Текст книги "Литераторы и общественные деятели"
Автор книги: Влас Дорошевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
В. И. Сафонов
Известный композитор М. М. Ипполитов-Иванов, как нам сообщают, работает в настоящее время над новым произведением, – симфонией героической и в то же время весьма патетической.
«Отречение Василия Ильича Сафонова». По другим слухам, симфония будет называться иначе. Просто:
«Отречение Василия Грозного».
Работа, – как всегда композиторами, держится в секрете. Но лица, которым удалось видеть партитуру симфонии, отзываются о ней с большой похвалой.
Симфония очень оригинальна.
Она начинается унисоном духовных инструментов. Слышатся тихие звуки. Духовые варианты. Это должно изображать ворчание профессоров.
Время от времени раздаётся слабый писк флейты. Прижали то того, то другого преподавателя.
Временами раздаётся довольно отчаянный вопль кларнета. Словно кому-то наступили на хвост.
Раздастся и замрёт.
Сначала ворчанье духовых идёт под сурдинку. Затем разрастается всё шире и шире. Становится громче и смелей.
Тут вступают со своим солидным ворчаньем контрабасы.
Это уже ворчит дирекция.
Контрабасы изображают купцов, что контрабасам совсем не трудно. В их ворчаньи слышится что-то «джентльменское», но строгое.
Ворчанье растёт, превращается в целую небольшую бурю, – так, буря в стакане воды! – и вдруг прерывается страшным, громовым аккордом.
Аккордом, от которого испуганно дрожат хрустальные подвески у люстр.
Что-то ужасное!
Турецкий барабан гремит, маленькие барабаны бьют дробь, медные тарелки звенят, духовые берут fortissimo, струнные в унисон хватают высочайшую ноту, на арфе лопаются все струны.
Аккорд гремит:
– Ухожу!
Г. Конюс узнал бы в этом аккорде голос г. Сафонова.
Когда симфонию будут исполнять в новом зале консерватории, – все профессора и преподаватели при этом аккорде невольно встанут и поспешат поклониться.
За аккордом пауза.
Большая, томительная, зловещая пауза, как всегда в музыке перед несчастием.
Молчание – знак согласия.
И вот в этой мёртвой тишине тихо всхлипывают скрипки.
Они шепчутся между собой и плачут. Болтливые скрипки рассказывают всё виолончелям. Чувствительные виолончели рыдают и передают страшную весть мрачным контрабасам. Контрабасы начинают по обыкновению выть белугой – и заражают плачем весь оркестр.
Треугольник печально звенит, как будто ему разбили сердце. Большой турецкий барабан зловеще грохочет, как будто он провидит будущее и ничего не зрит в нём, кроме ужаса, мрака и горя.
Медные дают волю накопившимся в груди воплям и стонам и плачут громко, как плакала Андромаха над телом Гектора, в ужасе восклицая:
– Иллион!
Всхлипывают кларнеты, и слабонервные флейты истерически визжат.
Эта сцена ужаса, смятения и непритворного – главное, непритворного, – горя прерывается на один миг звоном, свистом, лихими аккордами.
По вздрогнувшему оркестру проносится что-то в роде безумной венгерской пляски из рапсодии Листа.
Это пляски г. Конюса.
И снова всё сменяется рыданием, которого без слёз, – без искренних слёз! – никто не в силах будет слушать. Барабаны пророчески-зловеще рокочут, флейты в истерике, медные гремят, словно в день конца мира и страшного суда.
Гобои, – эти вороны оркестра, всегда в музыке предвещающие несчастие, – поют своими замогильными голосами:
– Конец, конец консерватории!
Такова симфония, которую, по слухам, пишет г. Ипполитов-Иванов к уходу почтеннейшего директора московской консерватории Василия Ильича Сафонова.
Профессора консерватории исполнят её с особым удовольствием: если не можешь плакать сам, хорошо хоть заставить плакать инструмент.
А дирекция выслушает симфонию с радостью:
– Вот! У нас занимаются не только «службой», но и музыкой!
Симфония стоит героя, и герой стоит симфонии.
Если бы я был Корнелием Непотом и составлял жизнеописания великих людей, – биографию г. Сафонова я начал бы так:
– Сафонов, Василий Ильич, сын Давыдова и его виолончели.
«Знаменитость» В. И. Сафонова началась с того дня, когда на афише появилось:
– Концерт Давыдова и Сафонова.
Отдельно Сафонова никто не произносил. Сафонова, – выражаясь юридически, – «как такового», не существовало.
– Сафонов!
– Что за Сафонов?
– А Давыдов и Сафонов.
– А! Этот! Теперь знаю!
«Давыдов и Сафонов» это было нераздельно.
Как «Малинин и Буренин», «Мюр и Мерилиз».
(Только Давыдова-то без Сафонова знали). Давыдов и Сафонов. Это были: человек и его тень. Великий человек и его тень. Очень великий человек и тень очень великого человека.
Давыдов удивительно играл на виолончели.
В его руках виолончель плакала, рыдала, стонала.
И вот среди этих мук давыдовской виолончели на концертной эстраде, и родился «знаменитый музыкант Василий Ильич Сафонов».
Когда умер Давыдов, на его могиле вырос Сафонов!
И в эту минуту он имел такой вид, с каким обыкновенно читают пушкинский монолог:
«Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла»…
– Человек умирает, и из него на могиле вырастает лопух! – говорит Базаров.
Базаров груб.
Давыдов умер, и на его могиле вырос лавровый куст – г. Сафонов.
Г. Сафонов, это – вдова великого человека, осенённая лучами его славы.
В «знаменитости» г. Сафонов есть одно недоразумение, которое всё никак не может разъясниться.
Г. Сафонов знаменит и у нас и за границей.
Но за границей его считают «знаменитым в России музыкантом», а у нас «музыкантом, знаменитым за границей».
Когда г. Сафонов приезжает за границу, там говорят:
– Вот едет музыкант. Он очень знаменит в России. Устроим ему достодолжный приём!
А когда Сафонов гастролирует в качестве дирижёра по русским городам, у нас говорят:
– Вот музыкант! Он очень знаменит за границей! Не ударим же лицом в грязь перед Европой.
Европа думает, что мы чтим. Мы думаем, что Европа чтит.
Недоразумение, как видите, международного свойства, и мы очень боимся, не вышло бы из-за этого конфликта и кровопролитной войны между просвещёнными народами.
Вдруг Европа возьмёт, да и спросит:
– А какое, собственно, произведение создал ваш великий музыкант?
Что мы ответим?
– Новое здание московской консерватории!
Выстроил каменный дом.
Учёные музыкальные немцы подумают, что мы над ними смеёмся, и обидятся. За немцами обидятся ещё более учёные музыкальные чехи. А за нашими друзьями чехами обидятся и наши друзья, музыкальные французы.
Так из-за г. Сафонова мы перессоримся со всем светом.
Единственное «музыкальное произведение» г. Сафонова создано из кирпичей, бетона и железных балок.
Г. Сафонов построил новое здание московской консерватории «сам», как Соломон сам построил свой великолепный храм.
Вы знаете легенду о постройке Соломонова храма? Он приснился Соломону во сне. Можете себе представить, что за сны могли сниться Соломону! Проснувшись, Соломон сказал:
– Воссоздам свой сон! Построю сам, как видел во сне!
Проснувшись, г. Сафонов сказал:
– Построю сам! Сам, как хочу!
Архитекторы говорят, что в постройке великого музыканта, вообразившего себя «великим архитектором», есть много погрешностей против архитектуры.
Но дело не в этом.
Дело в том, что г. Сафонов может спеть, как Сам-Пью-Чай в «Чайном цветке»:
– Я один!
И все должны, как в «Чайном цветке», поклониться и подтвердить:
– Он один!
Он один создал новое здание московской консерватории. Он собрал купеческие пожертвования! И богиня музыки должна поцеловать ему ручку.
Не знаю, почему, но московская консерватория всегда была слегка, – как бы это выразиться? – на лёгком «воздержании» у московских купцов.
Она всегда была слегка «капризом» московских купцов.
Московские купцы заседали в дирекции и вершили дела.
Гобой ссорился с тромбоном, и на разбирательство шли к аршину.
Какое родство между этими инструментами, понять мудрено. Но всегда было так.
Музыканты воевали друг с другом из-за контрапункта – и несли свои контрапунктовые недоразумения на разрешение… гг. купцов.
И купцы, заседавшие в дирекции, «авторитетно» разрешали:
– Контрапункт прав!
Или:
– Отменить сей контрапункт!
Или почтительно привставали и осведомлялись:
– А что говорит по сему контрапункту его превосходительство генерал-бас?
При г. Сафонове это купеческое владычество достигло апогея.
Г. Сафонов виртуоз на купцах. Что он и доказал постройкой нового здания консерватории.
Из такого неблагодарного и довольно деревянного инструмента, как купец, он умеет извлекать могучие стотысячные аккорды.
И под его гениальными пальцами из любого купца так и посыплются, так и полетят рельсовые балки, бетонные трубы и тысячи кирпичей.
Какой странный Рубинштейн!
Да, за этим великим человеком есть заслуга и, кроме того, что он аккомпанировал покойному Давыдову.
Он построил огромное новое здание консерватории. Но и прославил же он этим огромным зданием консерваторию.
История с г. Конюсом достаточно показала, что творится за этими новыми стенами.
Совсем сцена из комедии «В чужом пиру похмелье».
– Кто меня может обидеть?
– Кто тебя, Кит Китыч, может обидеть. Ты сам всякого обидишь!
При конюсовском инциденте огласился целый синодик ушедших «из-под власти Василия Ильича».
Всё молодое, талантливое, а потому смелое и державшее голову по заслугам высоко, – должно было уходить.
Таких Василию Ильичу не требовалось.
– Василий Ильич таких не любит.
Всё, что оставалось, всё, что хотело оставаться, держало голову долу и смиренно должно было твердить:
– Вы, Василий Ильич, есть наш отец и благодетель! На всё, Василий Ильич, есть ваша воля! Как уж вы, Василий Ильич!
И в этом высшем музыкальном учреждении звучал один мотив:
– Ручку, Василий Ильич!
«Духа не угашайте!»
А дух был угашен.
В этих пышных палатах, построенных на извлечённые из купцов деньги, горело электричество, но дух там не горел. А если горел, то только желанием прислужиться.
Лучше бы он не горел вовсе, чем так чадить.
В этом чаду и копоти задыхалось всё молодое и талантливое.
Один мажорный аккорд звучал в этих стенах:
– Кто построил новое здание?
Ему отвечали в миноре:
– Всё вы, Василий Ильич! Всё вы.
– Должны вы это чувствовать?
– Чувствуем, Василий Ильич, чувствуем!
Так тяжело легло на консерваторию каменное благодеяние В. И. Сафонова.
Трепетные «облагодетельствованные» спешили угадать волю «самого»!
Они готовы были съесть человека, виновного только в том, что он:
– Не угоден Василию Ильичу!
Величайшее преступление в московской консерватории.
Говоря высоким слогом, новое здание консерватории было храмом «Василия Ильича», где ему приносились человеческие жертвоприношения.
Говоря стилем не столь высокопарным, в консерватории непрерывно разыгрывалась оперетка «Чайный цветок».
Мандарин Сам-Пью-Чай пел:
– Я один!
А мелкие «мандаринчики без косточек» подпевали:
– Он один!
– Знаю всё!
– Знает всё!
А над всем этим царила дирекция, где «джентльмены», – покорные инструменты в руках могучего виртуоза, – издавали те звуки, которые угодно было извлекать из них «Василию Ильичу». «Джентльмены», пресерьёзно считавшие Василия Ильича «его превосходительством генерал-басом, как это в музыке полагатся», знали только одно:
– Василий Ильич так хочет!
Какая честь сидеть рядом с Василием Ильичем.
Какая гордость разрешить вопрос так, как его разрешил и «сам» Василий Ильич.
– Да, он решает музыкальные вопросы, как великий музыкант!
Какой ещё похвалы «джентльмену» нужно!
Так играл Василий Ильич на консерватории, как на органе, – беспрерывный гимн своему величию.
На купцах-джентльменах, как на клавишах. Профессоров нажимая, как педаль.
И вдруг этот величественный гимн прервался.
Раздадутся другие звуки.
Беспрерывный гимн Василию Ильичу прожужжал всем уши.
Купцы, и те ворчат:
– Довольно! Нельзя ли поставить какой-нибудь другой вал!
«Василий Грозный» удаляется в Александровскую слободу.
И в консерватории зазвучит героическая и патетическая симфония, написанная в честь его ухода.
Заплачут виолончели, истерически завизжат флейты, гобои зловеще загудят.
– Конец, конец теперь московской консерватории.
Не в обиду будь сказано консерваторским виртуозам, – нам кажется, что гобои врут.
Шаляпин в «Мефистофеле»
(Из миланских воспоминаний)
Представление «Мефистофеля» начиналось в половине девятого.
В половине восьмого Арриго Бойто разделся и лёг в постель.
– Никого не пускать, кроме посланных из театра.
Он поставил на ночной столик раствор брома.
И приготовился к «вечеру пыток».
Словно приготовился к операции.
Пятнадцать лет тому назад «Мефистофель» в первый раз был поставлен в «Scala».
Арриго Бойто, один из талантливейших поэтов и композиторов Италии, – долго, с любовью работал над «Мефистофелем».
Ему хотелось воссоздать в опере Гётевского «Фауста», – вместо рассыропленного, засахаренного, кисло-сладкого «Фауста» Гуно.
Настоящего Гётевского «Фауста». Настоящего Гётевского Мефистофеля.
Он переводил и укладывал в музыку Гётевские слова.
Он ничего не решался прибавить от себя.
У Гёте Мефистофель появляется из пуделя.
Это невозможно на сцене.
Как сделать?
Бойто бьётся, роется в средневековых немецких легендах «о докторе Фаусте, продавшем свою душу чёрту».
Находит!
В одной легенде чёрт появляется из монаха.
15 лет тому назад «Мефистофель» был поставлен в «Scala».
Мефистофеля исполнял лучший бас того времени.
15 лет тому назад публика освистала «Мефистофеля».
Раненый в сердце поэт-музыкант с тех пор в ссоре с миланской публикой.
Он ходит в театр на репетиции. На спектакль – никогда.
Мстительный итальянец не может забыть.
«Забвенья не дал Бог, да он и не взял бы забвенья».
Он не желает видеть:
– Этой публики!
Затем «Мефистофель» шёл в других театрах Италии. С огромным успехом. «Мефистофель» обошёл весь мир, поставлен был на всех оперных сценах. Отовсюду телеграммы об успехе.
Но в Милане его не возобновляли.
И вот сегодня «Мефистофель» апеллирует к публике Милана.
Сегодня пересмотр «дела об Арриго Бойто, написавшем оперу „Мефистофель“».
Пересмотр несправедливого приговора. Судебной ошибки.
В качестве защитника приглашён какой-то Шаляпин, откуда-то из Москвы.
Зачем? Почему?
Говорят, он создал Мефистофеля в опере Гуно. А! Так ведь то Гуно! Нет на оперной сцене артиста, который создал бы Гётевского Мефистофеля, настоящего Гётевского Мефистофеля. Нет!
На репетиции Бойто, слушая свою оперу, сказал, ни к кому не обращаясь:
– Мне кажется, в этой опере есть места, которые не заслуживают свиста!
Он слушал, он строго судил себя.
Он вынес убеждение, что это не плохая опера.
Но спектакль приближается. Бойто не в силах пойти даже за кулисы.
Он разделся, лёг в постель, поставил около себя раствор брома:
– Никого не пускать, кроме посланного из театра!
И приготовился к операции.
Так наступил вечер этого боя.
Настоящего боя, потому что перед этим в Милане шла мобилизация.
Редакция и театральное агентство при газете «Il Teatro»[23]23
«Театр» (название газеты)
[Закрыть] полны народом.
Можно подумать, что это какая-нибудь политическая сходка. Заговор. Лица возбуждены. Жесты полны негодования. Не говорят, а кричат.
Всех покрывает великолепный, «как труба», бас г. Сабеллико:
– Что же, разве нет в Италии певцов, которые пели «Мефистофеля»? И пели с огромным успехом? С триумфом?
Г. Сабеллико ударяет себя в грудь.
Восемь здоровенных басов одобрительно крякают.
– Я пел «Мефистофеля» в Ковенгартенском театре, в Лондоне! Первый оперный театр в мире!
– Я объездил с «Мефистофелем» всю Америку! Меня в Америку выписывали!
– Позвольте! Да я пел у них же в России!
Все басы, тенора, баритоны хором решили:
– Это гадость! Это гнусность! Что ж, в Италии нет певцов?
– Кто же будет приглашать нас в Россию, если в Италию выписывают русских певцов? – выводил на высоких нотах какой-то тенорок.
– Выписывать на гастроли белого медведя! – ревели баритоны.
– Надо проучить! – рявкали басы.
У меня ёкнуло сердце.
– Все эти господа идут на «Мефистофеля»? – осведомился я у одного из знакомых певцов.
– Разумеется, все пойдём!
Редактор жал мне, коллеге, руку. По улыбочке, по бегающему взгляду я видел, что старая, хитрая бестия готовит какую-то гадость.
– Заранее казнить решили? – улыбаясь, спросил я.
Редактор заёрзал:
– Согласитесь, что это большая дерзость ехать петь в страну певцов! Ведь не стал бы ни один пианист играть перед вашим Рубинштейном! А Италия, это – Рубинштейн!
Директор театрального бюро сказал мне:
– Для г. «Скиаляпино»[24]24
Так итальянцы читали фамилию «Шаляпин».
[Закрыть], конечно, есть спасенье. Клака. Купить как можно больше клаки, – будут бороться со свистками.
Мы вышли вместе со знакомым певцом.
– Послушайте, я баритон! – сказал он мне. – Я Мефистофеля не пою. Мне ваш этот Скиаляпино не конкурент. Но, однако! Если бы к вам, в вашу Россию, стали ввозить пшеницу, – что бы вы сказали?
Секретарь театра «Scala» сидел подавленный и убитый:
– Что будет? Что будет? Выписать русского певца в «Scala»! Это авантюра, которой нам публика не простит!
Супруге Ф. И. Шаляпина, в его отсутствие, подали карточку:
– Signor такой-то, директор клаки театра «Scala».
Вошёл «джентльмен в жёлтых перчатках», как их здесь зовут. Развалился в кресле:
– Мужа нет? Жаль. Ну, да я поговорю с вами. Вы ещё лучше поймёте. Вы сами итальянская артистка. Вы знаете, что такое здесь клака?
– Да. Слыхала. Знаю.
– Хочет ваш муж иметь успех?
– Кто ж из артистов…
– Тенор, поющий Фауста, платит нам столько-то. Сопрано, за Маргариту – столько-то. Другое сопрано, за Елену – столько-то! Теперь ваш муж! Он поёт заглавную партию. Это стоит дороже.
– Я передам…
– Пожалуйста! В этом спектакле для него всё. Или слава или ему к себе в Россию стыдно будет вернуться! Против него все. Будет шиканье, свистки. Мы одни можем его спасти, чтобы можно было дать в Россию телеграмму; «Successo colossale, triumpho completto, tutti arii bissati»[25]25
Колоссальный успех, полный триумф, все арии исполнялись на бис (итал.).
[Закрыть]. Заплатит… Но предупреждаю, как следует заплатит, – успех… Нет…
Он улыбнулся:
– Не сердитесь… Ха-ха! Что это будет! Что это будет! Нам платят уже его противники. Но я человек порядочный и решил раньше зайти сюда. Может быть, мы здесь сойдёмся. Зачем же в таком случае резать карьеру молодого артиста?
И Спарафучилле откланялся:
– Итак, до завтра. Завтра ответ. Мой поклон и привет вашему знаменитому мужу. И пожелание успеха. От души желаю ему иметь успех!
На следующий день в одной из больших политических газет Милана появилось письмо Ф. И. Шаляпина.
«Ко мне в дом явился какой-то шеф клаки, – писал Шаляпин, – и предлагал купить аплодисменты. Я аплодисментов никогда не покупал, да это, и не в наших нравах. Я привёз публике своё художественное создание и хочу её, только её свободного приговора: хорошо это или дурно. Мне говорят, что клака, это – обычай страны. Этому обычаю я подчиняться не желаю. На мой взгляд, это какой-то разбой».
В галерее Виктора-Эммануила, на этом рынке певцов, русские артисты сидели отдельно за столиками в кафе Биффи.
– Шаляпин кончен!
– Сам себя зарезал!
– Как так? Соваться – не зная обычаев страны.
– Как ему жена не сказала?! Ведь она сама итальянка!
– Да что ж он такого сделал, – спросил я, – обругал клакеров?
– Короля клакеров!!!
– Самого короля клакеров!
– Мазини, Таманьо подчинялись, платили! А он?
– Что они с ним сделают! Нет, что они с ним сделают!
– Скажите, – обратился ко мне один из русских артистов, – вы знакомы с Шаляпиным?
– Знаком.
– Скажите ему… от всех от нас скажите… Мы не хотим такого позора, ужаса, провала… Пусть немедленно помирится с клакой. Ну, придётся заплатить дороже. Только и всего. За деньги эти господа готовы на всё. Ну, извиниться, что ли… Обычай страны. Закон! Надо повиноваться законам!
И он солидно добавил:
– Dura lex, sed lex![26]26
Закон суров, но это закон (лат.).
[Закрыть]
– С таким советом мне стыдно было бы прийти к Шаляпину!
– В таком случае пусть уезжает. Можно внезапно заболеть. По крайней мере, хоть без позора!
Певцы-итальянцы хохотали, болтали с весёлыми, злорадными, насмешливыми лицами.
Вся «галерея» была полна Мефистофелями.
– Ввалился северный медведь и ломает чужие нравы!!
– Ну, теперь они ему покажут!
– Теперь можно быть спокойными!
Один из приятелей-итальянцев подошёл ко мне:
– Долго остаётесь в Милане?
– Уезжаю сейчас же после первого представления «Мефистофеля».
– Ах, вместе с Скиаляпино!
И он любезно пожал мне руку.
«Король клаки» ходил улыбаясь, – демонстративно ходил, демонстративно улыбаясь, – на виду у всех по галерее и в ответ на поклоны многозначительно кивал головой.
К нему подбегали, за несколько шагов снимая шапку, подобострастно здоровались, выражали соболезнование.
Словно настоящему королю, на власть которого какой-то сумасшедший осмелился посягнуть.
Один певец громко при всех сказал ему:
– Ну, помните! Если вы эту штуку спустите, – мы будем знать, что вы такое. Вы – ничто и мы вам перестанем платить. Зачем в таком случае? Поняли?
Шеф клаки только многозначительно улыбался.
Всё его лицо, глаза, улыбка, поза, – всё говорило:
– Увидите!
Никогда ещё ему не воздавалось таких почестей, никогда он не видел ещё такого подобострастия.
На нём покоились надежды всех.
– Слушайте, – сказал мне один из итальянских певцов, интеллигентный человек, – ваш Скиаляпино сказал то, что думали все мы. Но чего никто не решался сказать. Он молодчина, но ему свернут голову. Мы все…
Он указал на собравшихся у него певцов, интеллигентных людей, – редкое исключение среди итальянских оперных артистов.
– Нам всем стыдно, – стыдно было читать его письмо. Мы не артисты, мы ремесленники. Мы покупаем себе аплодисменты, мы посылаем телеграммы о купленных рецензиях в театральные газеты и платим за их помещенье. И затем радуемся купленным отчётам о купленных аплодисментах. Это глупо. Мы дураки. Этим мы, артисты, художники, поставили себя в зависимость, в полную зависимость от шайки негодяев в жёлтых перчатках. Они наши повелители, – мы их рабы. Они держат в руках наш успех, нашу карьеру, судьбу, всю нашу жизнь. Это унизительно, позорно, нестерпимо. Но зачем же кидать нам в лицо это оскорбление? Зачем одному выступать и кричать: «Я не таков. Видите, я не подчиняюсь. Не подчиняйтесь и вы!» Когда без этого нельзя! Поймите, нельзя! Это так, это заведено, это вошло в плоть и кровь. Этому и посильнее нас люди подчинялись. Подчинялись богатыри, колоссы искусства.
– Этому вашему Скиаляпино хорошо. Ему свернут здесь голову, освищут, не дадут петь, – он сел и уехал назад к себе. А нам оставаться здесь, жить здесь. Мы не можем поступать так. Нечего нам и кидать в лицо оскорбление: «Вы покупаете аплодисменты! Вы в рабстве у шайки негодяев!»
– Да и что докажет ваш Скиаляпино? Лишний раз всемогущество шайки джентльменов в жёлтых перчатках! Они покажут, что значит идти против них! Надолго, навсегда отобьют охоту у всех! Вот вам и результат!
Эти горячие возражения сыпались со всех сторон.
– Но публика? Но общественное мнение? – вопиял я.
– Ха-ха-ха! Публика!
– Ха-ха-ха! Общественное мнение.
– Публика возмущена!
– Публика?! Возмущена?!
– Он оскорбил наших итальянских артистов, сказав, что они покупают аплодисменты!
– Общественное мнение говорит: не хочешь подчиняться существующим обычаям, – не иди на сцену! Все подчиняются, что ж ты за исключение такое? И подчиняются, и имеют успех, и отличные артисты! Всякая профессия имеет свои неудобства, с которыми надо мириться. И адвокат говорит: «И у меня есть в профессии свои неудобства. Но подчиняюсь же я, не ору во всё горло!» И доктор, и инженер, и все.
– Но неужели же никто, господа, – никто не сочувствует?
– Сочувствовать! В душе-то все сочувствуют. Но такие вещи, какие сказал, сделал ваш Скиаляпино, – не говорятся, не делаются.
– Он поплатится!
И они все жалели Шаляпина:
– Этому смельчаку свернут голову!
Мне страшно, – прямо страшно было, когда я входил в театр.
Сейчас…
Кругом я видел знакомые лица артистов. Шеф клаки, безукоризненно одетый, с сияющим видом именинника, перелетал от одной группы каких-то подозрительных субъектов к другой и шушукался.
Словно полководец отдавал последние распоряжения перед боем.
Вот сейчас я увижу проявление «национализма» и «патриотарства», которые так часто и горячо проповедуются у нас.
Но почувствую это торжество на своей шкуре.
На русском.
Русского артиста освищут, ошикают за то только, что он русский.
И я всей болью души почувствую, что за фальшивая монета патриотизма, это – патриотарство. Что за несправедливость, что за возмущающая душу подделка национального чувства этот «национализм».
Я входил в итальянское собрание, которое сейчас казнит иностранного артиста только за то, что он русский.
Какая нелепая стена ставится между артистом, талантом, гением и публикой!
Как испорчено, испакощено даже одно из лучших наслаждений жизни – наслаждение чистым искусством.
Как ужасно чувствовать себя чужим среди людей, не желающих видеть в человеке просто человека.
Все кругом казались мне нелепыми, дикими, опьянёнными, пьяными.
Как они не могут понять такой простой истины? Шаляпин – человек, артист. Суди его как просто человека, артиста.
Как можно собраться казнить его за то, что:
– Он – русский!
Только за это.
Я в первый раз в жизни чувствовал себя «иностранцем», чужим.
Всё был русский и вдруг сделался иностранец.
В театр было приятно идти так же, как на казнь.
Я знаю, как «казнят» в итальянских театрах.
Свист, – нельзя услышать ни одной ноты.
На сцену летит – что попадёт под руку.
Кошачье мяуканье, собачий вой. Крики:
– Долой!
– Вон его!
– Собака!
Повторять об успехе значило бы повторять то, что известно всем.
Дирижёр г. Тосканини наклонил палочку в сторону Шаляпина.
Шаляпин не вступает.
Дирижёр снова указывает вступление.
Шаляпин не вступает.
Все в недоумении. Все ждут. Все «приготовились».
Дирижёр в третий раз показывает вступление.
И по чудному театру «Scala», – с его единственным, божественным резонансом, – расплывается мягкая, бархатная могучая нота красавца-баса.
– Ave Signor![27]27
Хвала, Господь (итал.).
[Закрыть]
– А-а-а! – проносится изумлённое по театру.
Мефистофель кончил пролог. Тосканини идёт дальше. Но громовые аккорды оркестра потонули в рёве:
– Скиаляпино!
Шаляпина, оглушённого этим ураганом, не соображающего ещё, что же это делается, что за рёв, что за крики, – выталкивают на сцену.
– Идите! Идите! Кланяйтесь!
Режиссёр в недоумении разводит руками:
– Прервали симфонию! Этого никогда ещё не было в «Scala»!
Театр ревёт. Машут платками, афишами.
Кричат:
– Скиаляпино! Браво, Скиаляпино!
Где же клака?
Когда Шаляпин в прологе развернул мантию и остался с голыми плечами и руками, один из итальянцев-мефистофелей громко заметил в партере:
– Пускай русский идёт в баню.
Но на него так шикнули, что он моментально смолк.
С итальянской публикой не шутят.
– Что же «король клаки»? Что же его банда джентльменов в жёлтых перчатках? – спросил я у одного из знакомых артистов.
Он ответил радостно:
– Что ж они? Себе враги, что ли? Публика разорвёт, если после такого пения, такой игры кто-нибудь свистнет!
Это говорила публика, сама публика, и ложь, и клевета, и злоба не смели поднять своего голоса, когда говорила правда, когда говорил художественный вкус народа-музыканта.
Все посторонние соображения были откинуты в сторону.
Всё побеждено, всё сломано.
В театре гремела свои радостные, свои торжествующие аккорды правда.
Пытки начались.
Прошло полчаса с начала спектакля.
Арриго Бойто, как на операционном столе, лежал у себя на кровати.
Звонок.
– Из театра.
– Что?
– Колоссальный успех пролога.
Каждый полчаса посланный:
– Fischio[28]28
Баллада со свистом (Ballata del fischio). Название арии Мефистофеля Son lo spirito che nega («Я – тот дух, что отрицает…»)
[Закрыть] повторяют!
– Скиаляпино овация!
– Сцена в саду – огромный успех!
– «Ecco il mondo»[29]29
Вот он, мир (итал.).
[Закрыть] – гром аплодисментов!
Перед последним актом влетел один из директоров театра:
– Фрак для маэстро! Белый галстук! Маэстро, вставайте! Публика вас требует! Ваш «Мефистофель» имеет безумный успех!
Он кинулся целовать бледного, взволнованного, поднявшегося и севшего на постели Бойто.
Всё забыто, маэстро! Всё искуплено! Вы признаны! Публика созналась в ошибке. Всё забыто! Забыто, не так ли? Идите к вашей публике. Она ваша. Она вас ждёт!
– А Мефистофель? – спрашивает Бойто. – Это не такой, каких видели до сих пор? Увидали, наконец, такого Мефистофеля, какой мне был нужен? Это Гётевский Мефистофель?
– Это Гётевский. Такого Мефистофеля увидели в первый раз. Это кричат все.
– В таком случае я завтра пойду посмотреть в закрытую ложу.
И Бойто повернулся к стене:
– А теперь, дружище, оставьте меня в покое. Я буду спать. Я отомщён.