спрашивает-с! – жалуется газетчик.

Пусть эти строки послужат рекламой для старичка.

Господа, поддержите помешанного старичка, страдающего каким-то жестоким и кровавым бредом.

Тяжёлая форма помешательства!

Господа, когда вы умираете от скуки, покупайте «Речь».

Барон Икс

«… Но меч положите на мою могилу. Я был смелым бойцом».

Гейне.

В «таинственном» доме, который в Одессе окружён легендами, в бывшей масонской ложе, в странных пяти-, восьмиугольных комнатах, жил старый «барон».

Дом и жилец подходили друг к другу.

И от того и от другого веяло романтизмом.

Поссорившись с одним старым другом, «барон» расстрелял его портрет из револьвера и послал записку:

– Ты для меня более не существуешь. Я тебя убил.

– Журнализм, это – донкихотство! – говорил мне старый «барон». – Я 25 лет воевал с невежеством, с грубостью, с глупостью. Главное – с глупостью. Расскакавшись на своём Росинанте, вонзал со всего маха копьё…

Он, иронически улыбаясь, кивнул на ручку с пером:

– В крылья ветряных мельниц… Ветряные мельницы вертятся по-прежнему, – я, разбитый, лежу на земле с выбитыми зубами. «Беззубый фельетонист». Я стараюсь утешить себя: «Приносил пользу». Разве это не тот же глупый, «волшебный» бальзам, который делал для себя Дон-Кихот! Раны от этого бальзама не проходят. Да и самый «шлем» журналиста? Кажется, я тазик цирюльника принимал за рыцарский шлем!

Кабинет «барона» был уставлен книгами.

Это были публицисты, критики, полемисты шестидесятых годов. Его «рыцарская библиотека».

Указывая на эти книги, он сказал:

– «И погромче нас были витии, да не сделали пользы пером»… Когда я буду умирать и мне скажут: «Барон Икс», – я отвечу: «Барона Икса больше нет, я Герцо-Виноградский добрый!»

Этому старику, с рошфоровским коком, с видом бреттера, в старомодно повязанном большим бантом широком галстуке, нравилось сравнение с Дон-Кихотом.

– А сколько ошибок! Сколько донкихотских ошибок! Сколько жертв злых волшебников я вообразил себе, тогда как это были обыкновенные плуты и негодяи. Сколько копий сломал из-за них, не подозревая, как смешно моё донкихотство! «Приносил пользу!» Я воюю за служащих Камбье, – знаете, этих кондукторов, кучеров конно-железной дороги. Их эксплуатирует бельгийское анонимное общество, как умеют эксплуатировать только бельгийцы! Они работают 18 часов в сутки. 18 часов на ногах, не присевши. По праздникам до 20 часов! Сотням людей сокращают жизнь. Я назвал их «неграми господина Камбье». Сравнение так верно, что иначе их теперь и не зовут. А толк? Г. Камбье разыскивает: кто мог сообщить барону Иксу все эти сведения? И гонит заподозренных служащих! Вы помните мальчика-ремесленника, за которого заступился Дон-Кихот, – и которого потом за это хозяин выдрал ещё сильнее? Да и «общество», во имя которого мы сражаемся! Это Дульсинея Тобосская, которую наша фантазия награждает красотой и всеми совершенствами! Посмотрите на Одессу. О чём она думает, о чём мечтает? Разве это не грубая, безобразная крестьянка? Какое донкихотство считать её прекрасною, знатною дамой, которую только заколдовали злые волшебники и которую можно расколдовать! В довершение сходства с «рыцарем печального образа» меня уже начинают топтать бараны!..

«Барон»…

Звучное имя «Герцо-Виноградский» существовало только для участка, где он был прописан. Для всех остальных он был:

– Барон Икс.

К нему обращались в разговорах не иначе, как «барон». Ему писали: «барон».

Простой народ, обращаясь к нему с жалобами, ища защиты, писал ему на конвертах:

– Его сиятельству барону Герцо-Виноградскому.

«Барон Икс» был то, что называется «горячей головою».

Пылкий, увлекающийся, – его жара не охладило даже путешествие по Сибири.

Вернувшись из этого путешествия в Одессу, он сразу сделался кумиром всего юга.

Он писал смело, горячо, страстно. Ни с чем не считаясь, кроме цензуры, да и с ней считаясь плохо.

Не его вина, что часто истинно пушечные заряды ему приходилось тратить на воробьёв.

Это был большой талант! Созданный вовсе не для провинции. Работай он в Париже, – его имя гремело бы.

А в провинции… В Одессе… Где газета находится не под одной цензурой, – под десятью цензорами, где всякий над газетою цензор. Тут не расскачешься. Тут всякий Пегас скоро превратится в Росинанта.

Это был блестящий журналист. С огромной эрудицией. С хорошим, литературным стилем. С настоящим, с огненным темпераментом журналиста.

Мы беседовали с ним как-то о журнализме.

– Пренелепое занятие! – смеялся он. – Ко мне сегодня приходил молодой человек. «Желаю быть журналистом». – «Журналистом? Скажите, можете ли вы ненавидеть человека, который вам ничего не сделал, которого вы никогда не видали, имя которого раньше никогда не слыхали?» Смотрит, вытаращив глаза: «Как же так?» – «Ненавидеть глубоко, искренно, всей своей душой, всем своим сердцем? Видеть в нём своего злейшего врага, только потому, что вам кажется, будто он враг общественного блага? Если да, вы можете быть журналистом. Настоящим журналистом».

Сам он был таким.

Он был «Иеремией» Одессы.

Его «развратная Ниневия», – «пшеничный город», где всё продаётся, и всё покупается, где высшая похвала:

– Второй Эфрусси!

Где, когда хотят сказать, что человек «слишком много о себе воображает», – говорят:

– Он думает, что он Рафалович!

Точно так же, как в других местах говорят;

– Он думает, что он гений!

– Он думает, что он Бог!

В жизни этой «Ниневии» облитые желчью, написанные огненным стилем пророков статьи – «плач» её «Иеремии», – играли большую роль.

Его фельетоны были набатом, который будил город, погружённый в глубокую умственную и нравственную спячку.

Он поднимал «высокие вопросы», указывал на высшие интересы, один только кричал о нравственности, о справедливости, когда кругом думали только о выгоде или убытке.

На всём юге, для которого Одесса является умственным центром, – с нетерпением ждали фельетонов барона Икса.

Много интереса к высоким задачам и высшего порядка вопросам пробудил он, много молодых сердец заставил биться сильнее.

Он обладал огромным нравственным авторитетом.

«В своё время», когда он был молод, силён, в расцвете таланта, вокруг него группировалось всё передовое интеллигентное общество Одессы.

Он был кумиром молодёжи. И что самое главное – этот суровый человек был кумиром молодёжи, не льстя ей.

На его юбилее один из ораторов, юрист, сказал:

– Вы были обер-прокурором в суде общественного мнения. Ваш кружок – кассационной инстанцией. Много общественных приговоров было отменено, как несправедливые, по вашему протесту, нравственно-авторитетным решением вашего кружка.

Другой оратор, старый студент, приветствовал «старого барона»:

– Ваша связь с Новороссийским университетом не прерывалась в течение 25 лет. Вы были сверхштатным и экстраординарным профессором нашей almae matris. Более влиятельным, чем многие из ординарных и штатных профессоров. Для молодёжи вы занимали кафедру «общественных интересов». На ваших фельетонах граждански воспитывалось молодое поколение.

Надо обладать колоссальным талантом, чтобы при условиях, в каких стоит провинциальная пресса, создать себе такой высокий авторитет, каким «в своё время» пользовался этот публицист.

«Его время» длилось лет двадцать. Год войны считается за два. Год войны провинциального журналиста можно считать за четыре. Та война, которую вёл «Барон Икс», была беспрерывной севастопольской кампанией, где считался за год месяц.

Это было сверх человеческих сил.

Больной, с разбитыми нервами, чтоб поддержать себя, «барон» прибегал к морфию.

– Я ободрал себе всю кожу, пробираясь через глухую чащу, через терновник, у меня все нервы наружу. Мне всё больно! – жаловался старый «барон». – Я живу, я пишу ещё только благодаря морфию.

Быстро и ярко сгорел талант.

Тот «барон», мой первый визит к которому я описал в начале фельетона, был уже «бароном» последним журнальных дней.

Он ещё сражался, но каждый удар стоил больше ему, чем врагам. Он ещё рубил своим старым, зазубренным мечом, и раздавались стоны, но это были его стоны, а не стоны врагов.

В это время «барон» напоминал израненного, измятого рыцаря на поле битвы.

Он лежит, он истекает кровью.

А кругом ещё жестокая сеча. Стучат мечи о железо щитов. С треском ломаются копья. Звенят латы грудь с грудью столкнувшихся бойцов.

И в полуистекшем кровью рыцаре сильнее бьётся сердце.

Он поднимается. Шатаясь, он выпрямляется во весь рост. Обеими руками он заносит над головой тяжёлый меч. Но в изрубленных, избитых, измятых руках невыносимая боль, стон вырывается у рыцаря, его меч «бессильно рубит воздух», и со стоном, с проклятием падает раненый.

На его глазах в первый раз выступают слёзы. Тяжкие свинцовые слёзы, – слёзы обиды, бессилия.

Тяжело было «Барону Иксу» переживать самого себя.

Времена переменились.

Газеты, где он так боролся с «меркантильным духом времени», стали сами делом меркантильным.

Газета из «дерзкого дела» превратилась в ценность, в акцию, на которой, как купоны, росли объявления.

Издатель из пролетария превратился в собственника.

Он щёлкал пальцем по четвёртой странице и самодовольно говорил:

– Вот они сотруднички-то! Гг. объявители! Печатают в газете свои сочинения и сами же платят! Гривенничек строчка-с! Не от меня-с, а мне-с!

На редакторском кресле сидел господин из Петербурга, выхоленный, вылощенный, истинный петербуржец с девизом:

– Мне на всё в высокой степени наплевать!

Редактор с брезгливой улыбкой кромсал этого «кипятящегося» Икса:

– Всё уж в человеке выкипело. А он всё ещё кипятится! И чего так кипятиться? Это может не понравиться.

Издатель морщился и, не стесняясь, в глаза говорил:

– Беззубо-с! «Стара стала».

«Барон», привыкший к успеху, избалованный, стонал, жаловался:

– Меня топчут уже бараны. Санчо-Панса обзавёлся своим домком, хозяйством, а меня, разбитого ветряными мельницами, Дон-Кихота из милости держит где-то на задворках. И старается об одном, чтоб я не забыл, что валяюсь на чужой соломе.

Эти последние пять лет агонии таланта были скорбным путём. Истинной «Via dolorosa».[20]20
  Путь скорби (лат.).


[Закрыть]
Дорогой тяжких страданий.

Наступило 25-летие.

И «Ниневия» чествовала своего «Иеремию», плакавшего над нею полными любви слезами и хохотавшего полным рыданий смехом.

«Дульсинея Тобосская» оказалась «прекрасной благородною дамой», которую старому Дон-Кихоту удалось расколдовать от колдовства злых волшебников.

Никогда ещё ни один русский журналист, – «просто журналист», – не удостаивался такого общественного чествования, какое было устроено Одессой старому «барону».

Это было торжество не одесское, не «Барона Икса», – это было торжество русской журналистики, русского публициста. «Только журналиста», «всего на всё фельетониста» люди, представлявшие собою цвет интеллигенции, люди, убелённые сединами, называли «учителем».

На чествовании «Барона Икса» были представители самоуправления, суда, адвокатуры, профессуры, медицины, – всё, что есть в Одессе выдающегося и известного.

Со всего юга летели телеграммы от «учеников» старому «учителю».

А вокруг здания, где происходило чествование, стояла несметная толпа народа, – тех слабых, которые, не находя нигде защиты, привыкли грозить:

– Пожалуемся Барону Иксу!

Они кричали:

– Ура, Барон Икс!

Говоря потом о своём юбилее, растроганный «Барон Икс» говорил:

– Это были похороны «Барона Икса». Мне не хотелось бы, чтоб его «останки» валялись в газете. Но я – нищий. Я ничего не умею делать, – только писать!

Один из добрых знакомых «барона» когда-то непримиримый его оппонент в спорах, бывший одессит, занимающий теперь очень высокий пост, – выхлопотал старому писателю пенсию от академии.

Долго колебался. больной старик:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю