355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ванчура » Конец старых времен » Текст книги (страница 16)
Конец старых времен
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:00

Текст книги "Конец старых времен"


Автор книги: Владислав Ванчура



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

СБОРЫ В ДОРОГУ

После поединка Яна с князем Китти и ее друзья помчались прямиком на кухню.

Они скатились по лестпицам с визгом и криками, а Корнелия старалась успокоить их увещеваниями, намекая, что во всем тут замешана она сама. Ей хочется быть в центре событий, и она старается как может. Еще один взгляд на Сюзанн – победоносный взгляд, – а потом подоткнуть юбку! Увы, наш путь ведет к старой метелке, но сегодня это, пожалуй, в последний раз.

Наконец наши дамы и господа добежали, почти задохнувшись, до кухни, Вероника плюхается на стул, остальные, по следам своих дел, возвращаются к лоханкам, кастрюлькам и мискам. Но слишком трудно им сейчас окунать руки в воду, слишком трудно взяться за метлу, обходя молчанием столь выдающееся событие. И потом – здесь Корнелия, а ей никак не удержать язык за зубами.

Господи, до чего мне страшно было, а вдруг с ним что случится!

С кем?

С Алексеем!

Тут-то и завязался разговор, который Корнелия выслушивает с гневно вздымающейся грудью. Ибо груди ее вздрагивают, как два зверька, узнавшие голос хозяина.

Ах, видеть бы мне ее в эти минуты!

Корнелия вступила в круг, где главное слово принадлежит Марцелу и Китти и где все наперебой рассказывают о том, как проходил поединок.

Ах, я знаю, я могу себе представить!

И ничего подобного! – возражает младшая дочь Стокласы. – Кто этого не видел, кто не общается с князем по крайней мере так, как я или Марцел, тот ничего себе представить не может!

Верно, – отвечает Корнелия, – да только у меня-то с ним тоже были дела, и не раз, милые! Я очень даже хорошо знаю, какой он человек. Я бы вам порассказала!

Да ну вас с вашими рассказами!

Ах ты господи, ну и дерзость у этой женщины! Хорошо еще, не брякнула чего похуже!

Ладно, подождем, оно ведь под конец все наружу всплывает…

– И пускай всплывает, а мне стыдиться нечего! Эта перебранка доводит Китти до точки кипения, но тут как раз черт приносит англичанку, и маленькой барышне приходится волей-неволей следовать за ней.

Вероника, выждав, пока за? девочкой захлопнется дверь, подхватывает нить беседы:

– Да уж мы-то знаем, что она такое, знаем, как она лезет к этому господину…

Кто? Я?

Ясно, ты!

Да не ругайтесь вы с такой…

– Скажет еще, что он с ней спал! Ей-богу, верьте мне, она еще и это выдумает! Князя вместо Сперы нам подсунет…

Прости мне грех, господи, этакая коза…

Ах, коза?!

– Ну-ну-ну… Дело еще не так плохо, я и то говорю, ты уже сколько раз могла замуж выйти…

– Добра-то!

– Верно – желающих-то много бы нашлось, да только…

Что – только?

Только жениха-то где взять?

Да еще какого возьму, рот разинешь!

Если уж наши красавицы начинают ссориться, ни одна не знает, когда перестать. В конце концов пришлось вмешаться Ване. Он бросился обнимать всех дам подряд, нашептывать им лестные словечки, и так он шалил до тех пор, пока женщины не рассмеялись. Слава богу, что ему пришла в голову такая спасительная идея.

Когда все немного успокоились, Ваня снова завел речь о своем князе, восхваляя его так, что слушать было тошно.

В разгар этих панегириков к Ване подсел Марцел и шепнул ему на ухо, что князь уже готов и собирается уезжать. От этой вести настроение Вани разом испортилось.

«Как же так? – сказал он себе. – Неужто полковник не раздумал? Неужто не изменит своего решения даже после такого успеха?» Рассудив, что отъезд маловероятен, Ваня опять повеселел, однако мысль о возможной разлуке все-таки не давала ему покоя. И спустя некоторое время, отвечая скорее собственным размышлениям, чем Марцелу, он пробормотал:

– Да что там, мой господин до того блажной да скорый, что с него и это станется! Коли судить здраво, так он просто дурень, которому доброе житье как нож вострый. Нигде-то он не может ужиться подольше…

Куда же он теперь думает?

В Париж.

– В Париж! – повторил Ваня. – Да мы там уже побывали. Я ночевал в сенях отеля «Ориент». И кормили нас там овощами да рыбой. А рыба вонючая была…

Марцел приложил палец к губам, прося унтера хоть говорить-то потише… Мальчик был совсем сбит с толку. Он-то думал, что Ваня встретит это известие с радостью, и не ждал никаких возражений.

– Что? – вмешалась тут Корнелия. – Разве пап Алексей не в Прагу едет?

Тогда все замолчали, и стало так тихо, что слышно было, как падают капли воды из крана.

– Нет, он в Париж.

Вот выдумал – в Париж, это теперь-то, зимой? Да что ему там делать? – не сразу заговорила ключница.

– Много ты понимаешь, – осадила ее Вероника и, обращаясь к Ване, добавила: – Ну и слуга же у князя! Как что сделать надо – так разные отговорки! Ох и погоняла бы я тебя, будь я твоим хозяином…

О боже, опять тары-бары-растабары! А я нетерпелив, как испанский судья, поверну-ка я руль в ту сторону, где ветер посвежее да волны повыше.

Пойду к князю!

В тот час, в ту минуту и в то самое мгновение встал Алексей Николаевич Мегалрогов со своего места в столовой и, не снимая баронской треуголки, выразил благодарность Стокласе и всем присутствующим господам (барышни уже удалились) за дружбу, которой он наслаждался три месяца.

Мы слушали его в изумлении.

– Впрочем, к дьяволу все эти цветы старомодного красноречия! – вскричал он вдруг. – К черту! Взбрели же мне на ум именно теперь, когда я должен врать!

И, закусив удила, князь обратился к моему хозяину со следующими словами:

– Пять шлепков по шляпе – и прощайте! Прощайте, управляющий, прощайте, моя птичка, мой пегаш, мой столик-накройся! Будьте здоровы и к чертям всякую деликатность!

– О чем это вы? – недоуменно спросил Стокласа.

– О чем? Да ни о чем. Все о том же! – крикнул князь. – Дворянин ты или нет, а порой руки у всякого чешутся, смажьте Хароусека по уху да побренчите золотыми в кармане. Примите буквально то, что твердит вам ваш внутренний голос и некий поэт:

Когда заслуг не признают, обидчика в отместку бьют…

Давайте, валяйте! Пинок адвокату, тумак Рихтере, да еще ногой под зад, так просто, от души! Ах, друг мой, друг мой, желаю вам удачи, спокойствия, твердости, мира – и тяжелой руки. Одалживайте деньги только под высокие проценты, держите почки в тепле, а белое вино – на льду. Скупайте землю, где только можно, да держитесь пана Якуба. Далее, чтоб не забыть: раза два в год выезжайте на охоту, и да приносят вам облегчение ветры! Ха, я живо чувствую, что сейчас мне надлежало бы расплакаться и произнести пророчество о том, что будет с адвокатом: вижу, этот малый не женится. Вижу – растолстеет он и станет пить ту мутную жижу, которую изготавливают пивовары. И это окончательно, господа! Кто из вас теперь поверит ему в долг – ровно на год, с возвратом день в день, хоть полушку? Вы – нет, и я – нет, а Бернард?

– Я вас не понимаю, – пробормотал доктор Пустина.

Я говорю, что вы уберетесь несолоно хлебавши, – пояснил князь. – Что ваша лавочка лопнет, что у Стокласы меняется характер, что вами здесь сыты по горло.

Замолчите! – вскричал адвокат, подражая (как то недавно сделал я) манере князя Алексея.

Напротив, – возразил тот, – давайте болтать, шалить, безумствовать, сыграем как следует в этого злосчастного Мюнхгаузена!

С этими словами князь подпрыгнул и перескочил через свой стул, после чего, воздев руку, продолжал вещать, называя адвоката, между прочим, горшком для выращивания бакенбард и женихом, который вместо невесты обручился с Хароусеком.

Покончив с адвокатом, он обратился к пану Яну и, разбранив и его, так завершил свою речь:

– Чтобы я был так здоров, как вы мне нравитесь! О, эти, как бы из бронзы, штаны, этот ровный пробор в волосах, этот блуждающий дух! Ха, чувствую, что и ваша судьба недалеко ушла. Вы впутаетесь в политику.

Тут мой хозяин перебил князя и, похлопав его по плечу, сказал, что в жизни не слыхивал ничего более остроумного, ничего, что сильнее возбуждало бы смех.

Я уверен, – продолжал он, – вы могли бы сочинять и стихи, и прозу; однако смотрите, вы еще и не притронулись к бокалу! Выпейте, чтоб я мог снова его наполнить!

Благодарю, – ответил князь, – с некоторых пор я потерял вкус к вину – точно так же, как и к тем речам, которые вы слышали. Довольно! Ни слова более в этом Духе.

После этого он заговорил очень серьезным тоном и затем поклонился нам с таким благородством, точно король во время приема.

– Мне надо распорядиться насчет моего багажа, – молвил он, выходя с поднятой головой.

Он отправился прямиком к себе в комнату и заперся на ключ. Вскоре его бумаги, карты, все содержимое армейского мешка валялось на полу. Князь, растрепанный, стоял на коленях посреди всего этого хлама, порой напевая себе под нос; временами он садился ненадолго к столу и принимался писать…

Намерения, приходившие ему в голову, всякий раз до такой степени завладевали им, что он переставал видеть и слышать, что делается вокруг. И если он решил уехать, то можно было дать руку на отсечение, что он так и сделает.

В начале марта того года русские эмигранты в Париже собирались на один из тех съездов, какие в те поры происходили дюжинами, но князь вбил себе в голову, что примет в нем участие. Не думал ли он прочитать съезду свой полковой дневник?

Или ему удалось измыслить новый способ побудить правительства других стран отнестись со вниманием к планам белых? Как знать! А может, полковник просто хотел исчезнуть из Отрады…

Часа в три пополудни (как я позднее выяснил) кто-то постучался к князю в дверь.

Он не ответил, но чья-то легкая рука все стучит, стучит, и наконец князь, смягчившись, спрашивает, кто там.

– Я, – раздается голос Китти. – Это мы с Марцелом. Алексей Николаевич впускает детей, нежно упрекнув их, зачем они сразу не подали голоса, и Марцел, счастливый, как ангел, бросается в его объятия.

– Мы с Китти готовы сопровождать вас, – говорит он и, помолчав, добавляет – У меня есть старое одеяло, в него я увязал все необходимое.

– Я тоже не буду вам обузой, – подхватывает Китти. Они были так уверены в своем деле, что ни один из них даже не спросил, возьмет ли их князь. Это разумелось само собой!

Вы – да и всякий из нас – посмеялись бы над такими путешественниками, но князь (в отличие от всех разумных и порядочных людей) ни словечком их не обескуражил, не сказал ничего, чтобы отвратить их от этого намерения. Он не упомянул о том, как это огорчит отца Китти, не напомнил Марцелу о заведенном порядке, требующем, чтобы мальчики (так же, как и взрослые мужчины) заблаговременно заявляли об уходе со службы; он не подумал о том, что Сюзанн и Эллен потеряют ученицу, и такой уж он был эгоист – с легкостью обошел мысль о горе Михаэлы. Нет, он не предостерег детей, ничего им не стал запрещать, но и не обещал ничего, и те поняли его молчание как знак согласия.

Я, разбираясь до некоторой степени в причудах сумасбродов, угадал тогда, что с Китти и Марцелом творится нечто неладное, и все прохаживался – то перед дверью Алексея Николаевича, то возле спальни барышень.

«Ага, – сказал я себе, заметив, как дети вошли к полковнику, – они задумали бежать. Узнаю их блаженный страх, узнаю ощущение счастья, смешанного с горем». Временами меня охватывали сомнения – действительно ли все так, как я опасаюсь. Но даже если я ошибался, я не мог ответить себе на вопрос, почему они меня избегают, почему Китти отвернулась, когда я ее окликнул…

Мои юные друзья недолго пробыли у Алексея Николаевича. Вскоре я увидел, как они вышли – молчаливые, притихшие. Марцел плелся, пересчитывая оконные стекла, Китти шла, опустив голову. Тишина, распростершаяся по дому, показалась ей, наверное, подозрительной, и потому она, проходя мимо меня, начала напевать какую-то песенку – как ни в чем не бывало. Однако на лбу у нее, так же, как и у Марцела, было написано, что она готова выкинуть отчаянную штуку.

Расспросить их? Это мне показалось неловко; и я, уткнувшись носом в свою книгу, молча прошел мимо. Но немного дальше я остановился так, чтобы видеть в стекле приоткрытой рамы отражение этих двух дурачков. И увидел, – они прибавили шагу и оглянулись на меня, обменявшись знаками.

Все это утвердило меня в догадке, что они о чем-то сговорились. Но о чем? Я ломал себе голову, как вдруг кто-то сзади закрыл мне ладонями глаза. Это была Эллен. Я так и сник, услышав ее шепот, а Эллен, не отнимая перстов от моих век, заявила, что от всего сердца отвечает на мою любовь и что сегодня в полночь будет ждать меня в библиотеке.

Выпалив это, она убежала, не дожидаясь ответа.

С удивлением я понял, что ей стыдно, и было мне это так странно, как если бы я встретил летающего льва или (чтоб сравнение вышло более метким) летучего шотландца.

Если б я по крайней мере мог разрешить проблему Китти и Марцела! Что я должен предпринять? Поверитьсвои подозрения Михаэле? Или пану Стокласе? Но что же я скажу им? Что нынче мне Китти не нравится, как не нравилась в некой пьесе царевна Саломея молодому сирийцу? [14]14
  Вероятно, имеется в виду Иоанн Предтеча (Иоканаан), христианский пророк, голову которого, согласно библейской легенде, потребовала Саломея, дочь царицы Иродиады, за свои танец перед отчимом, царем Иудеи Иродом,


[Закрыть]
Этого маловато…

Сюзанн я считал слишком влюбленной, а что касается Эллен, то я уже упоминал, что с ней толком не поговоришь. Она и сама-то доставляла мне тяжкие заботы, ибо всегда бывает опасно, когда чувство начинается с застенчивости, а затем медленно распаляет человека. Когда такая продуманная любовь овладевает дурнушкой – можете быть уверены, она до тех пор будет дергать несчастную за косы, пока вовсе не вытряхнет последний рассудок. Я ожидал со стороны Эллен всех тех безумств, какие отличают литературу девяностых годов. Черт побери, я терпеть не могу романов тех времен и испытываю врожденную антипатию к чувствам, выставляемым напоказ. Конечно, прекрасно, когда тебя любят, однако подобная веснушчатая страсть, явившаяся с таким опозданием, тем определеннее рассчитывает на брак.

В общем, прежде чем я опамятовался, Эллен и след простыл, а Китти успела прибежать к сестре.

Половина четвертого – сестры беседуют наедине. Китти говорит:

Папа считает меня маленькой и разговаривает со мной так, будто я дурочка.

Папа и я, так же, как Сюзанн с Эллен, все мы хотим лишь одного: чтобы ты занималась тем, чем занимаются дети твоего возраста, – возражает Михаэла.

А чем они занимаются? Думаешь, ходят с утра до вечера с французским учебником? Духмаешь, между десятью и четырнадцатью годами в них так-таки ничего и не меняется? А я хочу делать то, что мне нравится, – прибавила Китти, помолчав. – Хочу увидеть что-нибудь из того, о чем я слышала.

– Что же ты слышала?

Я слышала, – отвечает младшая сестра, – как князь рассказывал…

Ах! – перебила ее Михаэла и впервые произнесла прозвище, ранящее ее самое. – Барон Мюнхгаузен!

Этого ты не должна была говорить, – обиделась Китти. – С тех пор как эти дураки так низко подшутили над князем, я полюбила его еще больше. А заметила ты – он вовсе не защищался?

Да – и ты, и я думаем, что он человек благородный, но знаешь, что говорят о нем другие? Что он обманщик!

Это неправда!

Да, – задумчиво повторила Михаэла и потом, не найдя более подходящих слов, прибавила: – Если бы ты была старше, ты лучше поняла бы меня, и все же должна тебе сказать, что князь замешан в каких-то интригах. Вот сейчас Сюзанн рассказывала мне, будто Корнелия, услыхав об отъезде князя, не могла скрыть слез.

А что она услыхала? Когда он уедет? – вырвалось у Китти, и она побледнела еще больше.

Думаю, – отвечала Михаэла, занятая своими мыслями и потому не заметившая в эту решающую минуту состояния младшей сестры, – думаю, он уедет завтра… Но и Сюзанн будет тосковать по князю… Когда она рассказывала мне о Корнелии, голос у нее был какой-то чужой, и смотрела она в окно…

А я давно думала, что она его любит, – сказала Китти.

Этим разговором младшая сестра была принята в цех дев, в содружество девиц, где говорят о возлюбленных, где снежными хлопьями слетают чудесные слова и сверкают звезды любви.

Сестрички стали друг другу близки, как любовники. Их голоса звучали одинаково. Их любовь была подобна лампе, поставленной меж двух зеркал. Отражение отвечало отражению, и ускользающий образ терялся в беспредельности пространств. Китти стала девушкой.

Быть может, они поцеловались, а может быть, не вымолвили ничего, кроме одного слова – «сестричка!», – быть может, им даже что-то мешало заговорить. Испытывая душевный взлет, люди слишком обращены внутрь самих себя, и так случилось, что ни одна из сестер не поняла другую. А ведь они были так близки! Они чувствовали свое родство и горячее участие друг в друге. Чувствовали, как волны их душ устремлены к одному и тому же берегу, к одной и той же голове, к одному и тому же слову.

Вскоре они расстались, испытывая чувство мира и удовлетворения, нашептывавшее младшей из них: «Если я исчезну нынче ночью, Михаэла меня поймет. В полночь сяду в коляску, а утром поднимется переполох, меня станут звать, но Михаэла скажет им, чтоб они не глупили и оставили меня в покое. Я уже взрослая, и у меня есть сестра, которая меня понимает…»

Лица барышень Стокласовых расплываются в вечернем свете, и я опять вижу полковника. Он закончил писать и открывает дверь Ване, который останавливается строго в трех шагах от него и, приняв позу, предписываемую армейскими обычаями, ждет, когда с ним заговорит начальник, чтобы высыпать свои вопросы. Князь, по своему обыкновению, не обращает на него внимания и затягивает ремни на мешке. Наконец он делает жест рукой, означающий: «Говори! Что тебе надо? Чего ты хочешь и зачем явился?»

Слыхать, ваше превосходительство, нынче в полночь вы собираетесь уехать.

Да.

Господин полковник, – говорит Ваня, – я встретил Марцела, он нес узелок с вещами барышни Китти. Девчонка ведь малая! Ваше превосходительство! Может, в России или в Париже, не то еще где на свете, есть у вас такая же дочь!

Не будем сейчас об этом.

Едва князь это произнес, у Вани задрожал подбородок. Его лихорадило. Дух его, столь легко поддающийся обольщению, дух, который князь формовал, как гончар – глину, теперь вскипел. Ваня поднял голову. Ваня видел теперь дальше, чем обычно, и гнев вдохнул в него отвагу, которая бросает крестьян на своих господ. Вытерев пот, он продолжал:

– Барин, хоть запрещайте мне, хоть наказывайте всю жизнь за то, что я теперь ослушаюсь, а я все одно ослушаюсь, и буду говорить, и всем скажу! Я знаю, увозили вы барышень. Я про это знаю! Знаю, как они потом плакали и все письма писали. Очень хорошо помню одну, Ольгой звали. Вы-то ее бросили, а она вам доселе пишет… Знаю я и про другую. Неделю целую словечка не промолвила. Ее родители приехали к нам в Черновицы. Отец той барышни стоял в коридоре (вы где-то заперлись), и я должен был отвечать ему, что ему тут нечего делать. После я еще два раза видел этого человека. И ни разу ничего ему не сказал, а он-то все меня выспрашивал да молил, как дитя малое…

Когда Ване попадала вожжа под хвост, Алексей Николаевич обходился с ним не слишком строго. Помню, как он тогда, на холме Ветрник, поднял мешок, который Ваня швырнул наземь, и как размахивал нагайкой, стараясь ни в коем случае не задеть денщика хотя бы кончиком ее. Вот и сегодня полковник надеялся утихомирить своего слугу тем же способом. Не тут-то было! Ваня не замолчал, он все просил, и угрожал, и вел себя так, словно потерял рассудок. Тогда князь прикрикнул на него и вытолкал за дверь.

Я встретил Ваню, когда он возвращался от князя в свой чуланчик. Он шел, повесив голову и бормоча себе в бороду проклятия.

Был пятый час. В это время в замке царит покой и мир. Лакеи забиваются по каким-то уголкам, хозяин засыпает над газетами, барышня Михаэла пишет письма или листает какую-нибудь книгу. Китти и Марцела где-то носит, я же смакую томик лирической поэзии, и пока погружаюсь в сладостные грезы, внизу, в кухне, судомойки укладывают тарелки кверху дном, так что капельки воды стекают по их краям… Сегодня все это нарушено. Я несу караульную службу и, прохаживаясь по коридорам, слышу, как за углом где-то пробегает на цыпочках Марцел, слышу воркотню Вани, до меня доносятся шепотки, беспокойство, затаенное кипение, тревога – и я вдруг вскидываюсь, словно меня шилом кольнули. Ей-богу, это невыносимо! У меня совершенно отчетливое чувство: что-то готовится. Меня одолевают тысячи подозрений, мне не по себе, меня объемлет страх. Я прислушиваюсь, я смотрю в окно, затем пускаюсь шагать вдоль коридора. «Чепуха, – наверное, в десятый раз говорю я себе, – не сходи с ума, Бернард, князь – старая лиса, у него и в мыслях нет трогаться с места! Из-за чего бы? Из-за сплетни насчет него и Корнелии? Э, приятель, да ведь тут ты уже поплатился за него сам, в этом отношении он уже снова чист или по крайней мере наполовину очищен. Что же можно еще положить на весы? Неужели шляпу барона Мюнхгаузена? Но ведь за эту выходку на твоих глазах и пан Стокласа, и адвокат, и Михаэла с Яном уже принесли князю извинения. Алексей Николаевич, право же, должен быть даже рад, что все так получилось, ибо мы дали ему отличный случай показать себя. Чего же он еще хочет? Неужели всего этого ему мало? Он еще чувствует себя оскорбленным? Неужто, ты, Бернард, боишься, что князь будет мстить и вытащит на свет божий историю с этим нелепым голландцем? Или что князь сбежит вместе с детьми, что он принимает всерьез собственные разговоры об отъезде? Да нет, не может быть! И не подумает – знаем мы его! Продержался у нас без малого три месяца, отъелся на славу, набил карманы деньгами, выигранными в карты, с девчонками спал – здесь ему хорошо, он пропустит мимо ушей всякий намек на то, что пора ему и честь знать. Ведь он авантюрист и старый мошенник… Правда, быть может, есть в нем и кое-что получше, но если взять в общем и целом, то нет у него никаких причин обижаться».

Такие рассуждения меня несколько успокоили. Я стал у окна, наблюдая за воронами, летевшими в поля. Земля у нас в ту пору освобождалась из-под снега. Кругом все таяло, дули теплые ветры. За окном лениво шевелились ветви бука, и то ли это движение, то ли ясный денек внушали мне покой и надежду на то, что все окончится хорошо. Я упоминал уже, что не в моем характере предаваться жалобам и смехотворным воплям, в которых мы выкудахтываем весь лексикон романистов, и я должен повторить здесь, что мне все это претит. Напротив, я люблю, когда люди открыто говорят о девчонках, о радости, о своих делах, о том, какая в мире нищета и как сделать этот мир лучше, о правах и бесправии, о человеке, который ест, пьет или голодает. Вот об этом можно слушать, зато ничто мне так не противно, как ковыряться в разных чувствишках, да прикидываться, будто ты сродни не то аду, не то небесам. Это истаскано, это глупо, это так же крикливо, как кинжал на сцене. Не заставляйте меня еще убеждать вас, что при всем том я добрейший человек по натуре! Оставьте меня в покое. И если вы тем не менее поймете, что когда я стоял у окна, барабаня пальцами по стеклу, то, сам того не желая и сопротивляясь этому, думал о Китти, – обойдите молчанием и это.

Задумавшись, я глянул случайно на дорогу, и тут – о, ужас! – увидел моего голландца, идущего к замку. Как мог я забыть о нем!

У меня душа в пятки ушла. Я постоял, не зная, на что решиться, но потом сорвался с места и кинулся вниз. Я мчался, как ветер, кусая в растерянности губы. Мне удалось незамеченным проскочить по коридорам, и я почти уже добрался до внутреннего двора, как вдруг услышал за собой шаги, столь же поспешные, как и мои собственные. Князь, в чем был, без пальто, но с нагайкой (и, без сомнения, с револьвером) несся за мной по пятам.

Спера! – крикнул он, хватая меня за рукав. – Он здесь! Он опять пришел!

Кто? – спросил я, изображая безразличие. – Что это с вами, кой черт вас снова обуял, что вам взбрендилось?

Этот сыщик, англичанин! – ответил князь, обгоняя меня.

Сударь! – закричал тут я и одним прыжком поравнялся с ним. – Коли так, я иду с вами!

Мы бежали, как две гончие, однако мой мелкий, спотыкающийся шаг никак не мог угнаться за княжеским. Расстояние между нами увеличивалось. Тогда я остановился и, приложив ладони рупором ко рту, крикнул князю, что он пропал. Затем, перейдя на английский язык, я гаркнул голландцу, как если бы (в согласии с мнением князя) сам считал его сыном Альбиона:

– Эй вы там! Эй, мистер! С дороги!

Тогда полковник тоже остановился и, обернувшись, подождал меня.

Я отлично видел, что он собирается (по своему обыкновению) прибегнуть к насильственным действиям, и, схватив его за руку, принялся увещевать его.

– Ваша милость, допустим, что человек, за которым вы гонитесь, действительно покушается на вашу свободу или хочет вырвать у вас какую-то тайну. Ладно, это вполне правдоподобно, но отдаете ли вы себе отчет в том, что вы гоняетесь за ним, как за кошкой, стащившей кусок сала? Бросьте, князь, разве так решают дела государственной важности? Куда бы вы девались с вашей нагайкой, если б этот человек оказался английским посланником?

Князь тогда остыл. Разглаживая свой рукав, он смотрел на меня, словно хотел сказать: неужели ты, глупец, вообразил, будто я не знаю, что ты за птица? Ах, предатель! Ах, Иуда!

Если князь и не произнес всего этого вслух, то главным образом потому, что очень спешил.

Между тем господин Хюлиденн смотрел на нас с глубоким недоумением. Думаю, он сначала испугался при виде князя, размахивавшего на бегу нагайкой, но затем, когда из-за поворота дороги вынырнула и моя фигура, он снял шляпу и поклонился, следуя обычаям культурных людей. Мне стало очень не по себе, когда я разглядел, что он прижимает к груди свою левую руку и, следовательно, несет мне злосчастный переплет «Хроники». Неудобное и слишком бросающееся в глаза положение его руки напоминало жест воришки, стянувшего буханку хлеба. «Фи, – сказал я себе, – в каких же неловких руках я очутился!» Поистине не хватало только, чтобы эта собственность Стокласы вывалилась из-под локтя Хюлиденна (как то обычно происходит в третьем акте известного сорта комедий).

Вижу, я еще недостаточно каялся в своем позорном деянии, вижу, сожаление мое было слишком поверхностным и я до сих пор больше досадовал на неудачу, чем на сам поступок, ибо, приблизившись к Хюлиденну, я не нашелся, что сказать. Еще и теперь я живо чувствую всю смехотворность этой сцены. Мы стояли друг против друга, и я не знал, что мне делать – пожать ему руку или выбранить, чтобы не возбуждать подозрений князя. Итак, я только переводил взгляд с Алексея Николаевича на господина Хюлиденна, а с господина Хюлиденна на Алексея Николаевича, да беззвучно открывал рот.

Господи боже мой, до чего же иначе вел бы себя при подобных обстоятельствах человек, который испытывал бы подлинное раскаяние! Мое замешательство, видимо, показалось князю Алексею слишком долгим, и он сам взялся за дело в свойственной ему манере:

Эй вы, огородное пугало, чего вы тут околачиваетесь? Кто подсылает вас к моим воротам? Берегитесь, как бы я не задал вам жару за всю вашу родню!

Сударь, – ответил мой голландец, – если вам все равно, говорите лучше по-немецки. Я вижу, вы русский, и с радостью предложил бы вам беседовать на вашем родном языке, но я владею им в столь же малой степени, как и вы – моим. Я голландец, родом из Гааги, сударь.

Проваливайте отсюда! – загремел князь уже по-немецки. – Ступайте отираться о другие стены!

Господин Хюлиденн хотел возразить, что совершенно не понимает князя, но тот не давал ему слова вставить.

– Сейчас тебе все станет ясно, как стеклышко! – кричал он. – Знаешь некоего Люстига? Ах нет… Я бы предпочел, чтобы ты не прикидывался вороной, но это твое дело…

– Господин библиотекарь, – обратился ко мне голландец, – я требую, чтобы вы сказали этому господину, что вам обо мне известно.

Я расслышал плаксивые нотки в голосе голландца и понял, что еще минута, и он во всем сознается, как ведьма на дыбе. От этого мне стало вдвойне жарко, и я всеми силами выискивал предлог убраться отсюда поскорее.

Ваша милость, – сказал я князю, – господин, с которым вы разговариваете, носит фамилию Хюлиденн, и он не сыщик, а ученый. В наших краях он обретается уже добрых несколько месяцев. Он изучает фрески в монастыре «Золотая корона» и не имеет ничего общего ни с чем, что касается вас. Могу вас заверить, что вы сделали глупость, обращаясь к нему с таким раздражением.

Ах ты подлец! – воскликнул князь. – Думаешь, я не знаю, что ты посылал ему письма?

Господин Хюлиденн поправил под пальто сверток, грозивший выпасть, и призвал в свидетели своей порядочности господа бога. Тем временем князь смерил его взглядом с головы до ног, и я заметил, что взгляд этот задержался там, где над злополучным свертком вздулся плащ голландца, который постукивал пальцами по роковому переплету…

Теперь мои приятели, как по команде, заговорили оба враз и понесли такую околесицу, которая призвана затемнить смысл и не имеет ничего общего с тем, что говорят друг другу люди чистой совести. Кто знает, какие счеты были у князя с Англией, кто знает, что он вообще за птица… Бедняга голландец! Возможно, он был невинным агнцем в сравнении с Алексеем Николаевичем – но что толку, когда старинный переплет под мышкой, и страх, который он так плохо умел скрыть, делали его более подозрительным, чем сатану – когти! Мне от всего сердца было жаль, но я ничего не мог для него сделать. Князь взял его за руку и повел прочь, твердя, что они еще поговорят об общих знакомых.

– Я, – заявил он, отвратительно ухмыляясь, – знаю кое-что, что освежит твою память!

Мне оставалось только вернуться в замок. Что я и сделал весьма охотно.

Итак, оба они удалялись, кидая друг на друга косые взгляды, а я, беспрестанно оглядываясь на них и спотыкаясь, побрел домой.

В воротах мне встретился хозяин. У меня не было намерения вступать с ним в разговор, но он сам подозвал меня. Мы пошли рядом, и взор Стокласы избегал меня, он был неуверенным и беспокойно перебегал с предмета на предмет. Мне показалось, что и говорит-то мой хозяин не так, как всегда, что это стоит ему усилий, и у него что-то на уме… Короче, я вообразил, что он сейчас схватит меня за руку, и я уже слышал слова, которым должно было прозвучать. Сердце у меня сильно билось, и потому-то – видно, так бывает с ворами – слюна собиралась под языком. Я не в силах был пошевелить рукой, все члены мои словно свинцом налились, и краем глаза я уловил – хотя и не видел ничего – мелькание некоего образа.

Не полицейский ли?

Я жаждал разглядеть, что это такое там мелькает, и не мог заставить себя оглянуться…

– У каждого из нас бывают минуты слабости, сударь, – начал управляющий, и я поддакнул ему. – Я мог бы выразиться более определенно, – продолжал он, – но, как говорится, мудрецу достаточно намека.

Тут он завел меня в библиотеку, и, беспрестанно paсхаживая вдоль книжных полок, то минуя место, где когда-то стояла злосчастная «Хроника», то снова приближаясь к нему, он стал излагать мне свою точку зрения на князя. Говорил он очень медленно, и мысли его, подобно стаду, проходили по узеньким мосткам его слов. Не понимаю, как это я за все время его монолога не вернул себе былой непринужденности. Мне все еще было не по себе, и я каждую минуту ждал, что сейчас в дверях появится или голландец, или каска полицейского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю