355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владо Жабот » Волчьи ночи » Текст книги (страница 7)
Волчьи ночи
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 17:30

Текст книги "Волчьи ночи"


Автор книги: Владо Жабот


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Они в ответ захихикали. На сей раз злобно. Так, что это его задело. Будто бы в этом таилось презрение ко всему, даже к тому, что произошло ночью. И словно мучительная боль в утробе, в нём родилось отвращение к себе и к старику, который снова, как больное животное, издавал булькающие звуки и хрипел, идя вслед за ним.

Внизу, на равнине, Рафаэль свернул к кустарнику, густо разросшемуся возле болота. Ему казалось, что он выбрал правильный путь, потому что там, между кустов, меньше снега, и поэтому будет легче всего добраться до деревни. Правда, в этой стороне тропинка немного петляла и иногда заводила прямо в болото, так что часто приходилось отклоняться от неё и идти по целине. Это вскоре сбило его с толку, так что он уже не был уверен, что идёт правильным путём. Чего доброго, так они могли обогнуть деревню, не заметив её! Кто знает, куда их занесёт, шагай они и дальше по замерзшим лужам и пустынной затерянной глухомани, из которой потом будет трудно вернуться назад! Между тем Михник и Эмима, похоже, не очень беспокоились о правильности выбранного направления. Они просто следовали за ним, куда бы он ни свернул. Будто бы им важно было только одно – всё время не отставать от него… Иногда он даже нарочно петлял, чтобы им было труднее поспевать за ним, хотя епископское облачение и ему здорово мешало при ходьбе, однако он утешал себя тем, что им в их комбинезонах и с копытами на ногах вместо нормальных сапог ещё хуже; прежде всего это было чрезмерной нагрузкой для Михника, но, к удивлению Рафаэля, тот ни на что не жаловался. Старик даже не отставал от него ни на мгновение, хотя Рафаэль намеренно выбирал трудный путь, чтобы у профессора наконец прошла охота выкаблучиваться и чтобы тот, уставший и задыхающийся, в конце концов снял маску и, может быть, даже попросил о небольшой передышке. Но профессор обладал невероятной выносливостью и упрямством, ведь Рафаэль в тяжёлом епископском одеянии уже здорово взмок и измучился, но так и не смог вымотать старика. Да и Эмима – по крайней мере с виду – без всякого труда выдерживала темп. Правда, Рафаэль шагал по целине, а они шли по его следам, но, несмотря на это, его здорово удивляло, а время от времени даже обескураживало то, что внизу, на равнине, получалось так, что, следуя за ним по пятам, они, по сути дела, подгоняли его и, похоже, это их устраивало, они именно этого и добивались. Поэтому он всё больше сомневался в правильности выбранного направления. Если он останавливался – останавливались и они. Если поворачивал назад – они молча пропускали его и следовали за ним, и кто знает, почему со всех сторон из тумана выступали вербы, и справа, и слева… отовсюду, куда ни посмотри, куда ни поверни – нигде уже не было видно прежней, длинной и широкой пустоши, простершейся между болотами и холмами, прежних пастбищ, которые нужно было пересечь, чтобы по откосам добраться до деревни. Повсюду одни вербы… словно странные неподвижные существа, которые стоят и молчат, и преграждают дорогу, и из-за них приходится идти окольными путями, петлистыми тропками, которые, скорее всего, никуда не ведут, – они подобны проклятию, от которого невозможно избавиться. Много раз они пересекали тропинку, по которой уже проходили раньше, – и направление пропадало, терялось, скрывалось из виду, рассеивалось как дым – без начала, без конца, со вспыхивающей и вновь и вновь гаснущей надеждой, заманивающей всё глубже и глубже в заросли вербы. Скорее всего, надо было кричать, чтобы в Врбье проснулись собаки. Если село не очень далеко…

– Мы заблудились, – он наконец остановился и признал то, что довольно давно было очевидным.

Но на тропинке за ним больше никого не было.

Они исчезли, а он не представлял себе, когда это произошло и куда они направились, – может быть, нарочно свернули в сторону, а может быть, немного отстали от него, когда он намеренно таскал их за собой по зарослям ивняка то туда, то сюда и даже не оглядывался на них – в любом случае они не могли уйти далеко; ему казалось, что совсем недавно, в нескольких метрах отсюда он ещё слышал, как они идут совсем рядом с ним. Поэтому он подождал, поднял фонарь повыше и внимательно прислушался к туманной мгле. Дальше раскидистых верб разглядеть что-нибудь было невозможно.

– Эмима! – позвал он, подождал и ещё несколько раз прокричал в темноту, каждый раз – громче, с оттенком злости, с оттенком тоски и надеждой на то, что кто-то из них всё-таки отзовётся. Но вместо ответа на него со всех сторон навалилось безмолвие, бездонное и холодное, и чужое, как смерть, принявшая обличье туманной и заснеженной ночи; она, смерть, ничего не видит и ничего не слышит. Он торопливо зашагал по тропинке назад – мимо раскидистых верб, через замёрзшую канаву, а потом метнулся к какой-то прикрытой снегом куче веток, скорее всего, занесённых сюда паводком, и двинулся вперёд, вдоль поломанных ветром зарослей камыша, к искривлённой вербе, возле которой они в последний раз пересекли заснеженную тропу. Там он снова остановился, осмотрелся и прислушался. Но о Михнике и Эмиме не было ни слуху, ни духу. Одно можно было предположить: они вернулись назад по той же дороге и потом, возле этой вербы, свернули вправо или влево.

Становилось зябко – стоило только подольше постоять на одном месте.

Он чувствовал, что сапоги и тяжёлое епископское облачение пропитались влагой, которая под влиянием холода становится колючей и раздражает кожу, так что противный озноб начинает бить его изнутри, что тоскливая усталость и непреходящее напряжение завязываются в один узел, который невозможно развязать.

Напрасно он звал.

Даже псы его не слышали.

Коварная тропинка одинаково радушно звала и вправо, и влево, и он знал, что неправильное решение при таком морозе, в бесконечных снежных заносах может привести к тому, что потом уже никак не удастся исправить, ибо такое случается один раз и в конце концов обязательно приводит к гибели.

Напрасно он проклинал Михника и ещё больше Эмиму – надо было шагнуть в занесённую снегом тропу. Колокольчик на ручке фонаря звенел, и узкий, беспомощный луч света падал на тропу, и там, где он падал, вспыхивали светящиеся, блестящие искры. Казалось, они остро и беспощадно режут уставшие глаза. Рука, в которой он нёс епископский посох, одеревенела. Ему очень хотелось воткнуть посох в снег, да так и оставить в каком-нибудь сугробе; он и фонарь готов был бросить, если бы ему не казалось, что после этого он будет чувствовать себя совершенно одиноким и потерянным. И может быть, именно из-за света фонаря, освещавшего заснеженную тропу, ему время от времени казалось, что чуть подальше, во мгле, появится чей-то силуэт – краем глаза он успевал его заметить: на снежно-белом фоне затаившаяся в снегу белая тень – словно белый волк из кошмарных снов, или дьявол, или призрак смерти, неожиданно промелькнувший перед глазами и вызвавший болезненный озноб в сердце.

Потом на тропинке, недалеко от него, что-то забормотало.

Как Михник.

И тут же тёмный силуэт стал невидимым.

– Эмима! – простонал он. – Не валяйте дурака! Я знаю, что вы рядом… – он упрекал и умолял одновременно.

Но ответа не было.

И следов тоже. По крайней мере там, где они должны были быть… Тем не менее уже через мгновение он снова разглядел еле видные фигуры – идущие друг за другом, скорее всего, до сих пор связанные собачьей цепью. Они, согнувшись, брели по тропе и через несколько шагов снова исчезли в ночи.

Словно тени – появятся и тут же исчезнут.

Он был убеждён, что они разыгрывают его. Поэтому не хотел их звать. Делал вид, что знает правильный путь, и молча шагал вперед. Колокольчик звенел, как звенит при причастии, которое дают умирающему, – одиноко и потерянно. И пробуждал в душе какую-то горечь. Или печаль, которая капля за каплей падает в тишину. И имеет своё значение. Скорее всего, для Михника это бы не было музыкой. Он бы к ней не прислушался. Вместо этого разыгрывает дурацкий фарс. Понятно, что и Эмима её не слышала. Кто его знает, чего они хотели, появляясь то впереди него, то сзади и мелькая рядом с ним, словно два призрака. Он перестал обращать на них внимание. Хотя иногда ему казалось, что они одновременно могут быть и спереди, и сзади, и в зарослях, и посреди вырубки. Они даже пытались замести свои следы. Ведь то, что в этом месте тропа то разветвлялась, то переплеталась с другими, – несомненно, их работа! Их старания раньше или позже заставят его заблудиться. К счастью, можно было разглядеть следы копыт – они были более узкими и глубокими, – что позволило ему выбрать свою тропу, по которой он решил двигаться несмотря на то, что твердой уверенности в своей правоте у него не было. А тропа извивалась, она по-прежнему змеилась между вербами и канавами, и было похоже, что именно она подарит спасение.

Рафаэль остановился и, приложив замёрзшие руки к губам, во весь голос закричал во тьму.

Крик разнёсся далеко-далеко.

Но тут же прерванное на миг молчание снова обрушилось на едва вспыхнувшую надежду.

Потом он снова блуждал во тьме.

Иногда то тут, то там он слышал голоса Михника или Эмимы, несколько раз они даже промелькнули мимо него в густом тумане, после чего тут же исчезли в нём. Странно всё это выглядело! И не могло означать только дурацкую шутку – слишком уж быстро они прошмыгивали то туда, то сюда, исчезали и снова появлялись, как будто какая-то неведомая сила приносила их и снова уносила – какой-то неощутимый, едва заметный ветер. Странно всё это выглядело. И продолжалось тоже странно. А он тем временем шёл и шёл… А за ним – что-то похожее на сглаз, на кошмар, от которого человек не может избавиться самостоятельно, но и на помощь позвать не может.

Колокольчик вызванивает последнюю молитву. Поминальную. Заупокойную.

Мороз крепчает.

И в ногах – тяжесть, и в мыслях всё меньше желаний, и между вербами – спереди, и сзади, и вокруг – в заснеженном бездорожье – дремучее одиночество, а в свете фонаря что-то часто, остро мигает. Мелкие лучики, искорки, звёздочки повсюду загораются, и сбегаются, и рассеиваются, и кружатся в мягкой белизне – стараются казаться приятными и привлекательными; сияние, блёстки, искорки – совсем маленькие, – волшебная пыль, притягивающая взгляд, и сны на берегу какого-то белого озера, где больше нет верб, вместо них – изнеженные белизной женщины, полные изнеженных желаний, тихие женщины, святые женщины, которые видят во сне волшебную пыль и, никому не принадлежа, ждут своей белой любви…

И там когда-то…

Белая давность впереди и позади.

Белые сны и белые любови.

Маленький, кряжистый белый бог влюблённо подвывает поблизости.

Молчи, белый бог!

Потому что сны – это дремучее одиночество. Белые женщины нежатся в них. Они большие. О-о-о-о-о… Большие. И много молчат. И помногу любят. И многого хотят. О-о-о-о-о… Одна из них превратилась в сияние и сбила с его головы митру. Другая вырвала из рук посох. Хотели и колокольчик, и фонарь отобрать… И всё время мелькали перед ним. Повсюду.

И хотели. Жадно. Как рыбы.

О-о-о-о-о…

И Эмима тоже тянулась к ним.

X

Дом, в который она его привела, оказался чужим. Чьи-то вещи валялись по углам, на полу и на столе, воняло грязью, потом, репой, капустой и испорченной нищей, так что у него противно защемило в груди, когда они вошли в комнату и все эти запахи ударили ему в нос. Над плитой висели грязные портянки и пара длинных мужских подштанников, кто-то выгреб из плиты золу и забыл её убрать. На жерди под закопчённым потолком висело несколько кусков чёрного от сажи мяса и набитый свиной пузырь. Стены в изобилии украшены жирными черноватыми пятнами и каплями, которые – особенно по углам – сверкали в свете лампы словно капли пота старого, измученного дома, который уже мало напоминал человеческое жильё. Он подумал о духах, которые, вероятно, забираются в такие развалюхи… и мог только удивляться, как привычно ведёт себя Эмима, которая открыла дверь, зажгла свет и сбросила прямо на пол какой-то хлам и тряпки со скамейки, на которую собиралась сесть.

– Снимите это, – негромко пробормотала она и устало опустила голову в ладони. Она выглядела очень изменившейся. Старше, чем была. И что-то холодное, натянутое в её лице делало её совсем другой, почти чужой… Да и сам он, измученный, промёрзший и одеревеневший, больше всего хотел сесть. Но кровать возле стены, покрытая толстым грязным одеялом, была занята, там, судя по всему, именно в этот момент проснулся – старый Грефлин… бледный, с запавшими глазами, он понемногу, с трудом приподнялся на локтях… и уже в следующее мгновение снова упал на подушку.

– Не обращайте на него внимания, – пренебрежительно поморщилась она и так, как будто всё это её очень утомляет, со вздохом опустила голову. То, что она обращалась к нему на «вы», тоже было чужим и неприятным. Грефлин, кажется, что-то хотел сказать, но выдавил из себя какое-то жалобное хмыканье, которое ровным счётом ничего не значило.

– Да… хорошо… правильно, – рассеянно ответила она, как будто все это ей уже давно надоело и она не собиралась уделять этому какое-либо внимание. Однако Грефлин, несмотря на это, снова захныкал и протянул к ней руку, как будто хотел дотронуться до неё или о чём-то её попросить, но не мог это высказать.

– Может, он хочет пить, – попытался помочь Рафаэль.

– Пить он хочет, как же, – возразила она, – у него до сих пор только одно на уме и вертится. – Рафаэль не понял. Ибо то, на что она с язвительной усмешкой намекала, казалось ему совершенно невероятным. Поэтому он подошёл к ведру и, налив в старый оббитый ковш воды, предложил её бедняге. Но Грефлин отвернулся в сторону.

На костистых, туго обтянутых кожей скулах застыло отражение какой-то боли, на восковом лбу блестели капли нота, а в полузакрытых, отёкших глазах на мгновение блеснула направленная именно против него, Рафаэля, непонятная ему враждебность.

– Я же вам говорю, – она пожала плечами и подошла к плите, где, к своему неудовольствию, обнаружила, что ничего съедобного здесь нет, а воняет, как в свинарнике… Рафаэль молча снимал с себя епископское облачение, его била дрожь, а пальцы были непослушными и не могли развязать все эти ленты и узлы, так что в результате он просто сорвал их с себя. В это время Эмима вышла, вероятно, за дровами. А Грефлин снова долго и умоляюще хныкал ей вослед.

– Да ведь она скоро вернётся, – утешил его Рафаэль. И снова заметил в его взгляде бессильную враждебность. Такой он ещё никогда не видел. Она была болезненной и лихорадочной, живущей в глубине души и мучительной… Ей не нужно было утешения.

Такая враждебность готова убивать. Если может.

– Знаете, я заблудился, – невзирая на это постарался оправдаться Рафаэль, – я был святым Николаем и даже не знаю, как всё случилось… в таком тумане человеку легко заблудиться. Если бы Эмима не пришла… Я и сам не понимаю, как она меня нашла… Бог его знает. Я уже думал – ну хорошо, это всякому суждено, вот только место и время неизвестно, что поделаешь… Ты оказываешься именно там. Иного не дано. – Он подумал, что смертельно больному человеку, вероятно, не стоит говорить об этом, поэтому принялся тараторить про снег и мороз и про то, что, по правде говоря, он не знает, почему он здесь… однако старик по-прежнему презирал и ненавидел всё, о чём он говорил, каждое слово в отдельности, каждый взгляд, каждое движение и не сводил с него своих опухших, неподвижных глаз, которые, вероятно, видели очень плохо.

– Я ещё раньше хотел к вам зайти, – продолжал Рафаэль, – хотел договориться… Но узнал, что вы больны… Внизу в трактире сказали… Но мы ещё поговорим о деле. Когда поправитесь. Это может подождать… – Он обрадовался появлению Эмимы, вернувшейся с охапкой дров. Ибо враждебность во взгляде Грефлина тут же превратилась в мольбу о спасении. Что до Эмимы… Она на самом деле была иной, до такой степени иной, что это приводило в замешательство. И волосы у неё висели как-то убого, наподобие тряпок, но, несмотря на это, очевидное сходство с девушкой из церковного дома не вызывало никаких сомнений.

– Я должен вас поблагодарить… – он тоже перешёл на вы – не знаю, что было бы, если бы вы мне не помогли. Заблудиться в таком тумане чертовски опасно…

Он напрасно ожидал, что она оглянется на него или что-нибудь скажет в ответ. Дрова, без сомнения, мокрые, дымились; хотя она пыталась раздуть огонь и из щелей на плите валил дым.

Дымоход, похоже, тоже надо прочистить. От окна и стены по спине тянуло ужасным холодом, поэтому он и сам был рад заняться плитой, чтобы хоть немного согреться. У Грефлина начался приступ сухого острого кашля, который попусту надсаживает горло и режет лёгкие и снова и снова вырывается из них и никак не кончается… Он задыхался и сипел, и хрипел, и жадно глотал воздух, словно наступил его смертный час. Скорее всего, ему надо было сесть – чтобы легче дышать, чтобы кашель успокоился, выпить какой-нибудь отвар или сироп, да, наверное, и глоток воды был бы кстати… Но Эмима не обращала внимания на этот приступ. Её это не тревожило. Хотя старик даже посинел от боли и судорог, душивших его всё сильнее. В конце концов Рафаэль наклонился над ним… но старик рывком увернулся в сторону и, словно непослушный ребёнок, вырвался из рук Рафаэля, который пытался усадить его.

– Оставьте его, – совершенно спокойно сказала Эмима, всё ещё стоявшая у плиты. – Он просто прикидывается. – И Рафаэль, хотя ему было страшно от того, что тяжелобольной человек задохнётся у него на глазах, нехотя прекратил свои попытки. Ничего другого ему не оставалось, поскольку старик изо всех сил отбивался от его помощи.

– Но ведь… – возразил он женщине.

– Я приготовила вам постель, – прервала его она и отошла от плиты, которую, судя по всему, так и не удалось растопить. А потом, не говоря ни слова, жестом позвала его в сени, а оттуда ввела в низкую и узкую, но неожиданно чистую и уютно обставленную комнату… между тем старик продолжал во весь голос стонать и всхлипывать.

– Вот тут, располагайтесь… – она зажгла свет и показала ему комнатку. Рафаэль уловил в её движениях лёгкое замешательство, поэтому взял её за руку и заглянул ей прямо в глаза.

– Я должен поблагодарить тебя, Эмима, – внезапно он и сам почувствовал замешательство, – сегодня ты меня спасла… – Однако женщина явно ничего не понимала. Она отвела руку. В её взгляде было удивление…

– Знаете, я вас не понимаю, – по-прежнему недоумённо ответила она… – Отдохните. – Я приду попозже, может, вам что-нибудь понадобится, а сейчас… муж, вы же видите, он в тяжёлом состоянии… с ним трудно…

И она вышла. Не сказав, что собирается делать. И Рафаэль некоторое время по-дурацки пялился на дверь, за которой она исчезла. И не знал, что ему об этом думать, как понимать всю эту сумятицу, в которой всё так странно смешалось и в которой, судя по всему, он играл роль полного идиота. Здесь всё становилось совсем другим… Он сел на мягкую, пахнущую травами постель и пытался сосредоточиться, разобраться в ситуации, в которой он принял за Эмиму совершенно незнакомую женщину и в которой оказался, не зная, как это произошло. Он мог заключить только одно: эта женщина нашла его под вербами…

Он припомнил, что спрашивал у неё про Михника, что она поддерживала его, по крайней мере тогда, когда они поднимались в гору, что всё это время он был убеждён, что возвращается с Эмимой в церковный дом. Сознание ему не изменяло. И там, под вербами, тоже. Хотя все его мысли превращались в странные картины, в какой-то кошмар, который расплывался, терял очертания и был не совсем чётким… В любом случае эта женщина, судя по всему – Грефлинка, должна была быть по крайней мере сестрой Эмимы, и притом очень похожей на неё, которая бог знает почему оказалась среди этих верб… которые, вероятно, были не так уж далеко от села. Она могла услышать колокольчик или, что более вероятно, его крики, которыми он надеялся разбудить собак, чтобы потом ориентироваться по их лаю. Он невольно, с чувством неприязни, вспомнил Куколкин рассказ о колдунье… И всё эти глупости, которые он услышал в трактире. Прискорбно. Разумеется, он не мог в это верить, согласиться с чем-то таким… Однако, нарядившийся дьяволом Михник, стал совсем не таким, как раньше. И Эмима тоже. Как они бесились в этих снежных сугробах, доходивших им по крайней мере до колена. А он настолько замучился, что, скорее всего, заснул бы и замёрз… если бы не появилась эта женщина, которая – совершенно ясно – не была Эмимой. Выходит, эта парочка – защемило у него в груди – всё ещё там, в зарослях кустарника или рощах верб, затерявшихся в снегу и тумане, и это произошло по его, Рафаэля, вине, хотя они изо всех сил старались запутать его, выставить его дураком, хотя они не ответили на его крики и ему всё время казалось, будто им совершенно безразлично, доберутся ли они до села или нет. Несмотря на это, он не имел права бросить их. По крайней мере сейчас, когда ему немного лучше, он должен что-то предпринять, может быть, пойти в село и попросить людей, чтобы они пошли на поиски. Конечно, он знал, что разговаривать с обитателями села – по крайней мере в свете этих трактирных разговоров – будет трудно, но тем не менее он не может сидеть, ничего не делая и зная, что хотя бы частично по его вине в этот момент умирают два человека, какими бы глупыми и легкомысленными они ни были.

Он больше не мог сдерживать себя. Это слитком грызло его. Он должен был что-то сделать. Хотя бы посоветоваться с женщиной, ведь она знает, где нашла его… и где – по всей вероятности – следует искать и тех двоих.

Поэтому он направился в сени.

Грефлин перестал кашлять.

Да и её не было слышно…

Но, когда он открыл дверь и заглянул в кухню, туда, где стояла постель, он не поверил собственным глазам. Женщина верхом сидела на Грефлине, таком больном… и медленно, размеренно поводила боками. Грефлин тихо постанывал…

Рафаэль тут же отступил в сени. Они его не видели.

Лучше всего было смыться вон из дома, куда-нибудь – в село или церковный дом, в трактир – он чувствовал неприязнь к тем двоим, из кухни, и к тому болезненному, что происходит между ними. Это возбуждало в нём отвращение. И даже запах трав, наполнявший комнату, казался гнусно притягательным зловонием, которое, несмотря на всё, проникает в твоё нутро, волю и силы, после чего человек сидит и ждёт, и не знает, что ему поделать с самим собой. Правда, его всё ещё мучила мысль об Эмиме и Михнике… Если бы у него было пальто, он бы, почти наверняка, отправился в село и там, в трактире, попросил о помощи. А так он ни на что не мог решиться… если бы он снова собрался выйти на мороз, в снег и туман, без помощи этой странной женщины, он бы мог сделать это только в епископском облачении. Вылезать из дома в одном пиджаке и непросохших брюках было бы более, чем глупо. В таком виде далеко не уйдёшь. Поэтому он, как на иголках, ждал, когда те, в кухне, закончат свои делишки… Он лёг. И снова встал. И снова ходил из угла в угол по узкой комнатке и заглядывал в окно, хотя сквозь него ничего не было видно. Открыть его не удалось. В оконном стекле он мог увидеть только себя, своё лицо, и это немного грело, немного… и в то же время его охватывало неприятное ощущение, что он занимается тем, что никак не подходит к сложившейся ситуации. Ему надо выйти из дома – в туман, в мороз… на помощь людям, которые частично по его вине именно сейчас замерзают в снегу. А потом ему пришло в голову, что так или иначе кто-то где-то умирает и этому ничем нельзя помочь. И что на самом деле ему уже давно доставляет особое удовольствие размышлять о женских спальнях, о том, едва уловимом аромате, который по-настоящему почувствуешь, только находясь совсем близко. Пахнет какими-то цветами… словно мягким теплом, затаённой прелестью – многоопытным коварством, казалось бы, совсем непреднамеренным…

Что-то загремело в кухне. Потом снова воцарилась тишина. Он прислушивался к себе.

Понемногу его мысли снова воспарили в высоту, стали лёгкими, блестящими и переливающимися, словно ему не надо было куда-то тащиться в холодном тумане. У него появилось желание улыбнуться собственному отражению в оконном стекле, смеяться, хохотать, подавать надежды, конечно, только кажущиеся, взглядом, шуткой, усмешкой, ровно настолько, чтобы было видно, чтобы было двусмысленно и вместе с тем надёжно, на всякий случай, разумеется, пока он не будет окончательно убеждён в победе и готов пользоваться благосклонностью… для того, чтобы без всяких опасений оказаться крепким и твёрдым и счастливо пробуждённым в нежных похотливых руках… Так много всего соединилось в этих мыслях, неспешных, почти ленивых, столько всего стремилось пробиться на поверхность, но не могло этого сделать… Словно слегка опухшие, мысли и всё, что неуклюже копошилось вокруг них, в тот же миг снова ускользали, и до них невозможно было дотянуться… словно они превращались в одну-единственную картину, в один-единственный образ где-то далеко, в утробе ночи, мёртвую гравюру в каком-то округло-распухшем колыхании, в котором ни за что нельзя ухватиться, в котором уже ничего не кажется особенно значительным и заслуживающим того, чтобы спускаться с заоблачных высот. Пахло дымом из сновидений – тем самым, который улетал с северным ветром, потому что не было псалмов, потому что не было любви и веры в спасение – только видение, видение духа, ложившееся как бремя на грудь, так, что глаза с трудом смотрели на свет, на собственное изображение, уродливо расплывающееся в окне – и не могли создать что-либо, хотя бы отдалённо напоминающее избавление. Он смотрел и пытался оценить привлекательность собственной осанки, растрёпанных волос и всё ещё не просохших усов и бороды, которые никак не могли кого-то очаровать, вызвать желание поцеловать, ибо нечто постоянно внушало отвращение и не хотело превратиться в красоту и было непреодолимо – он выглядел бы гораздо лучше, если бы надел на себя маску недоброй скуки, бесчувствия, кривляния, тем более, что время от времени это и на самом деле в нём появлялось. К тому же именно сейчас он очень чётко почувствовал, что тогда, когда ему снился колокол, он должен был сказать людям, что зло тоже приходит от Бога, ибо иначе и быть не может. Он бы мог прочесть им проповедь о библейском змее, как о милости божьей, ибо зло должно было быть необыкновенно сильным, чтобы чистую любовь превратить в наказание, необыкновенно сильным, доступным только Богу – и ещё добавил бы, после паузы, что тайна – это выдуманная величина, что есть ослепление, которое ведёт в сумасшествие… и это не грех, если ты ласкаешь обнажённую плоть, если видишь во сне девушку с мечтательными глазами и вдруг наяву, в какой-то комнатушке ждёшь чужую жену с одним только желанием как можно быстрее лечь рядом и заняться любовью. Ему было больно от того, что женщина, так похожая на Эмиму, сейчас отдаётся больному старику. Ему было противно и из-за неё, из-за этой женщины. Он не хотел об этом думать. Но это чувство возвращалось снова и снова, полное омерзения, вони и одновременно очищения, подобное грязи в углах, и на стенах, и на кровати, на которой они сейчас трахаются. Он лёг. И попробовал позабыть. Думать о другом. Было темно. И пахло травами. И её наготой, залезавшей в мысли, Эмимой, которая не хотела оставить его в покое – и красивая, и стройная, и холодная, улыбалась, прощаясь с ним.

– Я его убью, – огорошила его женщина, даже притронулась к нему, села совсем близко и, растрёпанная, в одной рубашке, смотрела куда-то в пустоту. Он ничего не ответил. Ему казалось, что на ней ещё надета эта дьявольская маска, что вопреки всему она на самом деле – Эмима.

– Знаю, что вы меня презираете…

– Завтра я буду звонить в колокол для вас, – он оборвал её и погладил по руке, которая в следующий миг прижалась к нему. – Я всегда звоню для кого-нибудь, – солгал он, – хотя этого никто не знает. А вот вы будете знать.

Она молчала и гладила его по запястью…

– Вы знаете, колокольный звон – это музыка… – сказал он, не зная, продолжать ему дальше или нет… потом всё-таки добавил, что будет звонить в знак благодарности, хотя там внизу, под вербами, перед самым её приходом ему казалось, что умереть совсем не трудно и что он до сих пор не знает, является ли жизнь благодеянием или, как иногда кажется, наказанием.

– Со мной были ещё двое, – признался он.

– Помогите мне, – будто только что очнувшись, попросила она.

– Может быть, это была даже ваша сестра, – он предпочёл сделать вид, что не слышал её слов. – У вас есть сестра?

– У меня их несколько, – немного нетерпеливо и как-то неохотно вымолвила она, – по правде говоря, здесь, в Врбье, все родственники. И мы с моим тоже…

– Она была очень похожа на вас. Только я не знаю…

– Мне холодно, – вздрогнула она, и не дожидаясь его приглашения, залезла под одеяло и тесно прижалась к нему.

Наверное, ему было очень неприятно… И молчать тоже было неприятно, когда она прижималась к нему и, вероятно, ожидала, что он её приласкает, начнёт целовать и вскоре позабудет о той, другой. Он даже не пошевелился. И мысли о Михнике, Эмиме и больном Грефлине превратились в обвинение, которое тяжёлым грузом легло на грудь и возбуждало отпор против этой женщины, которая, несмотря на всё, явно предлагала ему себя. Ему чудилось, что рядом с ним лежит сука. Однако он не мог тут же выгнать её из её собственной постели, а ему самому не хватало решимости немедленно покинуть этот дом.

– А как вы меня нашли там, внизу? – несмотря на разочарование ему удалось выдавить из себя нечто подобное приветливости.

– Не надо сейчас об этом, – шепнула она и призывно разведя ноги, положила на него своё горячее бедро… поскольку он всё ещё не реагировал на это, она добавила, что он был недалеко от её дома и она услышала его крики.

– Мне бы только погреться, – мягко и слюняво шептала она прямо в ухо, – это так здорово, когда в доме настоящий мужчина.

– А я был убеждён, что я на болоте… – он попытался продолжить разговор, хотя она снова тёрлась о него своим бедром и, возбуждённая, тяжело дышащая, лизала его шею и за ушами так, что по нему пробежала дрожь.

– А как же муж? – он попытался её успокоить. Даже оттолкнул её и отодвинулся в сторону, но она снова прижалась к нему.

– Не беспокойся. Он спит… Да если бы и не спал. Он ведь не встаёт с кровати, – выдохнула она и привалилась к нему с открытым и влажным лоном, и это всё-таки возбудило его, вопреки нежеланию.

– Совсем недавно ты его объезжала… – в его словах был и упрёк, и презрение, потому что та влага, с которой она тёрлась о его бок, скорее всего, была спермой её мужа, больного бог знает какой болезнью…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю