355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Семья и школа » Текст книги (страница 7)
Семья и школа
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:54

Текст книги "Семья и школа"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Конкурс

Высшее специальное учебное заведение. Совет. На столе листы с результатами конкурсных испытаний.

Директор. Ну-с, приступим. Сколько желающих?

Секретарь. 500.

Директор. Ой-ой-ой! А мест?

Секретарь. 50.

Директор. Ай-ай-ай! Речь может идти, конечно, только о тех, кто получил круглое пять.

Секретарь. Круглое пять на конкурсных испытаниях получило 400 человек.

Директор. Всё-таки 400! Удивительная нынче молодёжь стала. Прямо старики какие-то! Ей Богу! Кругом «Аквариум», «Крестовский», «Неметти», а они сидят и учатся. По-моему, это они нарочно. Назло нам. «Ага! говорят. Назло будем учиться!» И учатся. Знают, что у нас свободных мест нет. Так вот, чтоб поставить нас в затруднительное положение!

2-й профессор. Что ж делать-то, однако?

Директор. Прежде всего вычеркнем тех, у кого есть пять с минусом. Хоть одно пять с минусом. Сколько таких?

Секретарь. Пятьдесят человек!

Директор. Всё-таки хоть на пятьдесят меньше! Вот бы взять да ещё хоть сотенки две минусов понаставить. Ишь, ишь в клеточках сколько места осталось!

2-й профессор. Но ведь это же невозможно!

Директор. Да я и сам знаю, что невозможно! (Хватаясь за голову.) Что ж делать? Что делать? Господа, нужно немножко психологии. Отсчитайте только тех, у кого пять с точкой. У кого около пятёрки стоит точка. Точка, это – важная вещь. Я нахожу, что что-нибудь очень хорошо, – я говорю: «Это хорошо», и добавляю: «Да, это очень хорошо!» Точка, это показывает, что экзаменующийся произвёл сильное впечатление. Пять поставил и точку, – подтвердил! Пять и точка. «Верно». Выбирайте точки, которые пожирней!

Секретарь. С точками осталось 250. Вот тут, у этой пятёрки, какая-то странная точка. Не то преподаватель поставил, не то муха…

Директор. Считайте, что муха! Считайте, что муха! Всё-таки 249!

3-й профессор(уныло). А мест-то пятьдесят!

Директор. Сейчас ещё что-нибудь сделаем! С психологией кончено, – обратимся к графологии. О, графология, господа, это удивительная наука! С ней нельзя не считаться. Меня познакомил с нею один знакомый, – он служит на государственной службе, но занимается графологией. Важно, как пишется цифра! Он мне массу на этот счёт интересного рассказывал. Массу! Показывал даже примеры: цифры Наполеона и какого-то сбежавшего невского банкира. Знаете, это невольно как-то, инстинктивно сказывается в почерке, Этакие рефлексы. Банкир, например, он ставил крупные цифры чётко, ясно, а потом пошла этакая цифра мельче, неувереннее, – оказывается, с этих пор и воровать начал. Мне отвечают, я вижу, я уверен, что это стоит пяти. Это ставлю пять, инстинктивно ставлю уверенно, большую пятёрку, во всю клетку! А то знаете, неуверенность этакая является: «Как будто это стоит пяти?» И я инстинктивно ставлю маленькую этакую пятёрку, боязливую. Это знаете, как гимназист младших классов: не уверен, надо ли поставить запятую, – так он ставит маленькую запятую. Считайте только большие пятёрки. Маленькие не считаются!

Секретарь. 149 человек с исключительно большими пятёрками.

Директор. Вот видите! Дайте-ка сюда, я пересмотрю. Батюшка, что ж это, вы делаете? Разве так можно?! Ведь это графология! Смотрите, пятёрка до верха не доходит, а вы её считаете! Конечно, с такими пятёрками мы всегда будем переполнены!

Секретарь. Да ведь чуть-чуть не доходит. Может быть, это даже только так кажется,

Директор. А! Впечатленье – великая вещь! Кажется, значит, было что-нибудь. Колебанье этакое лёгонькое, – в почерке оно и выразилось. И к тому же всё-таки один человек экономии. Остаётся уж не 149, а всего 148. Прочтите, кто остался.

Секретарь(читая список). Иванов…

Директор. Стойте! Зачем нам, например, Иванов? В нашем ведомстве и так масса Ивановых. Есть, если я не ошибаюсь, даже Иванов 123-й. Что ж нам тысячами, что ли, Ивановых считать? «Иванов 10,715-й!» Бог знает что! Путаница! В газеты ещё попадёшь. Подумают, что все родственники. Ведомство Ивановых какое-то. Вычеркните Ивановых, да кстати уж и Сидоровых и Карповых. Тоже фамилии очень распространённые, и их много.

Секретарь. Поликарпов тут есть. Поликарпова тоже вычеркнуть?

Директор. Поликарпов? Поликарпова у нас в ведомстве ни одного нет, но всё равно, вычеркните и его. Нет, и не надо! И не к чему, значит, Поликарповых заводить. Оставляйте только фамилии какие-нибудь такие… понеобыкновеннее…

Секретарь. С необыкновенными фамилиями всё-таки 110 человек!

Директор(погружаясь в задумчивость). По два и одна пятая человека на место!.. Слушайте-ка! Стойте! Нет ли между ними евреев?

Секретарь. Ни одного!

Директор. Жаль! Евреи чрезвычайно хороши, когда надо кого-нибудь вычеркнуть. Я помню, у нас какой случай был. Одно место и 50 кандидатов. Бились, бились, 48 кое-как вычеркнули. Остаётся двое. Ни одному нельзя отдать предпочтенья. Не на колени же их друг к другу сажать по переменкам. Вдруг открытие: один из них еврей! Вы знаете, я чуть-чуть «ура» в честь этого еврея не крикнул. Всегда я об этом еврее с благодарностью вспоминаю. Спасибо ему, вывел нас из затруднительного положения: вычеркнули! Однако, сколько же там остаётся?

Секретарь. Сто десять!

Директор. Всё-таки сто десять! Нет ли между ними хоть некрасивых?

1-й профессор. Но что ж это за резон?

Директор(умоляюще). Какой там резон? Хоть подобие-то резона подайте! И то славу Богу. Наше ведомство всегда славилось представительностью своих инженеров Мы не только учимся, мы балы даём! К нам на балы лучшие дамы Петербурга съезжаются. Мы не можем! Господа, экзаменуя, вы не заметили каких-нибудь особенно непривлекательных субъектов?

2-й профессор. Не обращали на это внимания, Да и народ все такой видный! У одного только заметил нос пуговицей.

Директор. Вон человека с носом пуговицей! 109! Г. секретарь, вы человек со вкусом. Вы принимали прошения, должны были заметить. Оставьте только таких, кто повиднее!

Секретарь(почеркав). Остаётся 75. Народ видный. 51 блондин и 24 брюнета.

Директор. Вон брюнетов. Не надо брюнетов. Пусть будут только блондины! Это хоть оригинально. «Светлое ведомство».

Секретарь. Всё-таки 51. И все народ молодец к молодцу! Особенно вот этот. Прямо красавец!

Директор(обрадовавшись). Красавец? Вон красавца! Что это на самом деле? Зачем нам красавец? У нас высшее учебное заведение, а не оперетка. Мы не можем принимать человека только потому, что он красавец, Красавец – вон!

Секретарь(закрывая журнал). Пятьдесят мест и пятьдесят принято!

Директор(утирая пот). Фу-у!.. То есть я вам скажу, с тех пор, как я из Парижа все женины покупки в одно купе должен был укладывать, никогда ещё так не уставал!

 Без циркуляра

 Скончался А. Г Кашкадамов.

Это имя вызывает у меня далёкое-далёкое воспоминание. И не рассказать его было бы неблагодарностью к покойному.

Это было очень давно.

А. Г. Кашкадамов был тогда инспектором 4-й московской гимназии, а ваш покорнейший слуга – вихрастым семилетним мальчуганом, который только что «блестяще» сдал экзамен в приготовительный класс.

Я «отлично» решил задачу «на яблоки»:

– У одного мальчика было 5 яблок, два он съел. Спрашивается, сколько у него осталось?

Наставил в диктанте в меру буквы «ять» и не смешал Каина с Авелем.

И вот мы стояли с матушкой в актовом зале, перед бесконечным столом, покрытым зелёным сукном, и ждали решения нашей участи.

За страшным советским столом сидели двое.

Г. директор, бритый господин в золотых очках, с лицом не министра, – председателя комитета министров.

И полный, с седоватыми баками-котлетами инспектор Кашкадамов.

Директор презрительно тряс в руке моё метрическое свидетельство, смотрел на мою матушку негодующе поверх очков и выговаривал гневно и раздельно:

– Вы позволяете себе, сударыня, понапрасну утруждать преподавателей и начальство. Вы приводите экзаменовать вашего сына…

Он даже глазом не повёл на меня, словно меня не было.

– … Когда ему от роду всего семь лет.

– Через пять месяцев будет восемь, г. директор! Мальчик готов.

Матушка плакала.

Я вырос в средней русской семье, которые как огня боятся начальства, и объяснения с начальством считают одним из самых больших несчастия, какие только могут выпасть на долю человека.

А потому, видя перед собой начальство, я горько рыдал самым безутешным образом.

Директор посмотрел на мою матушку с величайшим презрением:

– Здесь, сударыня, не базар и не торгуются. Здесь казённое учреждение, и существуют правила. На каком основании вы позволили себе беспокоить преподавателей и начальство, когда в правилах ясно сказано: «в приготовительный класс принимаются дети не моложе 8 лет отроду»?!

Добрая матушка! Она знала правила, но всё-таки повела на экзамен. А может быть, примут в виде исключения, увидав необыкновенные способности её сына?

Все дети необыкновенны в 7 лет, в особенности для матерей.

– Г. директор! Год пропадёт. Мальчик готов. Всё знает.

Я заревел ещё безутешнее,

Директор презрительно пожал плечами:

– Слезами, сударыня, не поможете! Я вам человеческим языком говорю: правила.

А инспектор Кашкадамов погрозил мне толстым пальцем и сказал:

– Такой учёный, а плачешь!

Он улыбнулся и кивнул мне головой.

– Пойди, мол, сюда.

Я, рыдающий, обошёл вокруг стола. Кашкадамов погладил меня по голове:

– Мал, брат, ещё в гимназию ходить. Поиграй ещё в казаки-разбойники, в лошадки, в бабки.

Год я мечтал о гимназии, и теперь это желание, полное отчаяния, душило меня.

– Господин инспектор Кашкадамов, – завопил я, – я не хочу играть…

Я зарыдал ещё горше.

– Я хочу учиться!

Кашкадамов засмеялся и кивнул на меня головой директору:

– А?

Директор пожал плечами?

– Родился в январе, а теперь август. Какой же может быть разговор!

Но я чувствовал в Кашкадамове спасенье. И зарыдал отчаяннее:

– Господин инспектор Кашкадамов, ей Богу, честное слово, я буду хорошо учиться. Примите только меня в гимназию!

Он гладил меня по голове, улыбался и качал головой. .

– Господин инспектор Кашкадамов, – говорил я, рыдая, самым убедительным тоном, – экзаменуйте меня сколько хотите, только примите меня в гимназию!

Должно быть, я считал экзамен чем-то в роде пытки.

– Я и ари… ари… арифметику… Я и гра… гра… матику… Я закон Божий знаю! Хотите, я вам что-нибудь ска… ска… жу… жу…

Я окончательно захлебнулся слезами.

Кашкадамов обнял меня за талию.

Я видел, как он, улыбаясь и вопросительно, смотрит на директора.

– А если сделать исключение? Уж очень мальчишке учиться хочется.

– Год потеряет! – плакала матушка,

– Закон Божий знаю! – рыдал я.

Директор уже с отвращением пожал плечами:

– Удивляюсь вам, Алексей Гордеевич! Тут казённое учреждение, и существуют правила! Надо, наконец, внушить им…

Он кивнул на мою матушку так, как на неодушевлённый предмет.

«… Уважение к казённым учреждениям и к правилам…»

А я мочил слезами вицмундир Алексея Гордеевича.

И инспектор, улыбаясь немножко виновато, говорил:

– Изо всего ведь пятёрки!

Директор уж безнадёжно пожал плечами:

– Если вы остаётесь при особом мнении, Алексей Гордеевич, я передам вопрос на разрешение педагогического совета.

И строго сказал моей матушке:

– Можете идти с вашим сыном. Вопрос о принятии или непринятии будет разрешён педагогическим советом.

– Г. директор…

– Я вам говорю, можете идти, сударыня…

Такой презрительный тон только и можно услышать, что в школе по отношению к родителям.

– Г. инспектор скажет вам, когда зайти за решением. Ступайте!

Матушка поклонилась, плача взяла меня, горько рыдающего, за руку, и мы пошли, как двое виноватых и ждущих наказания.

А инспектор Кашкадамов проводил нас до дверей и потихоньку сказал моей матери:

– Не беспокойтесь. Я похлопочу!

Я радостно взглянул на «господина инспектора Кашкадамова».

На меня, улыбаясь, смотрело полное, добродушное, насмешливое лицо.

Он взял меня толстыми пальцами за щеку:

– Будешь, брат, так в гимназии реветь, – в карцер посажу!

«В гимназии», это звучало для меня, как музыка,

– Господин инспектор Кашкадамов, я плакать не буду! – уверял я, заливаясь слезами.

– Год пропадёт! – жаловалась матушка.

– Да ведь правила, сударыня! Ну, да я похлопочу! Вы не беспокойтесь, вы не беспокойтесь.

Через три дня матушка вернулась из гимназии с ликующим лицом:

– Инспектор Кашкадамов велел только, чтоб ты хорошо учился. Пойди сюда, я тебя поцелую, гимназист ты мой.

Я начал ходить на голове. Матушка плакала от радости.

Простите за эту «детскую» историю, где всё так мелко и так ничтожно, но я не умею лучше прославить память старого учителя, который почил теперь от долгого и доброго труда.

Мне врезалась в память каждая подробность этой сцены. Немудрено. За всю свою гимназическую «карьеру» я помню не более трёх случаев, когда ко мне отнеслись по-человечески. Трудно было бы забыть.

Фигуры этих двух педагогов, – директора и инспектора Кашкадамова, – вставали в моей памяти всякий раз, когда недавно так много говорилось о нашей средней школе.

И я видел их обоих ясно, совершенно ясно, хотя всё это и случилось давно.

Очень давно.

Когда ещё относиться с любовью к ученикам не было предписано циркулярами.

Посетитель

Человек, который зашёл ко мне, был средних лет, прилично одетый, с благообразным и добрым лицом. Но когда он вспоминал, на лице его были муки и боль, словно он до сих пор чувствовал то, что происходило когда-то, давно. Его дёргало.

– Я к вам зашёл по курьёзному делу! – с натянутой улыбкой и, видимо, чувствуя неловкость, начал он. – Очень… очень курьёзно, Был у меня знаете, сослуживец. Лет шестидесяти, Так тот, как бывало напьётся пьян, так начинает плакать, что гимназии не кончил! Вот так и я-с… Я пришёл вам пожаловаться, что меня за невзнос платы за «право учения» исключили.

– Вас?!

– Меня-с. 23 года тому назад. Правда, забавно-с? Нашёл, когда вспомнить! А только я этого дня никогда не забывал-с. И умирать буду – не забуду. Все дни забуду, а этого дня не забуду. Когда мне объявили, что все мои ходатайства об освобождении от платы оставлены без последствий и за невзнос «право учения» я подлежу увольнению, я сказал; «Честь имею кланяться», честь честью поклонился и даже улыбнулся. Потому что страдал очень, Кто страдает, тот и улыбается. На днях я в газетах читал, что какого-то «злодея», – у нас как судом приговорили, хоть бы по ошибке, так и «злодей», уважение-с к юстиции-с! – как какого-то злодея приговорили к 20 годам каторги, и как злодей выслушал приговор цинично, спокойно, «даже улыбаясь». Какой ужас! Да ведь потому, судари вы мои, и улыбается человек, что уж очень он страдает. Страдание, это – как дыра в панталонах. Есть у вас в панталонах дырочка, незаметная дырочка, а вам кажется, что весь мир её видит. И закрываете вы её и закрываете! Страдание у вас страшное на душе, и кажется вам, что весь мир его видит. И закрываете вы его улыбкой, чтоб любопытные не смотрели. И делает человек вид: «Мне, мол, это ничего! Как с гуся вода! Видите, видите, я даже улыбаюсь!» Выходил я и говорил себе: «Вот и отлично! Вот и отлично!» И «стены заведения» были мне отвратительны, казались стенами лупанара. Дотронуться до них пальцем, краем пальто противно было. Профессора, «люди науки», за которыми мы бегали, которыми мы вдохновлялись, бодрящее общество товарищей, – всё это, как сёмга в «Ревизоре»: «для тех, которые почище-с». Наука, как продажная тварь, принадлежит только тому, у кого есть деньги. Какое ей дело до ваших «чувств»! По любви она не отдаётся. Продажная тварь, она принадлежит всякому мерзавцу, который может ей заплатить. Всякому сыну лавочника и самому в душе лавочнику, который является сюда, чтоб лучше вооружиться ею «на жизнь» для волчьих подвигов, – она раскрывает свои объятия: «пожалуй, голубчик!» Каждому мерзавцу, который от младых ногтей думает: «Вот сделаю карьеру, буду у других на спинах ездить», она принадлежит. Каждому пустельге, купчишке, родители которого вылезли «в люди», богатому дворянчику, – которые волочатся за ней из тщеславия, чтоб потом этим похвастаться, она принадлежит. Всем, кроме тех, у кого нет денег. Продажная тварь! И я перебирал в уме всех своих товарищей, и никогда мне не казалось, что мир так переполнен мерзавцами. Девять десятых из моих товарищей я находил в ту минуту мерзавцами. И всем им наука будет принадлежать! А мне вот нет, потому что у меня нет денег, чтобы ей заплатить. Как женщина в лупанаре. У меня была истерика в душе, и я хохотал:

– Посмотришь на студенчество, какой всё честный, «светлый» народ. Откуда же потом берутся негодные адвокаты, карьеристы-прокуроры, выезжающие на чужом мясе, на чужой крови, на чужих страданиях, «не сказывающиеся дома» доктора, отказывающие в помощи умирающему, потому что он не в силах им заплатить? Откуда берутся они все? Это как дети. В шесть лет все дети «удивительно умны». Откуда только потом берётся на свете столько дураков!

Несправедлив я был тогда, да ведь и ко мне как были несправедливы!.. Кругом торгуют, копаются над чем-то, говорят, что «работают», и что это «святое дело», пелёнки для детей покупают, в газетах пишут, а перед человеком захлопнули двери к знанию, потому что у него нет… денег. Из «храма науки», – «храма науки» ведь – чёрт их побери! – потому что у него заплатить было нечём, вытолкали. И никому до этого нет никакого дела! Лежит человек на мостовой, и все мимо идут. Эх, всех бы вас… К счастию, жизнь моя сложилась так, что диплом мне ни разу не потребовался. Разве иногда мерзавец какой-нибудь, – измерзавившийся вконец ведь! – ткнёт: «вы, мол, университета не кончили, а мы – университетские»… Ну, да я так жизнью закалился, что на всякого мерзавца могу с улыбкой смотреть и думать: «раздавлю я тебя в своё время, гадину. В своё время! Когда обстоятельства нас поставят, что ты будешь подо мною, а я над тобою. Дай только времени и обстоятельствам нас в удобную позицию поставить!..» Да вот ещё, как значки эти пошли, и все эти ордена за аккуратный взнос платы за ученье нацеплять стали. Улыбнётесь вы, мелочно это. Но когда рана болит и не заживает, всякое малейшее прикосновение её бередит. Будешь мелочным, когда больно. Нацепит этакий вислоухий дурак на лацкан сюртука квитанцию во взносе причитавшихся с него «за право учение» денег и ходит: «я существо высшего порядка!» И на всех, у кого такой квитанции не нацеплено, смотрит презрительно. Ну, иногда и злость берёт. Такая же злость, какая бы взяла, если б человек вам ежеминутно надоедал: «а у меня тогда-то 40 рублей было, а у тебя не было! Что? А у тебя не было, не было, не было!» Глупо, – а злишься!

– «Эге, – скажете, однако, вы, – чего ж ты тут жалуешься? Диплома, по твоим же словам, тебе в жизни ни разу не понадобилось, значкам и прочим „знакам отличия“ ты, как видно, значения не придаёшь. Чего ж тебе надобно? Образования? Так для этого и самообразование есть».

Самообразование! Хорошо, что я юрист. А представьте себе, что я был бы медиком. Тут самообразованием не займёшься. Ну, да это в сторону. Самообразование! Случалось вам в юности весёлой шумной гурьбой взбегать на высокую крутую гору. Ног под собой не чувствуешь, устали нет, крутизны не замечаешь, – летишь! Ежели толпой. А если одному-то карабкаться и взбираться? А? Нет живого человеческого слова, в душу льющегося, – одна мёртвая, белая книга. Был у меня один знакомый немец. Так тот почему-то вздумал, что ему надо аптечным способом питаться, и всё в порошках и пилюлях принимать. Мяса он не ел, а принимал мясной порошок. Супа не ел, а принимал тройной экстракт из бульона в виде желе. Жив был немец, но чахлая была скотина. Так, не человек, а словно слипшийся порошок человека. А книга, это – порошок мысли, это – мысль в пилюле. Нужно живое общение с людьми, которые работают над тем же делом, так же страстно стремятся к знанию. Тяжело по вечерам, при жёлтом свете лампочки, одному по мёртвой книге самообразованием заниматься. Словно в чулан тебя заперли: «усовершенствуйся!» А когда на вас вдруг сомнение найдёт: «да нужно ли всё это?» – тогда вы что одни-то поделаете? Когда кругом вас толпа жизнерадостной молодёжи, – вы уж её душой живёте, а не своей. От окружающих верой заражаетесь. Трудно человеку в одиночном заключении жить, а учиться и ещё труднее. Тяжко юноше один на один бороться с сомнениями. Сопьёшься или рукой махнёшь и свиньёй сделаешься. Многие тем и кончают. Но меня злость спасала. «Врёте, подлецы, – у которых были деньги „на право учения“, – не меньше вас знать буду!» И даже больше многих знаю. Да ведь стоило-то чего! Идёшь один, в темноте, ощупью дорогу ищешь. Где бы бегом бежать можно было, как черепаха ползёшь. В душе, бывало, от обиды и злости плачешь: «Время трачу, и лучшее время. Труда сколько! И часто на что? На то, что всякому, у кого есть за „право учение, безо всякого труда даётся“». Экая им-то привилегия. Злость возьмёт поневоле! Вы меня, может быть, спросите, сколько же при такой своей лютой злобе, которой живу, которой дышу, злодейств наделал? Хотел много, не сделал ни одного. Обстоятельства так складывались, что мне к злодействам никаких поводов не было. Напротив! Обстоятельства так сложились, что я даже не мало путного обществу, быть может, сделал. Но делал я это с презрением, с отвращением – как, знаете, видишь на дороге полураздавленную лягушку, возьмёшь её да осторожненько на травку и переложишь. Жалея, доброе дело ей делаешь, но делаешь с омерзением. И никогда я истинного удовольствия, теплоты, родственного чего-нибудь при этом не чувствовал. Общество, создавшее такие условия, при которых «двери знания» закрываются перед тем, кто не может заплатить «за вход»! От него, алчущего и жаждущего, прячут знание. «Знаем, а не скажем, потому что у тебя заплатить нечем». Общество. Всё презираю я в нём! И все громкие слова, которые оно произносит, кажутся мне лицемерием, фарисейством. «Общественные интересы». Ваши интересы – выжать из отдельной личности всё, что можно, и если вам удаётся при этом ничего не заплатить, вы, алтынники, говорите человеку, которого вы обобрали: «это с вашей стороны бескорыстное служение!» Вы говорите о бескорыстии, вы – общество, в котором даже истина продаётся. «Нравственность» как один из устоев общества. Вот слово, которого я ненавижу, и когда его произносят при мне, я смеюсь в душе: «ах, подлецы, подлецы! А вышвыривать юношу из „храма знания“ за то, что у него нет денег, это нравственно?» Нет у общества большого врага, нет. То есть есть, – такие же как я, перед которыми в один прекрасный день захлопнули дверь с циничною фразой: «денег нет, и ученья нет!» Эта обида, эта величайшая несправедливость никогда не забудется. Никогда! У нас, извольте заметить, человеку когда больше всего в душу плюют? Когда он молод. Ты пожившему человеку в душу плюй, – у него душа, как подошва, плохо чувствует даже, что мокро. А юная душа покрыта ещё плёночкой. Стоит хорошенько харкнуть, плёночка и прорвалась. И раночка. А если даже и зарубцуется, то больной рубец будет. Больной! На всю жизнь общество юноше на душу клеймо, разожжённым железом клеймо, кладёт: «Вот каковы мы, подлецы. Помни это всю жизнь». И будет помнить. И никогда не забудет. Все обиды, все несправедливости забудет, а этой несправедливости, этой обиды никогда не забудет, потому была первая, тягчайшая и незаслуженнейшая, и очень юной и болезненно-чувствительной душе нанесена. Никогда не примирится, И поступая так, общество готовит себе злейших, заклятейших врагов. В его ли это расчётах? Я в другие чувства и побуждения общества не верю – не расчёт. В его ли расчётах себе врагов готовить?

Вы спросите меня, быть может, зачем я это всё вам рассказать явился. А видите ли, У нас два раза в год с молодёжью то делают, что со мной сделали. Два раза в год молодёжь то чувствует, что я тогда перечувствовал. И вот теперь то же предстоит. Газеты в таких случаях статьи очень милые печатают и на жалость бьют: «Пожалейте, мол, молодёжь! Они такие огорчённые». Нет, скажите им, – они не только огорчаются, они озлобляются. Озлобляются! Вы против себя оружие готовите! Не допускайте до этого! В видах самосохранения не допускайте! Что на самом деле всё жалиться да жалиться. Вы их этим и припугните… припугните их… хе-хе… припугните…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю