Текст книги "Конец старых времен"
Автор книги: Владислав Ванчура
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Ах, – добавил я затем, – коли уж мы заговорили о барышне Корнелии, то что же это ее нигде не видно?
Она заявила мне об уходе, – объяснила Франтишка. – А вы и не знаете?
Впервые слышу!
Мое удивление было, право, неподдельным, но удивление полковника казалось более естественным. Успокоившись, он открыл свою сумку и стал раздавать кольца, брошки и прочие безделушки, какими в России торгуют разносчики-армяне. Князь опорожнил сумку, и со всех сторон посыпались слова такой благодарности, словно он дарил всем чистое золото.
О, большое спасибо!
Это я спрячу и буду носить к синему платью, которое отдала пошить…
Ну что за прелесть, и зачем вы, ваша милость, себя обираете! Ей-богу, я и надеть-то это как следует не сумею!
Во всех этих возгласах я слышал искреннюю радость, хотя ценность подарков не достигала даже стоимости чарки вина.
Нет, вы и вправду должны ехать? Когда? Завтра? Ну, кто знает, что будет, может, наш хозяин еще уговорит вас остаться…
Боженька, в такую непогодь не хотелось бы мне ехать! Пока еще доберетесь до станции! Дорога не ближняя…
Вот дура-то! – окрысилась Франтишка, не в силах оторвать взора от подаренного ожерелья. – Неужто князь поедет на поезде?
А как ему ехать? Не на своих же двоих! Знаете, милочка, как это далеко?
Ах ты боже мой, – вступает тут Вероника, чтобы скрыть свое смущение, ибо до сей поры и она полагала, что князь отправится с каким-то полком и верхом на коне, – ах ты боже мой, значит, теперь мы и не узнаем, как там было дело с тем охотником? Ваш Ваня нам столько наплел, а когда мы его ловили на слове, он всякий раз говорил – спросите, мол, пана полковника. А теперь поздно.
Что-то он поделывает, бедный Ваня! Не снести ли ему в чуланчик-то хоть кусок холодного мяса?
Может, уж простите его, ваша милость?
Князь расхохотался, но так как дамы настаивали, а он должен же был в чем-то им уступить, хотя и не мог исполнить желания всех, то и начал рассказывать про охотника. Сперва Марцел поддакивал ему, смеясь в такт, что делало всю сцену похожей на какую-то комическую оперу.
История, которую я вам сейчас расскажу, – начал князь, – случилась более ста лет назад. Некий простофиля, получивший при святом крещении имя Петр…
Неверно! – воскликнул тут Марцел. – Ваня говорил – Евгений!
Этот Петр, Евгений или Павел, – продолжал князь, – став взрослым, сделался охотником и пошел служить султану. Однажды вечером надел он башмаки…
Тут Марцел рассмеялся – «ля-ля-ля!» – но князь продолжал рассказ.
– Надел он башмаки из козьей шкуры, а поверх них натянул сапоги из юфти, потому что задумал пойти на охоту. Захотелось ему отведать утятинки, и вот отправился он к озеру. Постоял на берегу, подумал, да и вошел в воду, а дробовик свой поднял над головой. В ту пору уже стемнело, и вода покрылась рябью…
«Господи, – сказал я себе, – я, старый дурак, слушаю эти россказни, словно мне десять лет от роду и нет у меня дел поважнее! Ведь это какая-то чертовски знакомая сказка из „Тысячи и одной ночи“!» Я махнул рукой на рассказ и с помощью маленькой Юлии принялся растапливать плиту.
Из головы у меня не выходила мадемуазель Сюзанн, и я лишь изредка поглядывал на полковника. На него падал отблеск огня, опять он был в своей стихии, и слушатели его смеялись. А в моих мыслях мелькает нечто совсем иное, я рассеян и все меньше и меньше понимаю барона Мюнхгаузена. Голос его сливается с кухонными шумами…
«Так, – мелькает у меня в мыслях, – человек, которого ты видишь перед собой, – шут гороховый. Какая лживая игра наполняет сейчас его душу? Что замышляет он, кем притворяется, какие достойные названия подыскивает для своего бродяжничества? Знаю наверняка, что он скроется перед рассветом. Он уже пригнулся для прыжка, и спокойствие, которое он разыгрывает, нужно ему лишь для того, чтобы пустить пыль в глаза служанкам».
Я старался уловить на его лице признаки растерянности и страстно хотел подстеречь тот миг, когда рука Алексея Николаевича замрет, не зная, куда деться. «Вот сейчас, – говорил я себе при малейшем движении полковника, – сейчас он проведет ладонью по лбу, сейчас устремит в пространство невидящий взор, как человек, удрученный заботами, сейчас отвернется от Франтишки, покрывшись потом неловкости…» Ничуть не бывало! Князь еще перебарывает себя, он еще владеет собой, и все упомянутое происходит скорее с Франтишкой. Она и впрямь не в своей тарелке. На носу у нее выступил пот, она стоит слишком близко к князю, она вытирает ладони б передник на животе и глупо смеется; глупо, фальшиво, принужденно – как смеются, услышав неуместную шутку. Она не знает, что отвечать, ищет слова, и руки ее повторяют все тот же жест, как будто и они ищут направление.
Я обвел глазами группку остальных наших дам, отмечая про себя теперь уже каждое движение их пальцев, каждое их слово. И тут мне бросилось в глаза нечто новое: девицы смотрели на полковника с состраданием!
Честное слово, – до чего же резкая перемена! Я понял, как им не по себе…
А князь? Я видел его старость, видел его неподвижное лицо – ах, весь его облик уже совершенно не тот, как в те поры, когда мы жадно ловили каждое его слово!
Это конченый человек. Он развенчан, выбит из колеи, лишен всякой таинственности. Я могу предугадать, что он сделает, знаю, что он скажет, и если меня еще что-то и поражает в нем, так это его бесстыдство и упрямое стремление допеть свою партию до конца. Увы, я вижу теперь, что он обманщик, вижу – это один из тех проходимцев, которые не умеют вовремя прекратить игру. Мне его жаль. Боже мой – точно так же, как и все остальные, я питаю к нему склонность, смешанную с сочувствием… Склонность, которая ни капли не походит на восхищение. Мне хочется закрыть ладонью его рот и набить его сумку колбасой…
А вот ко мне подходит Марцел. Садится, тронув меня за рукав. Губы его полураскрыты, словно он чему-то удивляется, он хочет что-то сказать, но не может выдавить из себя ни слова. Молчит. Потирает лоб жестом, перенятым у Мюнхгаузена. Он словно чувствует себя скованным собственной преданностью, собственной решимостью и верой! Он отказывается видеть действительность. Не желает ничего слышать. Он опускает голову.
Какие чувства владеют им? Мне кажется, я их понимаю, и я рад был бы сказать кое-что этому мальчику, но его молчание сильнее. Я хотел было пожать ему руку, но Марцел уже встал. Смотрит на Мюнхгаузена, кусая губы, и вдруг без всякого стеснения спрашивает:
– Вы возьмете с собой еду? Кухарки приготовили вам в дорогу яйца и пять коробок мясных консервов…
…А теперь последуйте за мальчиком – он бросился вверх по лестнице, он открывает дверь в комнатку Китти.
Чего тебе, что это ты вздумал, ведь сюда каждую минуту может войти Михаэла…
Ах, – отвечает Марцел, – я должен тебе сказать про это: князю до нас и дела нет!
Как? Почему ты думаешь?
Он балагурит со служанками. Сдается мне, он перед ними заискивает и, кажется, говорит к тому же неправду.
Этого не может быть, – выдохнула Китти.
– А я говорю – да. Знаешь историю про охотника? Он опять ее рассказывает, но теперь выходит так, что охотник этот служил у султана и женился на Филомене.
Кто это – Филомена?
Никто. Князь ее выдумал, или…
– Что ты хотел сказать? – спросила Китти, когда он осекся, но Марцел начал с другого конца:
Во второй раз он рассказывает все не так.
Думаешь, он лгал?
Да!
Тут оба подростка приблизились друг к другу – словно то сходились объятия их общего разочарования. Китти берет в рот кончик ремешка, обернутого вокруг ее запястья, и, крепко зажав его зубами, дергает руку.
Ты-то пойдешь? – спрашивает Марцел.
Как же мне не пойти? Могу ли я так поступить?
– Думаю, он нас не возьмет. И думаю – он собирается совсем не туда, куда говорит. Он убежит к графу Коде!
– Неправда!
– Правда, – понизив голос, говорит Марцел. – Я это знаю. Корнелия спрятала свои вещи в коровнике – она убежит с ним!
Китти не сразу отвечает, она краснеет, она дергает ремешок. Наконец девочка прекращает игру своего отчаяния и роняет:
Значит, все кончено? Нет! – возражает она сама себе. – Корнелия – дурочка!
Может быть, но мне известно, что она на это рассчитывает.
– На что?
На то, что убежит с князем. Я своими глазами видел, как он прикидывал в руках вещи Корнелии, а теперь делает вид, будто и не знает, что она отказалась от места. Они сговорились!
А я все равно пойду, – заявляет Китти. – Я пойду, я хочу вырваться отсюда!
Неужели ты пойдешь вместе с Корнелией? – цедит сквозь зубы Марцел.
И Китти снова не хватает слов. Она растеряна: ей приходит мысль о Михаэле, ей хочется позвать сестру, побежать к ней – но Китти колеблется, прислушиваясь к тому, как барабанит по окнам дождь.
– Китти! Китти! Китти! – взывает Марцел, но маленькая барышня не поднимает головы.
Она подавлена. Кисть ее затекла – слишком сильно затянулся ремешок на запястье, и эта боль доставляет ей теперь наслаждение. Китти рвет ремешок – и вместо того чтобы заговорить о Михаэле, упоминает о Сюзанн.
Ох эта парижанка! – произносит она язвительным тоном горничных и осыпает оскорблениями бедную свою учительницу, словно и сама-то была злой.
Она любит, любит князя, – заканчивает Китти, – любит его так же, как Корнелия и как Михаэла…
А что же Марцел? Сунув руку в карман, он пересчитывает свои шестьдесят крон.
– Ну что ж, – вздыхает он, пропустив сквозь пальцы последнюю монетку. – Пойдем одни. Слава богу, нам не у кого отпрашиваться.
За ужином француженка поставила в известность пана Стокласу, что кто-то из ее родственников заболел и она должна вернуться в Париж. Смысл ее намерения был весьма прозрачным, и хотя все мы старались не ставить мадемуазель в неловкое положение и не желали задерживаться на этом предмете долее, чем того требовало приличие, все же мы не могли просто проглотить все свои вопросы. Однако участливость наша получалась довольно топорной. Сюзанн отвечала односложно. Она не хотела обнаруживать беспокойства, которое завтра могло оказаться пустым, и сдержанность ее, казалось, выражала, что все свои действия она предпринимает на собственный риск и ответственность.
Я рад, что вы не очень спешите, – сказал Стокласа. – Кто знает, быть может, ваши дела в Париже за месяц уладятся, так что вам и не придется уезжать.
За месяц? – недоуменно повторила Сюзанн.
Я был бы вам весьма обязан, – пояснил хозяин, – если бы вы, мадемуазель, не меняли своего решения, принятого вами при поступлении ко мне.
Сюзанн опускает голову, а князь рассказывает Яну военные эпизоды. Он все говорит, говорит, будто ни слова по-французски не понимает. Вдруг он прерывает поток своих речей кратким замечанием:
– А я-то радовался, мадемуазель, тому, что мы с вами вместе доедем до Крумлова. Какая жалость, что вы задерживаетесь!
Этот небрежный тон заставляет меня позавидовать Стокласе. Повезло этому малому, что не пришлось ему выложить уже подготовленные деньги! Ведь Алексей-то все равно уезжает! Ему и в голову не приходит ждать Сюзанн.
После некоторой паузы Михаэла бросает:
– Париж не так велик, чтобы в нем не встретиться… В голосе ее ровно столько же иронии, сколько и грусти. Она поднимается с места и, извинившись, собирается выйти из столовой, но Алексей останавливает ее словами:
– Я уеду рано утром… – и он прощается с Михаэлой и благодарит ее, причем некоторые из его слов имеют двойной смысл.
Минут за двадцать до полуночи я услышал, как кто-то выводит лошадей и запрягает.
«Внимание! – сказал я себе. – Я дам выскользнуть князю, но никто другой от меня не уйдет!»
Желая еще раз проверить запоры, я пошел в обход и добрался до подвала. Идя по пустынному подвальному коридору, я подумал о Ване. Что, если освободить его из-под ареста? Не поможет ли он мне?
Мысль эта показалась мне удачной, и я стал выкрикивать имя унтера. В ответ он забарабанил в дверь. Двинувшись в направлении этого грохота, я через несколько шагов обнаружил чулан, служивший полковой гауптвахтой. Я отпер дверь, и Ваня вырвался на волю как сумасшедший.
– Эй, эй, парень! – крикнул я ему вслед. – Думаешь, я даром тебя выпустил? Вернись! Вернись же!
Я кричал, всем на свете заклиная его вернуться, но негодяй бежал прочь со всех ног.
Я пустился за ним, и вдруг, в том месте, где коридор круто поворачивает, – падаю, лечу, низвергаюсь в какую-то пропасть… Пропасть?! Я свалился с высоты пяти ступенек, и – прямо головой в лоханку. Тем не менее мне показалось, что я умираю. А проклятая посудина меж тем с адским грохотом катилась с названных ступенек, отделявших одну часть коридора от другой…
Леший его знает, как объяснил себе Ваня шум, произведенный моим падением… Не подумал ли он, что я прибегнул к огнестрельному оружию? Возможно. Во всяком случае, он сломя голову кинулся вверх, к вестибюлю, издавая бессвязные вопли и проклятия.
Боже мой! Весь замок проснулся – я слышу хлопанье дверьми, крики, торопливые шаги и грозный голос князя Алексея Николаевича Мегалрогова, откликающегося на зовы своего денщика.
С синяком под глазом ковыляю я по лестнице из подвала на первый этаж. Что там творится? Еще три ступеньки, еще две, одна, и я наконец в вестибюле замка.
Кто это мечется тут, кто с кем схватился, чьи тени мелькают перед моим взором?
При свете единственной лампочки я разглядел, что князь, уже в шинели, борется с Ваней и расшвыривает чемоданы своих любовниц. Я разглядел Марцела и Китти, разглядел подоспевшую Корнелию, и ее выкрик рванул мне слух. Что это значит? Корнелия стоит перед дамой в дорожном пальто – и узнает в ней мадемуазель Сюзанн.
Тем временем князь, закинув за спину единственный свой мешок, вскочил на окно, обращенное к лесу, и в ту же секунду скрылся в ночной темноте.
А что же его друзья? Неужели никто не позовет его назад? Не тронется с места?
Так-таки и никто?
Нет! – Марцел!
Марцел метнулся к окну, с трудом взобрался на высокий подоконник – но вот он уже держится за раму, вот прыгает вниз. Вот он уже упал на землю, конечно, не без царапин.
Я бросаюсь к двери, отпираю, кричу – напрасно: под окном уже никого нет. Тут меня отталкивает Ваня и с проклятиями устремляется следом за своим господином.
ЭПИЛОГ
Через несколько дней после отбытия князя лесничий Рихтера сказал мне, что тот обитает в лесу на холме Ветрник.
Может быть, в охотничьем домике? – спросил я.
Нет, – ответил Рихтера, – князь поставил палатку и полевую кухню в месте, которое мы называем «У канавы».
Какая перемена, какое унижение! – воскликнул я, вспоминая язык без костей и аристократические манеры пана полковника. – А я от всего сердца уступил бы тебе согретую постель и еды сколько влезет!
Замечаю, – бросил Рихтера, – вы с князем на ты.
Да, – кивнул я, – знаю, что это не так, но мне-то кажется, будто никогда я не обращался к нему иначе.
Боюсь, – помолчав, снова заговорил лесничий, – что я вынужден буду просить пана полковника убраться из наших краев…
Тут я прервал лесничего восклицанием и стал его уверять, что такие действия вовлекут его в большие неприятности.
Разве вы не знаете, – говорил я, – что у князя особая миссия и он хочет перед отъездом в Париж замести следы?
Опять вы начинаете? – махнул рукой лесничий. – Бросьте, я уже предостаточно наслушался подобной чепухи!
Я не начинаю, а кончаю, – возразил я. – Я напишу князю письмо на прощанье, пусть кто-нибудь из ваших объездчиков передаст ему.
Лесничий согласился и пошел по своим делам, а я сел за стол и, сжав ладонями голову, принялся сочинить письмо барону Мюнхгаузену:
«Твоя Корнелия и прочие девицы
от горя вне себя, рыдают безутешно.
К какой ни подступись – откроет шлюз поспешно
и – кончено! – сейчас на стол ложится.
в руке платок, в платке несчастный носик,
и – в рев, и сладу нет, беда, пиши пропало…
Брани ее, проси – не слушает нимало,
сквозь слезы в три ручья тебя ж еще поносит…
Зачем бежал? Зачем ты их покинул,
о старый грешник, с сердцем как ветошка!
Об их страданиях подумай хоть немножко!
Ведь твой уход бедняжек в ад низринул…»
У меня было в запасе еще с дюжину весьма лихих рифм, но волею судеб мне не дано было закончить послание, ибо на слове «ветошка» в мою комнату ворвалась Китти и, отбросив все приличия, принялась умолять меня сходить с нею в заповедник.
– Зачем? – спросил я. – И почему именно в заповедник?
Тогда, отвернувшись от меня и потупив глазки, младшая Стокласова дочь поведала мне, что Сюзанн убеждена, будто полковник вовсе не уехал, но обретается где-то поблизости.
И я хочу еще разок увидеться с ним, – добавила Китти, – мне надо задать ему тысячу вопросов, и еще я хочу поговорить с Марцелом…
Пойдемте, – согласился я. – Пойдемте, закончим курс лечения. Я попрошу Сюзанн пойти с нами.
Я разговариваю с ней каждый день, – сказала Китти, – и знаю все, что она думает. И знаю – она не пойдет… Не упоминайте при ней о князе…
А Корнелия? – спросил я, намереваясь говорить без обиняков.
– Смеется над ним, – ответила Китти.
Я подумал о своем незаконченном письме, и меня охватила грусть. «Вот так, – сказал я себе. – Быть может, ты и пройдоха, может, хитрец, но прежде всего тебя следует увенчать короной дураков. Громоздишь ошибку на ошибку, а знание человеческих характеров и смысл вещей от тебя ускользают…»
Мы уже приготовились в путь, по я не мог переступить порог, не спросив о Михаэле.
Китти не дала никакого ответа, и я продолжил свои рассуждения следующим образом: «Ну, тут-то уж я не ошибусь ни на волос: Михаэла – всего лишь хорошенькая девушка, каких наберется тринадцать на дюжину. Что-то испытывает она теперь? Грусть, смешанную с самолюбием, немножко оскорбленной гордости, немножко стыда – и ничего более! Она соткана из теней, в ней нет крови, и то, что мне в ней нравилось, – просто волшебство ее двадцати лет… Хоть бы Китти не выросла похожей на старшую сестру!..»
После трех часов энергичной ходьбы мы приблизились к стану барона Мюнхгаузена. Завидев издали своего приятеля, я собрался было кинуться ему на грудь, но Китти удержала меня, попросив немножко подождать. Я согласился, подумав, что прежде чем мы выйдем из засады, мы можем стать свидетелями чего-нибудь смешного. Итак, мы спрятались в густом кустарнике, росшем по краю обрыва. Лагерь Мюнхгаузена лежал под нами. Я с одобрением разглядывал палатку, полевую кухню, котелки (которые у нас называются «родничковыми»), а также дымовую трубу, сооруженную из какого-нибудь брошенного куска жести. Мне казалось, что на всех этих предметах лежит волшебный отблеск детских игр.
Неподалеку от лагеря петлял ручей. Я с наслаждением углядел три ступеньки к нему, которые Мюнхгаузен устроил для своего воинства, чтобы оно могло умываться и пить воду без затруднений. Я был восхищен, заметив валявшуюся на берегу стиральную доску и три-четыре штуки белья, сушившиеся на травке, с которой только-только сошел снег. Ухмыляясь и потирая колено, я мысленно грозил моим друзьям пальцем, с трудом удерживаясь от того, чтобы рассмеяться счастливым смехом, и вдруг услышал подавленный вздох Китти:
– Бедняги!..
Ах, все то, что веселило меня, наполняло барышню разочарованием и брезгливостью… Она показала на князя, который бежал к ручью, чтобы выполоскать рубашку, потом пальчик ее переместился, указывая на Ваню, развалившегося на спине у костра.
– Это ничего не значит, – сказал я в оправдание унтеру. – Ваня еще не пришел в себя, он скучает по замку, но завтра вернется к повиновению…
Китти, пожирая глазами теперь Марцела, не отвечала. Чем же был занят наш юный друг? Долго не мог я этого понять, но вдруг, когда подул ветерок, я разглядел, как от кучки у его ног поднялись в воздух куриные перья. Марцел ощипывал петуха; через некоторое время он поднял его за какую-то нитку, тянущуюся из петушиного клюва. И я смекнул, в чем дело. Марцел, мой невинный Марцел, поймал эту старую, тощую птицу… на удочку. Я представил себе, как все происходило. Как стоял Марцел где-нибудь за плетнем, как он забросил приманку, как этот куриный повелитель склевал ее и перепуганный вконец Марцел потянул веревочку… Я просто видел, как он торопится, как бежит, как блестят у него на лбу капельки пота. Скорее, скорей! Надо спрятать петуха за пазухой и скрутить ему голову прежде, чем он закукарекает, прежде, чем издаст свой хриплый вопль и забьет крыльями…
Между тем Китти отошла назад, и я, видя, что она собирается уходить, не пожав руки нашим друзьям, сильно на нее вознегодовал.
– Поступайте как вам угодно, – сказал я, – но я спущусь в лагерь и скрою от них, что вы приходили со мной. Я не сумею найти оправдания вашей сдержанности и вынужден буду солгать.
Повторяю, в ту минуту я был охвачен гневом на барышню Стокласову, и если это обстоятельство не согласуется с тем, что я говорил ранее о чувстве облегчения и радости, наполнившем меня оттого, что Китти без урона для себя прошла мимо похождений князя Алексея, – все равно знайте: я и теперь не лгу. Возвышенные рассуждения, которых я поначалу придерживался, – всего лишь хитрость, рассчитанная на то, чтобы господа директоры школ и библиотек дали «добро» моей книге. Но сердце мое не там. Мое сердце – на стороне Марцела.
Увы, чувствую, что даже в эту минуту, уже дописывая свои страницы, я неспособен говорить правду! Я старался изо всех сил, но теперь понимаю, что не в состоянии выразить эту правду ни словом «ДА», ни словом «НЕТ». Вот я осуждаю Китти – и люблю ее. Испытываю одновременно облегчение, горе и гнев. Облегчение – оттого, что Китти в безопасности, и еще оттого, что она умнеет; горе – оттого, что она предает друзей и забыла то волшебство, которое я хотел раздуть в яркое пламя. Я испытываю облегчение потому, что барон Мюнхгаузен – я это уже твердо знаю – просто ничтожество и мир его – в высшей степени недостойный мир, мир прошлого, враждебный всему, что заслуживает названия молодости; я чувствую облегчение потому, что вот он убирается ко всем чертям, – и все же! Откуда это жгучее беспокойство? Не могу разобраться…
Прошло довольно много времени, пока я, погруженный в мысли, все смотрел на лагерь Мюнхгаузена. Между тем князь уже поднимал якоря. Он приказал Марцелу свернуть палатку и увязать вещи. Вот уже сложены котелки и выпотрошенный петух повешен на Ванин посох. Князь прикладывает к губам ладони трубочкой и трубит поход…
Да, пора, пора, еще мгновение, еще один взгляд на Китти – еще один призыв к ней, – и вот я бросаюсь бегом, спешу к Мюнхгаузену…
– Я прощаю тебе англичанина, – говорит мне князь, – но верь, если б не он – был бы я уже в Париже…
Мне хочется узнать, каким путем двинутся наши путники, но ответ тонет в бесчисленных вопросах Марцела, а время бежит слишком быстро.
– Нам пора, – говорит полковник и кричит своему воинству: – В дорогу!
С этими словами он посылает приветственный жест в сторону кустов, за которыми прячется Китти, и двигается в путь.
Я стоял, глядя им вслед, и вдруг увидел Китти – она сбегала со склона, громко зовя полковника по имени.