355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ванчура » Конец старых времен » Текст книги (страница 8)
Конец старых времен
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:00

Текст книги "Конец старых времен"


Автор книги: Владислав Ванчура



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

РАССКАЗ
О ВОЕННОМ РОЖДЕСТВЕ В РОССИИ

Влияние князя и любовь к нему возрастали в замке день ото дня. Мой хозяин с удовольствием слушал его, служанки превозносили его до небес. Китти потеряла из-за него голову, Марцел просто рехнулся. Сюзанн и барышня Михаэла не могли полностью согласиться с мнением людской, столь высоко ставящим полковника, но все же и они поддались обаянию этого фигляра. Быть может, если бы Эллен понимала по-чешски, была бы увлечена и она, но эта дама не знает иного языка, кроме родного, а князь лишь изредка говорил по-английски.

Я подчеркиваю эти лингвистические моменты потому, что очарование княжеских рассказов заключалось главным образом в его манере речи. В тех маленьких искажениях, которые я не пытаюсь передать, не будучи русским и хлопоча о правильности собственной речи, но в которых мне тем не менее чудятся краски русских лесов, белизна снежных равнин, позвякивание лошадиной сбруи, лай собачьих свор и треск пулемета.

В ту пору, когда я слушал рассказы полковника, я был на него сердит, но теперь, записывая их, я уже Чужд злобы к этому человеку. Я забыл уже Корнелию и, занятый другими, более важными делами, простил и князя.

Как начинались эти рассказы о похождениях в России? Да ненароком… Князь так и сыпал ими. Изложу это более пространно.

На другой день после свидания князя с Корнелией пан Стокласа совещался со своим поверенным. Я видел, как князь вошел к ним в кабинет, и через некоторое время стало слышно, что доктор Пустина заговорил повышенным тоном. Вскоре он выбежал из кабинета весь красный, с явными признаками озлобления. Это меня позабавило, и я спросил о причине адвокатова гнева, но полковник только плечами повел. Из этого я наверняка рассудил, что они схлестнулись при Стокласе, однако князь оставался спокойным. Он проследовал прямиком к своему креслу. В то время Сюзанн, Китти и Михаэла раскладывали пасьянс в гостиной. Мы с паном Стокласой разговорились о том о сем, и хозяин между прочим упомянул, что рождество уже не за горами. Правда, давно миновали времена, когда праздники отличались от будней, но полковник ответил на это замечание так, словно мы и впрямь были недалеко от Назарета.

– Странное мне выпало однажды рождество, – ни с того ни с сего принялся он рассказывать.

Барышня Михаэла ценила побасенки полковника превыше действительности, и все же, пока он говорил, я несколько раз поймал ее взгляды, выдававшие ее. Думаю, она иногда сомневалась, кто этот человек – поэт, мошенник или юродивый.

Благословен будь Иисус Христос, – так начал князь, размашисто осеняя себя крестом. Затем, склонив голову и ни разу не шевельнув руками, он поведал то ли кощунственную, то ли бесконечно благочестивую выдумку из сибирской жизни.

В гражданскую войну, – повел он рассказ, – по долине сибирской реки, терявшейся на севере, проходило войско. Буран продолжался уже девять дней. В тех местах церкви сгорели дотла и не было ни одного человека, который открыто признавал бы Иисуса Христа. Голод и стужа превратили моих кавалеристов в пехоту. Мы шли, подвернув полы залубеневших шинелей, и в юс складках не таял снег. Снег в складках одежды, снег на патронташах и мешках, снег на ужасных повязках. Мы брели, держа палец на спуске, обмотав головы грязными тряпками. Вьюга развевала их концы. Вьюга бросала нас на колени. Рядом со следом наших ног тянулся другой след, длинный, узкий, оставленный пальцами тех, кто уже в беспамятстве держался за лошадиную гриву, бессильно уронив левую руку. Враги наши были близко. Я слышал, как молились солдаты, но слов не разбирал – их уносили потоки ветра. В моем полку служил Анисим Гриич, крестьянин Тульской губернии, – и этот человек тронулся в уме. Мне казалось, я различаю его голос. Я шел впереди своих людей, но к вечеру выбился из сил и стал отставать. И вот я все замедлял шаги, и Анисим все больше приближался ко мне, пока не очутился в трех аршинах за моей спиной. Теперь я хорошо его слышал… «Возьми чистый лист бумаги, Иван Иваныч, и пиши, – бормотал он. – Пиши моей замужней дочке Аксинье Анисимовне: „Слава всемогущему господу. Такое мне нынче выпало покаяние, доченька, что стал я совсем слеп и глух, и от боли потерял человеческие чувства. Не хочу я больше добра, которое присвоил, и тебе посылаю наказ!“» Потом он стал исповедаться в грехах и просил прощения. «Пиши, Иван Иваныч, – продолжал он, помолчав, – что срубил я меченые деревья у Довжельского леса и захватил землю на десять аршин за межой. Напиши, пусть перенесет межевой знак на старое место да вернет Марье Кирьяковне два рубля и семь копеек». А мы все шли, шли… Анисим кончил. Мы шли и слышали, как звенит мороз, как гудит, подобно воде в плотине, метель. Я обернулся и крикнул: «Держись моего следа, Анисим!» – но он, уже совсем ослабев и чувствуя смерть на языке, ответил: «Ступайте с богом!» Потом я еще слышал, как кричит он слова прощания трубачу Васе. Да где был теперь Вася! Мы с Анисимом тащились последними. Шагать и шагать вперед – это еще куда ни шло, а вот повернуть обратно – совсем другое дело. Много я потратил сил, прежде чем нашел Анисима. Он лежал лицом в снег. «Вставай, встань!» – кричу ему, но дыхание его было уже слабеньким, как ниточка. Однако мне все же удалось поднять его. Я потащил его, пригнувшись до самой земли и придерживая левой рукой. Так мы с ним двигались. Вскоре мне стало ясно, что этак мы не дойдем. И нашла на меня тоска, дрожь и беспамятство, похожее на счастье. Снег засыпал нас. Мы были почти мертвы. И вдруг, ни с того ни с сего, вспыхнула во мне надежда, что мы выкарабкаемся, и я заметался в этой ужасной надежде и в ужасной ярости. Я начал стрелять, расстрелял все патроны, и револьвер раскалился. Я нажимал на спуск всеми пальцами, и выстрелы отдавали мне в плечо. Но скоро силы покинули меня. Я был близок к тому, чтобы заснуть блаженным сном. Потом я услышал, как кто-то меня укоряет: «Эх ты, или тебе больше делать нечего?» Голос этот все звучал, и вот над нами склонился какой-то рослый человек, одетый по-деревенски – в валенки и полушубок, подпоясанный веревкой. С ним была беременная женщина. Она стояла, сложив руки на благословенном чреве своем, и препиралась с Анисимом. Тот не хотел подниматься, а крестьянка все повторяла: «Дурак ты, дурак!» Потом нас подняли на ноги, и женщина дала нам несколько кусочков сахару – в сытные времена в России сахар носили в карманах. Когда мы сгрызли его, крестьянин широко расставил ноги и велел мне и Анисиму встать по бокам. Он обхватил нас за пояс, и мы двинулись. Женщина подпирала несчастного Анисима еще и с другой стороны. Так шли мы довольно долго. Крестьянин молчал. Между тем солдаты мои остановились и звали нас. Снег валил по-прежнему, но встреча с крестьянином и то, что солдаты нас ждали, придало нам духу. Мы благополучно добрались до деревни. Но тут начались новые беды. Тогда, в восемнадцатом, злые были времена. Через деревни проходили войска. Жители разбегались. Одни избы стояли разбитые, другие сгорели, а за войсками двигались толпы голодных. Красные, белые, красные – как стадо, кучей! Но больше всего было таких, которые, раздобыв оружие, прятались в брошенных домах. Это были сущие дьяволы. Они думали только о своих пустых желудках и стреляли в нас точно так же, как и в красных. Вот с этими-то людьми и пришлось нам теперь иметь дело. Мы попрятались кто куда сумел и навели винтовки на окна. В такие минуты выбора не бывает, и мы готовы были перебить этих негодяев только ради того, чтобы получить возможность поспать. Прогремели первые выстрелы. И тут вдруг поднялся крестьянин, приведший нас в деревню. Он подошел прямо к одной избе и стал колотить в дверь, требуя ночлега. Я приказал своим людям не прекращать огня, потому что была ведь гражданская война. Потому что действия этого человека были безумием. Пули так и свистели, то тут, то там кто-нибудь падал замертво, а мой крестьянин все стоит, все просит: «Впустите мою жену! Рожает она! Впустите ее в дом!»

Ему отвечали бранью. Швыряли в него чем попало, лицо ему разбили. Между тем близился час женщины. Все мы видели, как подошла она к мужу и показала на свой живот. Крестьянин обхватил ее за спину и так, под пулями, пошли они ко второй избе, и к третьей, и к четвертой и всюду просили дать им кров. Анисим лежал в укрытии рядом со мной. Вдруг – словно кто-то в эту минуту повернул мне голову – я оглянулся и увидел, что он целится в крестьянина. Только я хотел ему крикнуть, чтоб он оставил его в покое, как Анисим хватил прикладом оземь и закричал: «Кузьма, Аксинья!» Я подумал, что он узнал свою дочь. Однако женщина эта была совсем чужой, и чужим был мужчина. Анисим никогда их раньше не встречал. Это было какое-то наваждение. Он звал этих людей, называя их именами дочери, ее мужа и так, как в русских деревнях называют знакомых, – кум. И так громко кричал он, так решительно кинулся в самую гущу перестрелки, что с обеих сторон перестали палить. Мы вышли из укрытий, а бандиты, засевшие в избах, стали открывать двери. Все мы, несчастные и измученные, двинулись за крестьянином и его женой. Догнали мы их под навесом для овец посреди двора. Анисим протянул крестьянину свой мешок: «Возьми, – говорит, – может, сгодится». Едва он это сказал, кто-то засмеялся, другой смотал с себя шарф, а третий бросил на снег овчину. Крестьянка завопила, у нее начались схватки, по вискам ее стекали слезы, но она улыбалась. Увидев эту счастливую улыбку, мы тоже ощутили прилив веселья, и громко заговорили, и засмеялись, твердя, что родится мальчик. Потом мы развели порядочный костер. Винтовки составили в козлы. И вот уже зазвенели котелки, закипела в них вода, и все эти страшные лица стеснились вокруг огня. О том, чтобы перейти в избу, было уже поздно думать, и так среди глубокой ночи, на морозе, под овечьим навесом родилась девочка. Солдаты стояли поодаль, один оттирал отмороженный нос, другой согревался, размахивая руками, третий хлопал ладонью о ладонь. И со всех сторон – говор. Кашевары гремели своей посудой, и грохот этот был подобен барабанному бою. Там кто-то выругался, тут застонал раненый, хрипел какой-то бедняга с простреленным животом – и вот среди всех этих звуков и стонов раздался детский голосок, плач новорожденной, и становился голосишко этот все звонче. Анисим постепенно пришел в себя. Мы набросили ему на плечи шинель, но едва мы к нему прикоснулись, как бред вернулся. Он стал выкрикивать странные, непонятные слова. Было темно, пламя костра за его спиной отбрасывало длинную, до самого навеса, тень, и в этой тени, в этом сумрачном свете Анисим подбирался все ближе и ближе и наконец упал на снег у самого ложа роженицы. Крестьянин, муж ее, поднял беднягу, но обошелся с ним неласково – начал так его трясти, что чуть душу не вытряхнул. «Я красный, – сказал он, – а ты белый, и кто знает, как оно будет, когда мы еще раз встретимся!» Только он это вымолвил, послышались удары и многие схватились за оружие. Но опомнились мы как раз вовремя. Разместились потом по избам, как сумели. Избы так и кишели насекомыми, но спали мы до рассвета. На другое утро везде искали красноармейца – один бог ведает, как и куда он скрылся. Спрятался где-нибудь или удрал, а с ним исчез и Анисим. Как разнеслась эта весть, стали мы поспешно собираться в путь. За ночь метель улеглась, зато мороз ударил такой, что дух захватывало. С трудом разобрались мы, где восток, где запад. Руки чуть не примерзали к стволам винтовок – ей-богу, я но преувеличиваю. Стоило прикоснуться пальцем к металлу – сейчас же зашипит, и на коже – ожог от стужи. Так стояли мы на этом страшном морозе, прикрывая руками рты, шинели до пят, шапки натянуты на уши, на усах и бороде – лед, носы красные. Я бы с радостью отдал целую пригоршню рублей, только бы нашли того мужика с женой и Анисимом. Но солдаты возвращались с поиска ни с чем. Осмотрели все углы, все дыры – наш крестьянин словно сквозь землю провалился вместе с ребенком и женой. А вокруг кричали: где дитя? Из хлевов, из сараев, из разрушенных изб – отовсюду шел этот зов. Люди выбегали на улицу. Дезертиры, беженцы, бандиты, солдаты, бабы – все высыпали наружу. И, конечно, несли бог весть что. В этой сумятице произнесено было слово «убийство». И как только кто-то произнес его, все тотчас стали его повторять и кричали на нас, набросились с руганью: «Вы убили дитя, а дитя это родилось при тех же знамениях и в ту же ночь, что и Спаситель!» Одни обзывали нас собаками, другие, показывая на нас пальцами, с проклятиями твердили: «Наемники Ирода!» А некоторые твердили, что мы украли новорожденную и собираемся бежать с ней за границу. Эта легенда распростанилась и преследовала нас, куда бы мы ни повернули…

СУМАСБРОДСТВА ВЛЮБЛЕННЫХ

Пока мы проводили время, слушая небылицы полковника, неторопливо проходили недели, и в наших умах зрели причины будущих поступков.

Пан Ян за это время дважды встречался с барышней Михаэлой. Не было ничего легче – отец его, пан Якуб, и наш хозяин изрядно ему в том помогали. Эти старые лисы – отличные устроители случайностей. Взгляните, как радуются они счастью своих детей, как потирают руки при мысли, что Отрада перейдет к ним на веки вечные! Я бы отдал дукат, лишь бы услышать, как они договариваются.

«Но-но-но, – говорит мне мой внутренний голос, – пан Бернард, господин библиотекарь, господин доктор Сорбонны, только не торопитесь, не расточайте зря золотые монеты! Я такой орешек в два счета разгрызу и обрисую вам их до последней черточки». Который час? Десять? Так вот, пан Стокласа и пан Льгота идут сейчас по Гибернской улице в центре Праги, пан Якуб волочит трость по плитам тротуара, а наш хозяин уже в пятый раз меняет шаг, чтобы попасть с ним в ногу. Вижу – сегодня пан Стокласа не в духе, вижу нетерпение на его лице, которое он маскирует вопросительным выражением.

Один… Пять, шесть… Восемь, девять… Гром и молния! Снова по старой привычке бьют часы, и пан Якуб опаздывает на встречу в клубе парламента.

Как он поступит? Бросится к извозчику? Оставит пана Стокласу?

Как бы не так! Нет, пан Якуб Льгота неторопливо продолжает путь. Тени от шляп прохожих барабанят ему в спину, клаксоны (эти хищные совы столиц) ревут ему в уши, но ничто не выводит его из равновесия – он шествует, медленно переставляя ноги. Он весел, он улыбается, язык его работает безотказно. Слышу, как в речах его повторяется название «Отрада», и хотелось бы мне напечатать это название красными литерами.

Но в самом разгаре пан Якуб вдруг умолкает, чтобы заняться своим носовым платком.

В чем дело?

Да ни в чем – просто старый политикан знает цену словам. Вот, повесив на локоть тросточку, он взмахивает платком, чтобы расправить его. Еще секунда – и он выдыхает через ноздри мощный поток воздуха, еще секунда – и гул, возникший внутри его черепа, заглушает для него уличный грохот.

Теперь у пана Якуба слегка крушится голова. Если не ошибаюсь, ему приходят на память шум родной мельницы или колокольчики, которые вызванивают беспрестанно: «Пан Якуб? Пан Якуб? Пан Якуб?»

Догадываетесь ли вы, какую значительность, какой вес придает человеку умышленное опоздание? Понимаете ли, как своим отсутствием заполняет государственный деятель зал заседания? Ясно ли вам, до каких размеров разбухают слова, которые он изрекает по дороге от вокзала до кафе торговых агентов? Честное слово, это великолепно продумано! Но знаете, что я ценю тут больше всего? То, что величие пана Якуба достигается такими простенькими средствами! Глядите, как он себя держит, как складывает платок!

Покончив с заботами о здоровье, пан Якуб спрашивает управляющего Отрадой, сколько платит он в ломбардах процентов и какие у него обязательства перед крестьянами.

Никаких! Два года я оказывал им услуги, два года исполняю все их желания – и знаете, чем они меня отблагодарили? Недовольством, завистью, хамством! Воруют лес, а когда кто-либо из моих людей делает им замечание – пишут мне ужасные письма. Недавно в газетах напечатали, что я – ненасытная утроба.

Э, все это дело рук вашего прекрасного поверенного.

Я уже с ним покончил, – заявляет управляющий, – и если он еще раз переступит порог моего дома…

Не рубите сплеча, друг мой. Оставьте его в покое. Тем более что он – ваш поверенный.

– К сожалению.

– Ну ничего, – роняет пан Якуб, – от этого мы со временем избавимся, а вот в своем округе вам надо бы не наломать дров. Не могли бы вы привлечь на свою сторону Хароусека? Он славный малый…

Пан Стокласа, проглотив слюну, неохотно соглашается. Он оскорблен – с какой стати должен он выслушивать подобные советы?

«Тьфу ты, – думает он, – что Пустина, что Льгота – один черт! И чего я с ними связался, почему не полагаюсь только на собственные силы?»

Он вспоминает Хароусека, и ему делается жарко. «Дурак я, дурак, – повторяет он, сжимая в кармане ключ. – Как я избавлюсь от адвоката, как скажу ему, что между нами все кончено? Ведь он этого вовсе не заслуживает…» Меж тем пан Якуб вернулся к первому вопросу и вздохнул по поводу дороговизны.

Н-ну, – говорит он после некоторого раздумья, – пожалуй, я мог бы на первых порах чем-нибудь помочь молодым людям, но вы ведь все равно не получите Отраду.

Почему? – вскинулся мой хозяин, испытывая в эту минуту безмерную любовь к нашему имению. – Почему? Как это не получу? Я ведь ничего даром не прошу, я хочу купить!

Единственно возможное средство приобрести такое поместье – образовать кооператив.

Какой кооператив? Что вы говорите? Кто в него войдет?

Вы, я, Михаэла, Ян, Хароусек и еще несколько порядочных людей…

Мой хозяин крепче стискивает ключ и одним духом перечисляет ряд препятствий, с которыми им придется столкнуться. Он взвинчен, его лихорадит, ему хочется ругаться – но он чует, что этот путь – верный…

Вы уже предлагали определенную сумму за Отраду? – спрашивает пан Якуб и, услышав отрицательный ответ, добавляет: – Тем лучше – только, прошу вас, не показывайте, что вы богаты.

Господи, – отвечает мой хозяин, – у меня нет такой привычки, и если б вы прямо не спросили…

Я хотел сказать, что ваш образ жизни слишком уж рассчитан на внешний блеск. Если не ошибаюсь, вы держите трех лакеев?

Вплоть до решения судьбы Отрады я должен сохранить ее в прежнем виде, – возразил управляющий. – Таково условие, на котором мне вверили управление ею, во, вероятно, нет нужды объяснять вам, что мне это не по сердцу.

В наше время, – произнес пан Якуб, – следует придерживаться трех правил: носить стоптанные башмаки, питаться сосисками и щелкать зубами.

Мой хозяин соглашается с ним только для виду. Он рассеян и нечаянно поворачивает в сторону вокзала. Он чувствует себя подавленным и считает, что пан Якуб выказывает слишком большую самоуверенность и что проповеди его смешны. Стокласа бросает взгляд на уличные часы. Слава богу, времени у него более чем достаточно. Спокойствие возвращается к нему – теперь ему хочется говорить напрямик.

Что касается Яна, – начинает он после недолгого раздумья, – то вы можете быть уверены, мы рады видеть его у нас.

Я был бы счастлив, – отвечает пан Якуб, – если б барышня Михаэла разделяла ваше мнение, но дадим событиям развиваться свободно…

Половина одиннадцатого. Управляющий взял с пана Якуба обещание, что тот продвинет наконец дело с покупкой проклятого имения и, ощутив в сердце прилив отеческой любви, назначил пятимесячный срок – пусть, мол, молодые люди хорошенько узнают друг друга. Он избрал эту цифру – пять – во имя пяти чувств человека и произнес по этому поводу красивые, высокие слова, вложенные в его уста отцовскими добродетелями. По иронии судьбы, его при этом так же давил пояс, как и тогда, когда он при подобных же обстоятельствах беседовал с Пустиной. По ассоциации мой добрый хозяин вспомнил смешной анекдот, рассказанный тогда адвокатом, и принялся выуживать его из недр своей памяти.

У-у, чую – запахло Пустиной, и только теперь, на фоне его тени, я различаю нити нового свадебного сговора. Бедняга адвокат предан анафеме, как поэтическая школа, изжившая себя, и все-таки он вовлечен в осуществление нового плана.

Пустина, Пустина, – повторил пан Якуб. – Надеюсь, вы не будете действовать опрометчиво…

Может ли он быть нам полезен при создании кооператива?

Думаю, он ни на что не годен, – ответил паи Якуб. – Но посмотрим – я извещу вас, передам через Яна, если будет что-нибудь новое.

Предоставим теперь обоих их размышлениям и проследим, как расцветают нежные чувства влюбленных. Михаэла забывает французские вокабулы, ходит постоянно с книгой, краснеет, она стала робкой, порой она слишком долгим объятием обнимает сестричку, порой убегает от нее – короче, Михаэлу словно подменили.

А Ян? Он необуздан, ибо любовь не выносит узды и не любит, когда ею управляют. Ян всеми силами тянется к запретному и пренебрегает всем тем, к чему его подталкивают. Во встречах с Михаэлой он почуял умысел со стороны отца и, как бы ни был влюблен в нашу барышню, взбунтовался. Ему казалось, что, сближаясь с Михаэлой, он осуществляет купеческий расчет, – и был, бедняга, крайне возмущен.

«К черту! – твердил он про себя. – Какой позорный фарс! Невесту едва показали – и уже все слажено. Право, мой отец и не подозревал, до чего легко он может навязать мне свою волю…» Тут Ян почувствовал отвращение к себе и к женитьбе, устраивающейся словно по заказу. Ему претила всякая мысль о послушании.

И все же ему хотелось обменяться с отцом хоть словечком о Михаэле. Хотелось протестовать, хотелось развенчать ее в глазах пана Якуба, и он искал случая показать свою проницательность. Готовясь к разговору с отцом, Ян составил фразы, задевающие за живое. «Я дам ему понять, – говорил себе молодой Льгота, – что разгадал хитрость человека, который попал в стесненное положение и теперь подсовывает свою дочь, надеясь взамен добиться помощи, чтобы обойти закон. Если и мой отец замешан в этих замыслах, если и его совесть нечиста передо мною и Михаэлой, то ничто не заставит меня когда-либо еще приехать в Отраду».

А сам между тем уже готовился в путь и, хотя сам себе в этом не признавался, – дрожал, как бы ему что-нибудь не помешало.

Порой все происходит не так, как мы того желаем и как бы нам нравилось. Говорят, едва Ян раскрыл рот, как старый Льгота смерил его взглядом с ног до головы.

– Боюсь, ты собираешься к барышне Михаэле, – проговорил он с нескрываемой усмешкой. – Да или нет?

Из ответа запинающегося Яна нетрудно было понять, что он и в самом деле только того и желает.

– Разобрала тебя нечистая сила, – сказал тогда пан Якуб. – Да ты только о том и помышляешь, чтоб дело устроилось тем самым образом, который ты считаешь позорным!

С этими словами пан Якуб встал и начал расхаживать по комнате, заведя речь о другом.

Говорят, нашему герою пришлось сделать большой крюк, чтобы верпуть разговор к точке, к которой устремлен был весь его интерес, и он снова заикнулся о Стоил асе.

– Довольно болтать, – оборвал его отец. – Управляющему ты надоешь немного позже, чем Михаэле, но в конце концов оба укажут тебе на дверь.

Потом, уже под конец беседы, он выдал, по слухам, какую-то сумму Яну и отправил его в Словакию.

Разговор с отцом привел Яна в полное замешательство, но вы без труда сообразите, что, покинув Прагу, он направился прямехонько к нам.

Михаэлу меж тем тревожили сходные соображения, однако мысли ее были неопределеннее. Они рассеивались, обходя стороной суть дела и корень беспокойства.

Любовные чувства кристаллизуются и отшлифовываются с невероятной быстротой. Не успели вы оглянуться, не успели вздохнуть, в голове вашей не пронеслась еще ни одна мысль о поцелуях – а вы уже пойманы. В один прекрасный час, в миг, когда вы, быть может, просто смотрите на кончики ваших пальцев или от скуки складываете уголок скатерти, – нахлынет на вас вдруг волна смятенного счастья.

Знакомо ли вам желание, раскаляющееся все жарче и жарче и устремленное к одному-единствениому человеку? Или то пресловутое смущение, от которого у вас вспыхивают уши? Это – начало любви! Быть может, вы были одни в ту минуту и стояли у окна, глядя в сад и постукивая пальцами по стеклу. Быть может, под деревьями прошел садовник, быть может, именно в эту минуту он поднял с травы зеленую ящерицу, а вы вдруг затрепетали за ее участь; быть может, случилось что-нибудь другое, но в каком-то повороте головы таился глубокий смысл. В такие минуты судьба пишет на вашем лбу: ЯН, МИХАЭЛА, СЮЗАНН или АЛЕКСЕЙ.

Молодой Льгота подоспел как раз вовремя. Барышня Михаэла не задавала себе праздных вопросов: люблю? не люблю? – это выяснится само собой. Яна она ждала с радостью. Ждала, готовая к любви, и, как говорится, объятия ее были раскрыты.

Когда лошади Льготы остановились под окнами, я играл в шахматы с Сюзанн. Михаэла была моим советником, за спиной француженки стоял князь Алексей. Моя прекрасная противница держала в пальчиках ладью. Я виде л, что пропал: эта ладья сломает мне шею. Чтоб избегнуть проигрыша, я встал так порывисто и так удачно, что все фигуры смело начисто.

– Шулер несчастный! – закричал князь Алексей, обвиняя меня в преднамеренности.

Я оправдывался очень громко, но в самый разгар спора Сюзанн услышала шум колес и крикнула, что приехал пан Льгота. Я был спасен. Князь Алексей и дамы бросились к окну, оттуда – на балкон. Из экипажа выходил Ян.

Падал легкий снежок (дело было в середине января), и на перилах налип снеговой карниз. Михаэла собрала ладонью снег и слепила снежок. Прелестной была картина, когда она стояла так, подняв руку для броска. Ветер шевелил ее волосы и приподнимал над ее плечами воротник. Ян Льгота стоял внизу, подпяв к нам изумленные глаза.

Мы встретили молодого человека самым сердечным образом.

– А я вас ждала! – сказала Михаэла и едва не бросилась ему на шею.

Представьте теперь эти два лица: одно – сияющее любовью, счастьем, ожиданием; другое – замкнутое, озирающееся на окружающих; другое – испуганное, полное опасений, как бы не запутаться в силках.

Ян удерживал слова, которые так и рвались у него с языка, и ничего не сказал, если не считать того, что он поздоровался и передал приветы, никому не интересные и к тому же вымышленные. До сих пор вижу, как, пока он говорил, все замедленнее становились движения Михаэлы. До сих пор не выходит у меня из ума улыбка, гаснущая на ее лице, и слышу я ответы ее, с каждой минутой все более тихие и запоздалые.

Я всей душой жалел Михаэлу. Князь, желая помочь Яну, заметил, что тот нынче не в своей тарелке.

– Дайте ему чаю, – сказал полковник, – он устал. Но Ян вежливо отказался. Он выглядел как семь тощих лет – и он спросил пана Стокласу.

– Я его позову, – сказала Михаэла, найдя наконец предлог удалиться. И она бежала, а плечи ее вздрагивали, словно от плача.

Я разделял настроение барышни, и весь тот день мне было не по себе. Меня угнетала атмосфера любовного томления, однако я охотно примирился с такой участью, ибо она давала мне возможность чувствовать себя юношей, в груди которого грохочет любовь. К тому же это приблизило меня к Михаэле, и мадемуазель Сюзанн не могла не заметить моей грусти и серьезности. Я полагал, что эти мои качества француженка отвергнет не так легко, как бессодержательные комплименты.

Хозяин, который понятия не имел о том, что творится с Михаэлой и Яном, уговорил молодых людей прокатиться под вечер.

Когда закладывали лошадей, я находился в библиотеке. Открыв окно, я окликнул пана Яна и спросил, куда они едут. Он ответил, что они прокатятся до заповедника и вернутся по аллее. Я рад был это услышать и попросил их подождать меня. Не мог я упустить такой случай – ведь возле саней топталась и Сюзанн.

«Ну, Бернард, – сказал я себе, – пробил твой час!»

Помимо мысли, которая разъяснится позже и которая нашептала мне навязать Сюзанн свое общество, у меня было еще намерение заглянуть к лесничему Рихтере и выпросить у него какого-нибудь зайчишку, чтобы в ответ на письмо об Элишке с ее писарем послать дорогой моей сестрице гостинца. Лесничий жил у самого заповедника, и я был доволен, что одним ударом убью двух зайцев.

Набросив шубу, я поспешил вниз. На пороге прихожей мне встретились хозяин с доктором Пустиной, занятые разговором, который явно касался покупки Отрады. Из того, что я успел уловить, явствовало, что пришли дурные вести.

– Сударь, – говорил наш повелитель, – если спор затянется, я потеряю интерес к его результатам.

– Почему? – спросил адвокат.

– Потому что за это время я успею лишиться всего своего имущества.

Я не мог задерживаться, чтобы выслушать все до конца, но все-таки мне стало ясно, что Пустина теряет у нас почву под ногами.

Сани, в которых нам предстояло ехать, были довольно тесны. Барышня Михаэла и Сюзанн могли еще усесться удобно, а нам с паном Яном места уже не хватало.

– Знаете что, – обратился я к Сюзанн, – уступите свое место пану Льготе (ибо не годится двум дамам кататься по лесу без провожатых), а я, с вашего согласия, велю заложить для нас с вами сани герцога Марцела, где место для кучера – сзади.

Сюзанн кивнула.

Так, укрывшись медвежьей полостью, мы вскоре уселись с ней рядышком. Лошади резво выбежали из ворот, и мы покатили через деревню Ястребиную к заповеднику.

Постепенно смеркалось, ветер свистел в ушах. В уши нам свистел ветер, а свист ветра, как известно, напоминает все возможные песенки и все баллады, сколько их есть и было на свете.

Я повернулся к Сюзанн с каким-то вопросом и увидел ее такой прекрасной, что можно было потерять рассудок. Глаза ее широко раскрылись, волосы развевались. Бег лошадей удваивал силу ветра, и от этого личико ее раскалилось, как золотая роза под молоточком ювелира. Все это доставляло мне больше сладости и любовной муки, чем можно было вынести. Я жестоко волновался, ощущая на себе теплое дыхание, вырывающееся из полуоткрытых губок моей прекрасной спутницы. Она улыбалась – тогда я собрался с духом и обнял ее за талию. И тут, совершенно случайно, пришли мне на ум строки безумца давних лет, Рембо:

По очертаньям лотоса рисуют на гравюрах ангелов, полных пафоса, к первому причастию девушек.

Мадемуазель улыбнулась. Положила ладонь на мою руку и ответила следующей строфой. Гром и молния! – могу сказать, что я затрепетал с головы до ног. Могу сказать, что прикосновение ее пальцев ввергло меня прямиком в пекло. Радость, захлестнувшая меня, была столь жгуча, столь мощна, столь пожирающа, что скорее походила на испуг. Я перестал дышать, ошеломленный глубоким блаженством, обступившим нас подобно крутящейся стене смерча. Я не нашел ничего лучшего, чем сжать талию мадемуазель. Если б только за спиной не было кучера! Если б не оскорблял моего обоняния запах его овчины и смешивающийся с ним пар от лошадей! Ах, еще и сейчас, много лет спустя, я чувствовал бы то место на старой моей голове, которое прикоснулось бы к щечке этой брюнетки. Еще и сейчас жгло бы мой висок это прикосновение! Но я не мог сделать ничего, кроме того, что сделал. Не мог ее поцеловать. И в этом горе, в этом счастье я сжимал в кулаке угол медвежьей полости. Мадемуазель смолкла, а я жадно глотал воздух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю