Текст книги "Гул (СИ)"
Автор книги: Владимир Злобин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Малой, чаво мародерствуешь? – в шутку крикнули Купины. – Пошел бы баб половил!
Федька схватил за узду испуганного коня, увязшего в яме, шепнул пару ласковых и помог тому выбраться из омута. Улыбнулся Канюков ртом-веснушкой и покосился на командиров. Рошке суеты не одобрял, прикрикнул на Купиных, а Мезенцев смотрел в бинокль то на лес, то на деревеньку Кипец, что на другой стороне реки. В руке у комиссара торчала обыкновенная тростинка. Он сорвал ее, когда забрел по колено в воду.
– В Кипец зашел эскадрон?
– Так точно. Докладывают, что бандитов нет. Я обязан высказать предположение, что преступники знали об атаке. Их предупредили, поэтому они заранее улизнули вместе с вожаком. Естественно, их предупредили паревцы. Согласно приказу сто семьдесят один, целесообразно применить меры высшей социальной защиты...
– Вот что, Вальтер, – ответил Мезенцев, – мы не можем решать такие большие вопросы без непосредственного командира. Все-таки без его подписи любой приказ недействителен. К слову, вы не задумывались, почему у Верикайте женская фамилия? Никак не могу взять в толк... Впрочем, как бы вы, Вальтер, в разгар боя перебрались на тот берег?
Комиссар явно рассуждал о своем. Немец счел это следствием мандража от первого за долгое время боя. Еще в Тамбове, командируя Рошке к Верикайте и Мезенцеву, чекисту посоветовали смотреть за комиссаром: тот после ранения в голову страдал душевной тревогой.
– Не понимаю смысла задачи. Переплыл бы.
– А вот и неправильно, Рошке. Это же бандитское восстание, а бандиты всегда держатся за вожака. Случись что или измени он кому – сразу за ножи. Нельзя было Антонову бросаться в воду и драпать. Не поняли бы. Особенно он не понял бы. Нет, любезный Вальтер. Антонов с братцем, пока мы здесь лясы точили, сидели у нас под боком. А потом тихонько, когда все улеглось, ушли.
– Ну и где они сидели? Солдаты прочесали местность, – хмыкнул Рошке, – я лично командовал.
– А под водой, в камышах. Вот через это дышали.
Мезенцев протянул товарищу тростинку, которую сжимал в руке. Она оказалась полой. Через нее можно было свободно дышать.
– Почему вы так уверены?
– Какая смелость нужна, – продолжал Мезенцев, – чтобы находиться всего в нескольких метрах от нас и ничем себя не выдать! Ни пузырьком, ни звуком...
– Мне это не ясно, – заметил Рошке чуть холоднее, чем нужно.
– Не ясно? Мы такие трубки в детстве делали. Затаишься в зарослях и ждешь, когда девки купаться прибегут. Просто забава... Понимаете, Рошке?
Чекист пожевал губами:
– Нет, не понимаю. Мы так не делали.
И бросил тростинку на песок. Давить ногой не стал, дабы не показать поднявшегося раздражения. При чем тут глупые русские трубочки? Мы ведь на войне! Рошке вырос с примесью немецкой крови и масла, для него революция – это часовой механизм, который надо почистить от пыли, отрегулировать, отладить, чтобы он начал биться, работать, свистеть, чтобы крутились жернова, а для этого надо ошкурить его от ржавчины, ржавчина же – это засохшая кровь. А тут срезанная трубочка, через которую целое повстанье дышало! Неужели правду сказали в тамбовской ЧК, что голова Мезенцева от войны окончательно раскололась?
Втайне от комиссара попробовал Рошке вытащить мохнатый кончик травинки из зеленого стебля. Рука осторожно потянула за ближайший жесткий стебель. Тот не хотел идти вверх. Он дернул сильнее, и зеленая сабелька рассекла чекисту палец. Не дрогнув в лице, Вальтер приложил к пальцу платок, которым обычно протирал очки. Крови было немного, так, всего полосочка, но показалось Рошке, что разом уставилось на него все болото: лопоухие красноармейцы, трупы, сложенные штабелем, Мезенцев, кони, камыш с головастиками и неугомонные братья Купины, которые вот-вот заржут, прославив чекистский конфуз. Только никто и не думал смотреть в сторону образцового коммуниста Вальтера Рошке. Он незаметно спрятал испачканный платок в карман.
Федька Канюков доловил последних лошадей. Беременную кобылу с разодранным животом трогать не стал. Побоялся Канюков, что она может быть жива и тем расстроит его. Прозвучала команда строиться. Отряд двинулся в Паревку.
Дальнейшее Олег Мезенцев помнил с трудом. Забился под черепом крохотный белогвардейский шарик – тук-тук, тук-тук. Большого и светлого Мезенцева, который вытерпит, если бы его даже рвали на лоскуты, мутило. Он не мог понять почему. Может, ударился головой при крушении поезда? Или поранился в бою на болоте? Память с трудом подсказывала, что лоб трещал еще на германском фронте. Или в голове засел осколок, подхваченный на перегороженных улицах Архангельска? Иногда Мезенцев полагал, что причина его страданий не физическая, что череп раскалывается в наиболее важные минуты, требующие от комиссара, посланного додавить Тамбовский мятеж, ясности сознания. Окружающий мир пульсировал, накатывал волной, готовой смыть человеческую гальку в багровый океан. Чудилось, что там кто-то плямкает веслами, словно бьет ложка по тарелке с борщом. Плямк. Страшный детский каприз. Плямк-плямк. Мезенцев считал, что если он поддастся, упадет в зовущую жижу, то уже никогда не очнется. Он превратится в пульсирующий белый шарик. А потом вспыхнет или взорвется. Как звезда.
– Товарищ комиссар, товарищ комиссар!
До командира пытались докричаться, потому что на батарее, через которую проезжала конница, Рошке схватился с Клубничкиным. Тот не приказал после стрельбы прочистить орудия оружейным салом, за что получил замечание от бдительного немца, который в свою очередь был тут же им послан... куда-то в сторону Антонова. Балагуры Купины загоготали, а взбешенный Рошке с побелевшими от ненависти очками ощупывал германскую кобуру. Еще у чекиста закровил палец. Клубничкин, отличаясь не только богатырским здоровьем, но и умственной фантазией, выхватил артиллерийский шомпол и огрел им коня Рошке. Тот припустил галопом под хохот батареи: на исходе войны никто не любит ее фанатиков.
В селе комиссар отмахнулся от заведенного Рошке, требовавшего жестоко наказать Паревку и Клубничкина, которому для начала стоило сменить фамилию на что-то более подобающее. Оклемался Мезенцев только к вечеру, когда его потащили на место убийства комбата. Из артиллериста как будто вынули душу: живот превратился в месиво. Дальше Мезенцева снова захватили фантомные боли. Он смутно помнил напыщенную речь на паперти, за многословие которой ему теперь было стыдно. Перед глазами возникли свеженькие трупы, которые он приказал расстрелять. Почему-то так и подумалось – приказал расстрелять трупы. Или одного повесили?
Сквозь вату в ушах пробился бабий плач и вызывающее мужское молчание. Мезенцев оглянулся и обнаружил, что стоит на приступке церкви, а в сторону Вороны с воплем убегает дурачок Гена. Федька Канюков, раскрыв рот, смотрит на внесудебную расправу. Трясущийся поп Коровин не может вымолвить ни слова. Вот улыбаются Купины, как будто рядом стоит похабник Клубничкин, которого... точно... точно... пару часов назад нашли распотрошенным у кромки барских садов. Убийца сознался. Какой-то Гришка Селянский, знаменитость двух с половиной волостей.
Пожар в голове затихал. Комиссар пришел в себя и понял, что сегодня лето. Июль двадцать первого года. Перед ним плачут бабы и, злобно сжимая в душе кулаки, качается бородатое море. Холодность влилась в Мезенцева. В крови заискрила поморская соль.
– Рядовые! – рявкнул комиссар, и к нему, перестав лыбиться, подлетели Купины. – С приписанным к вам по штату оружием на колокольню марш! – А затем: – Вальтер Рошке!
– Слушаю!
– Баб – налево, мужиков – направо. Красноармейцам оцепить... – он запнулся, не зная, как назвать церковный пятачок двадцать на двадцать метров, – оцепить площадь. Никого не впускать и не выпускать. Ясно?!
Ах как запело от этих слов сердце Вальтера Рошке! Право! Лево! Это же строгие вектора! Это почувствовала и логарифмическая линейка, которая торчала у Рошке вместо позвоночника. Давно он ждал такого приказа, мечтая, что похожим металлическим голосом по новому, социалистическому радио будут зачитывать Гете. Блеснули кругляши на глазах чекиста. Углядел он в лице комиссара марку лучшей немецкой стали.
– А ну, становись!
Мужики зароптали, но сгрудились мохнатой массой справа от церкви. Было их человек сто, а может, сто пятьдесят. Крестьяне были как на подбор: домовитые, суконные, привыкшие работать с утра до утра – нужно же одевать и кормить с десяток ребятишек. Несмотря на голодный год, по мужикам было видно, что они не голодают. Бабы смотрели на девку Арину. Та рыдала над трупом Гришки. Чувствовали женщины, что вскоре им придется перенимать слезную премудрость. А мужики не понимали – разве что поп Игнатий Коровин, взглянув на небо, истово замолился.
– Попа к крестьяшкам плюсуем? – уточнил Рошке у Мезенцева.
– Слагайте.
Коровина втолкнули в гомонящую кучу мужиков, где он тут же перестал трястись. Одному в рай идти страшно – могут и не пропустить, а гуртом, точно, примут. Те, кто посмышленей, подходили к батюшке поцеловать на прощание крест. Игнатий почувствовал неведомо откуда взявшуюся мощь. То ли сошла она в него с неба, запнувшись о крест на куполе, то ли передалась через приклады красноармейцев. А может, воспрял Коровин, потому что ни на секунду не пожалел о закопанном в саду храмовом добре. О мешках с мукой, которые утопил в Вороне, о курочках, яйках и белоснежном гусе, принимавшихся от сельчан по праздникам, а чаще без них. Понял, что это лишь мирская суета, и стало Коровину совестно, что до седьмого пота заставлял трудиться юродивого Гену. Вот бы прощения у него попросить. Игнатий посмотрел на Гришку, валяющегося в пыли, и тоже попросил простить. Не хотел он предавать бандита. Просто испугался. Спросили бы Игнатия Захаровича про часы сейчас, он бы лишь усмехнулся – нб, лучше сердце мое послушай.
Открылась священнику главная правда христианства: жизнь нужно прожить так, чтобы стать Богом. Не в языческом, конечно, смысле, молнии и туча метает, а чтобы быть во всем подобным Христу. А он повелел прощать врагов. Коровин обвел взглядом красноармейцев во главе с папертным комиссаром и попросил у них прощения. Посмотрел отец Игнатий и на сельчан. Маленькими они показались детьми. Он поспешил их обнять и приголубить. И так искренне заплакал от счастья, что заискрилась борода. С каждой слезинкой выкатывалось из Игнатия скоромное сало и сдобный каравай. Он худел прямо на глазах, готовясь к главному в жизни путешествию. С большой радостью зашептал слова молитвы. Возможно, он пережил бы еще какую метаморфозу, но на это просто не хватило времени. Даже занять подобающий вид у Игнатия Захаровича Коровина не получилось.
Мезенцев, подняв руку, крикнул:
– По кулакам-разбойникам, оказывающим помощь антоновским бандитам, огонь!
Купины переглянулись – весельчакам немножко поплохело. Никто не сказал «с богом»: слишком уж кощунственно вышло бы, однако каждый внутри перекрестился. Так, на всякий случай.
– Я сказал – огонь! – прошептал Мезенцев.
Зачихал пулемет, установленный на колокольне. Сытный получился расстрел. Первый Купин подавал ленту, а второй усердно, высунув красный рязанский язычок, косил собранных в кучу мужиков. Люди падали целыми гроздьями, утягивая на тот свет одного за другим. Сосед цеплялся за соседа, сын за отца, а тот подтягивал свояка. А все вместе они почему-то схватились за священника, которого никто при жизни не уважал, но вот тут, когда терять было уже нечего, признали мужики за Коровиным большую силу. Глядишь, могла она высвободиться, полететь над долинами и городами да оттолкнуть апостола Петра от райских врат: все вместе бы, несмотря на мучные дела, в рай попали. Только не дал развернуться силе обыкновенный пулемет – лежал Коровин с развороченной грудиной так же мертво, как и остальные сельчане. Выживших, ставя жирные точки из вальтера, добивал Рошке. При каждом выстреле сухое лицо в круглых очках удовлетворенно вздрагивало. Так бывает, когда наконец решается простенькое уравнение, которое долго не хотело сходиться. Нельзя сказать, что Рошке получал садистическое наслаждение. Он не ненавидел и не любил убитых. Ему лишь нравилась точность пистолетного выстрела. Вокруг пальца чекиста был намотан красноватый лоскут.
Сквозь бабский вой Мезенцев прокричал:
– Личности расстрелянных установить. Имущество арестовать. Родственников в концентрационный лагерь. Мобилизовать бедноту и середняков на рытье общей могилы. Личному составу, за исключением часовых и охранения, после построиться здесь же. Рошке, командуйте!
Люди почувствовали большевистскую силу: бабы замолкли и покорно разбирали еще теплых мужей – может, чтобы прижаться напоследок, а может, попробовать последних детей зачать. Купины спустили с колокольни пулемет и теперь вертелись возле комиссара. До чего Верикайте крут, но такого никогда не позволял. Ну и комиссарище полку достался!
Через пару часов Мезенцев построил солдат шеренгой и коротко изложил то, что давно мучило голову:
– Антонов с остатком банды ушел в лес за Кипцом. С ним раненые, причем тяжело. Возможно, ранен и сам Антонов. Они тащат обозы с награбленным добром. Они могут выйти к любой деревне, выползти даже в Саратовскую губернию – и тогда война, новые жертвы, тогда то, что произошло сегодня, повторится. Не один и не два раза.
«И не три, – подумал про себя Рошке. – Четыре, четыре раза повторится». Чекист ведь не любил нечетные цифры.
– Мы обязаны броситься за Антоновым. Взять пару проводников, двадцать человек солдат, догнать банду и добить ее. Отдаю себе отчет, что воевать в лесу с партизанами – дело неблагодарное, но их мало. Они разбиты, истекают кровью, устали, сам лес окружен нашими летучими отрядами, и если мы не сделаем этого в ближайшее время, бандиты затаятся по схронам. Рошке!
– Слушаю!
– К утру соберите команду. Не больше двадцати человек. Найдите проводника из местных. Лучше двух. Утром, в четыре часа, выступаем к реке Вороне, форсируем ее и углубляемся в лес. Взять необходимого фуража и провианта на три-четыре дня. Пошлите вокруг леса дополнительные конные разъезды. Выполнять!
Что уж говорить, были красноармейцы невеселы. Мечтали пересидеть жаркое лето в относительно сытом селе, где сегодня стало на сотню бесхозных женщин больше. А тут неугомонный комиссар от незнания военной науки гонит в гиблый лес. Рошке, не снимая очков, осторожно протер платком линзы.
– Вы отдали этот приказ, потому что не можете дождаться, когда очнется Верикайте? – спросил чекист.
– Совершенно верно. Ждать не можем. Уйдут.
– Знаете, о чем я жалею?
Мезенцев решил, что сейчас Вальтер начнет рассказывать об убитых. Комиссар навидался подобных типов – они сначала лезут расстреливать, а потом стирают заляпанный френч и вспоминают: «Вот, помню, офицера кончал – так он смеялся, по плечу хлопнул. Молодец, достойно смерть принял, уважаю». Мезенцев считал это душевным изъяном. Смерть не должна быть тем, о чем можно написать мемуары. Это просто необходимость. Точно такая же, как чистка пистолета или ведение бухгалтерской тетради. Приход-вычет. Приговоренные записаны в столбик. Убитые – по горизонтали. Под красной чертой: «Итого».
Комиссар приготовился пропустить мимо ушей рассуждения Рошке, но тот сказал:
– Жалею, что дурачок удрал.
– Вы что, его тоже хотели расстрелять? – удивился Мезенцев. – Умалишенные не несут классовой ответственности.
– Нет. Его нужно отправить на лечение в московскую больницу. Там бы к нему применили новейшую терапию, сводили бы в душ Шарко, осмотрели выписанные из Европы психоаналитики. Вы знаете, что такое психоанализ? Это классовый анализ, примененный к душе. Ведь советская власть не только карает.
– Не пойму, Рошке, вы намекаете, что я поступил неправильно? Что мандаты надо было подписать, а потом стрелять? Хорошо. В следующий раз, обещаю, ни один кулак без подписи не умрет. Довольны? Или доложите в тамбовскую чеку?
– Мне, собственно, индифферентно, – пожал плечами чекист, – хотя по правилам лучше с мандатами. Показательно, что мы обсуждаем не этическую сторону дела, правильно или нет расстреливать, а то, как это нужно было сделать. С мандатами или без? Этим мне нравится революция: у нее, знаете ли, даже сомнений в нашей правоте не возникает. И все же, что вы думаете о сумасшедшем?
Комиссар потер зудящий над бровью шрам и высыпал на ладонь пилюли:
– Если вы хотите знать мое мнение – пусть лучше дурак кончится на воле, чем под психоанализом.
– Гм... Вы не знаете, что такое психоанализ?
Мезенцев не ответил на вопрос. Снова одолела комиссара лобная колика. Наверное, Психоанализ – это немецкий коммунист, возможно давний товарищ Рошке. Ухмыляющийся чекист смотрел, как голосящие бабы перебирают умершее мужичье. Выбирали они мужика получше, потолще, чтобы и хоронить было не стыдно, и могила вышла пожирней. На такую могилу сыновей не стыдно привести, когда из повстанья вернутся. Крестьянки на ярмарке так же жадно роются в цветастых платках.
– Босх! – иронично заметил немец.
– При чем тут Бог? – удивленно спросил Мезенцев.
Чекист постоял, тактично считая в небе шары раскаленного газа, а затем поспешил выполнять приказ командира. Вальтер Рошке был полностью удовлетворен. Оказалось, не знает комиссар ни про психоанализ, ни про Иеронима Босха. Улыбнулись очки. Уже дважды был отомщен порезанный о травинку палец.
X.
Хутор Семена Абрамовича Цыркина расположился в укромном местечке. По Столыпинской реформе семитский мужичок выкроил участок земли у господского леса, куда и перевез семью. Не из-за черты оседлости, а из цепкой паревской общины. Конечно, Цыркин не был иудеем. Он числился прихожанином паревской церкви, и его дети, которых у Семена было пятеро, по домовым книгам считались православными. Когда они сгинули все, кроме единственной дочери, то и кресты поставили деревянные – такие же, как и другим солдатам, погибшим на германском фронте. Только вот никто не лежал в пустых могилах у паревской церкви. Далеко-далеко остались сыновья Семена Абрамовича. Как ни хитрил Цыркин в первую революцию, когда в губернии полыхали помещичьи усадьбы, как ни скрывал свое неудобное происхождение, но не смог уберечь семью от беды.
– Помните, – говорил он детям, – русский человек – он, конечно, добрый, да только когда выпьет. Иначе – зашибет. Для того мы Руси и нужны, чтобы она умасленная на земле лежала и ни с кем драться не лезла.
Семен Абрамович специально забрался подальше. В Паревке он был неоднократно бит за чужую рожу и обильное трудолюбие, исключительное даже для зажиточного села. На отшибе хуторянин обзавелся скотом, сеял зерно, брюкву, репу, однако основным промыслом Цыркина на долгие годы стала винокуренная. Поначалу промышлял бражкой, медовухой, ставил настойки. Развернувшись, попробовал гнать самогон, зеленое вино. По закону сдавал его государству. Платил налоги согласно акцизу и щедро поил всех, кто мог причинить Цыркиным вред. Вскоре к хутору потянулись подводы. Вино у Цыркина было не лучше того, что умели делать сами крестьяне, а в Тамбовской губернии косорыловку гнал каждый дурак, но все были уверены, что у него к тому есть особые способности.
– Тебе по роду положено нас спаивать, – смеялись мужики и, довольные, везли домой хлебное вино.
Все чаще сдавали они зерно не в домашнюю ригу, а продавали Семену Абрамовичу. Тот построил на хуторе небольшой завод с трубой, дымок в ясную погоду можно было различить из Паревки. Цыркин по-прежнему сдавал вино казне, хотя втайне от государства расширял промысел. Делец колесил по уезду, искал бандитские шинки и хитрых купчиков, готовых ради барышей обойти винную монополию. Заводик Цыркина год от года расширялся, а сам он богател. Батраков не нанимал – на что сыновья дадены? Вскоре поползли по уезду завистливые слухи, а за ними разного рода приказчики от духовной консистории. Ревизоры уезжали с хутора лишь на следующий день. Да не одни, а с больной головой. Так худо-бедно вырастил винокур всех сыновей. Кого-то отдал в ремесленное училище, кого-то в университет, кто-то остался помогать на хуторе, но, как ни странно, ни один из отпрысков не ушел в революцию.
Многое изменилось с началом войны и введением сухого закона. Нет, чиновники всё так же опаивались самогоном, однако на фронте гибли целые дивизии и, как ни упрашивал Цыркин, сколько ни давал денег, чтобы в войска призывали увальней из Паревки, а не его деток, ничего не помогало. Сыновья винокура попали в пехоту, а значит, домой их ждать было нельзя. Университетский сын пошел вольноопределяющимся. Семену Абрамовичу было стыдно, что он не смог устроить деток в гимназию, дать математическое образование, тогда бы они служили в артиллерии, где вероятность не растерять ножки-ручки была повыше.
С тех пор Семен лелеял единственную дочку. В домовой книге ее звали Серафима, а на хуторе – Симой. В семнадцатом году отец отрезал ей длинные волосы и наказал мазать лицо сажей, если к хутору подъезжают незваные гости. Времена пришли лихие, и дочку Семен Абрамович берег пуще винного погреба. Опустошали его неоднократно – то красные, то зеленые, то кулаки из Паревки, а то и просто бесцветные люди. Семен Абрамович обеднел. Все реже дымила труба винокуренного заводика. И при большевиках было тяжело, и когда Кирсановский уезд лежал под Антоновым, и без борцов за народное счастье тоже приходилось несладко.
– Скажите, пожалуйста, – вежливо осведомлялся Цыркин, – мы слышали, что товарищи антоновцы не пьют. У них дисциплина и сухой закон. Так зачем же вам наше вино?
– Пить будем, дядя, – отвечали ополченцы и уезжали восвояси.
Цыркин оставался в недоумении. Он ожидал афоризма, хотя бы логичного объяснения, которое бы покрыло явную несправедливость, но все оставалось глупым, как и многое в этой большой стране, до сих пор непонятной Семену Абрамовичу. Он знал, что наказание за пьянство у Антонова строгое – от пятнадцати плетей до расстрела. Почему же чуть ли не каждый разъезд обдирал его как липку?
Семен Абрамович уходил в дом и усаживал напротив Симу:
– В конце концов, большевики грабят нас не больше, чем антоновцы, так почему говорят, что под ними будет хуже?
– Папа, – хлопала Сима черными ресницами, – так они же тебя повесят, как спекулянта.
– А эти повесят меня, как жида. А тебя снасильничают.
Сима отводила взгляд и сутулилась. Ей целых семнадцать лет, и она успела начитаться привезенных из Тамбова книжек. Отец не догадывался, но Сима уже не могла видеть ни хутора, ни прижимистых паревских крестьян. Ей хотелось свободы, дороги и какого-нибудь города, где есть тайны, библиотеки и тот самый молодой человек. А власть? Ни власть зеленых, ни власть красных Серафиму не интересовала. Девушка давно поняла, что власть не может быть справедливой. Особенно та власть, которая зовется народной. Да и Семен Абрамович Цыркин любил повторять: «Когда власть есть, я ее, как порядочный человек, презираю. Если же власти нет – меня тут же волокут к проруби».
– Папа, – предлагала Сима, – так давайте хоть раз этим... людям подсыплем что-нибудь?.. Да лебеды, да бледных поганок сушеных! Отравы крысиной! Помрут, а мы в лес, прочь из губернии... да куда глаза глядят! Неужто вы не видите, что все они одинаково... плохие?
Шли месяцы. Антонов отступал вглубь Кирсановского уезда. Его молодцы по несколько раз на дню вламывались на хутор. В один из вечеров заехал к Семену Абрамовичу красный разъезд из командира и двух солдат. С утра неподалеку, всего в нескольких верстах, гремела канонада, поэтому винокур ждал гостей. Кинул дочке тряпья на кровать, загнал мелкую живность в погреб, который вырыл в леске, туда же припрятал оставшееся зерно, а мутное пойло, наоборот, держал под рукой.
– Выходи, кулак! Зерно народное прячешь?!
Цыркин признал в краскоме тонкие семитские нотки, чему внутренне обрадовался. Сима сразу же была отправлена в дальнюю комнату, а гости потчеваны дефицитным спиртом.
– Что, Семен, – выпив, спросил гость, – гонишь самогон, когда половине губернии жрать нечего? Говори, где зерно берешь? Страна, мать твою, голодает! А ты – самогон?
Хозяин виновато затараторил:
– Что вы, что вы, товарищ! Я же вижу, что вы наш человек.
– В смысле – наш? – напрягся большевик, видимо, стесняющийся своих корней.
Те выпирали в нем не слишком живо, да приметно – в глазах навыкате, припухлых губах и пусть русых, но курчавых волосах.
– Ты хочешь сказать, что я брат спекулянту?
– Как же, ну как же вы такое могли подумать! Я же говорю, что вы тоже рабочий человек. А зерно мы ни у кого не брали. Сам выращивал, вот этими вот руками, смотрите прямо сюда! Продналог зерном в срок заплатил, а что осталось, так есть грех – пустил на вино. Могу квитанцию показать.
– Врешь! Я точно осведомлен, что антоновцы тебе зерно сбывают, а ты его перерабатываешь на водку. Говори, заезжал к тебе кто-нибудь? На подводах? Своим ходом пришли? Что ты им дал? Отвечай!
– Что вы! Антоновцы только и могут, что пограбить или погрозиться сжечь.
– За что сжечь? Ты же, тварь, заодно с ними.
– За то, что жид. Понимаете, товарищ, они жидов страсть как не любят. Никаких дел с жидами иметь не хотят. А сегодня никого не было, богом клянусь.
Цыркин осторожно убрал чарку и поставил вместо нее глиняную кружку и полштофа. Он почаще повторял слово «жид», от которого гость все больше хмурился, чувствуя, что и его антоновцы могут повесить по кровному признаку.
– Кулаки... – наконец выдохнул командир и кивнул Семену: – Отнеси бойцам черпачок.
– Стоит вам только сказать!
Хуторянин привык к пьяным налетам. Сегодня антоновцы, завтра красные, потом просто бандиты, на Святки большевики-бандиты, через неделю антоновцы-коммунисты, потом белые-социалисты и черт бы побрал кто еще! Для Цыркина вооруженные люди всегда были на одно лицо: все они принюхивались, чуя женскую плоть, и всех хозяин пытался побыстрее напоить. Но, чистая правда, ни вчера, ни сегодня никакие антоновцы или другие бандиты к Семену Абрамовичу не заглядывали.
Когда большевик порядочно захмелел и все чаще подпирал рукой клюющую голову, Цыркин решил поинтересоваться:
– Товарищ офицер, а что с Антоновым? С утра перестрелку было слыхать.
– Какой я тебе офицер... А-а-а... за своего защитника тревожишься?! – Рука потянулась к шашке.
– Что вы, что вы! Хочу знать, покончили ли с кулаками. Они мне в Паревке шагу ступить не давали.
Военный, выпив еще кружку, поведал хуторянину про лихую конную атаку на болотный лагерь, которую, конечно же, возглавил лично он. Про страшную мясорубку, после которой бандиты бросились к реке Вороне, а он, скромный солдат революции, следовал за ними и рубил, рубил, рубил. Коммунист махал рукой вместе с кружкой, и самогон лился на деревянный стол, как скучная, серая кровь. Затем размахнулся и кокнул о стену пустую бутылку. Так, по его словам, бандитов разрывали советские снаряды. На столе тут же появился непочатый штоф.
Пьянка длилась долго. Солдаты во дворе странно копошились и подгагакивали.
– Получается, – спросил Семен с надеждой, – Антонов убит?
– Не-е... Снова удрал, с-собака. Ищем. Может, ты его прячешь, а?!
– Зачем же господин-товарищ так думает? Они же жидов вместо фонарей вешают.
На дворе не забрехала собака (ее давно пристрелила очередная банда), но Семен Абрамович сразу почувствовал, что на хутор пожаловал кто-то еще. Ноги тут же окоченели. Хоть сейчас на холодец. Вот-вот войдет в хату смутно знакомый антоновец, крикнет Цыркину как старому другу, потребует зычно вина, и к утру кончится жизнь Семена Абрамовича Цыркина вместе с жизнью дорогой Симочки. Украдкой он заглянул в комнатушку дочери, однако никого там не нашел. «Прячется, – обрадовался отец. – Ничего, в погребе все пересидеть можно».
Со двора донеслись пьяные крики. Сначала протестующие, почти испуганные, затем, когда кто-то с кем-то чокнулся, вполне миролюбивые.
– Семен, кто это там к тебе? – Пьяница подтянул шашку поближе.
– Не знаю, товарищ большевик.
Рука искала револьвер, но находила то цибулю, то огурец. Дверь распахнулась, и в хату шагнул грязный, косматый и явно голодный человек.
Он снял с головы свалявшуюся казачью папаху и пристально поглядел на окосевшего коммуниста:
– А Семен где?
Тот оружием указал в угол. Винокур сидел, покорно сложив руки на коленках.
– А это кто? – спросил вошедший, кивнув на размякшую пьянь.
– Это... уважаемый человек, большевик из Паревки.
Еврей ожидал перестрелки, гость же бухнулся за стол и прогудел:
– Там мои хлопцы с твоими во дворе устроились. А чего нет? Один хрен – война окончена. Надо тепереча хоть пожрать как следует. Корячнем?
– А? – не понял большевик.
– Ну, дерябнем?
– Выпьем, что ли?
– Да, чеколдыкнем!
– А давай! Думаешь, забоялся? А вот хрен тебе! Нас из чугуна льют, не попужаешь!
Антоновец глотнул из чужой кружки и скомандовал Семену Абрамовичу:
– Чего встал, неси шкалик! Выпьем за упокой Паревки. Перестреляли сегодня половину села.
– Это каку половину? – встрепенулся большевик. – Не так было! Уконтрапупили спекулянтов и кулаков. Человек сто всего. Какая половина?! Бедноту с середняками не трогали! Врешь, собака! Я тебе, падла, за это!..
– Да какая хрен разница? Половина или полста? Это их потом начнут считать. А ну, Семка, неси, не жмись! Выпьем вот с новым знакомым. Поспорим об арифметике.
Коммунист злобно вылупился на незваного гостя, но не стрелял. Может, был уже слишком пьян, может, боялся последствий, не зная, сколько за порогом бойцов – ни одного или двадцать. Наконец он прошипел:
– Ты кто?
– Кто-кто... Хрен с грядки! Лесной дядя я. Дезертировал на вольные хлеба, подальше от смерти. Не враг я тебе больше. Да ты не кипятись. Давай выпьем. Ты ж такой же человек, как и я.
– А-а, хрен с тобой! Наливай!
Чокнулись, распили. Со двора грянул хохот, и партизан повелел Цыркину вынести за порог еще полштофа. Когда еврей вернулся, командиры пьянствовали вовсю. С голодухи антоновца разобрало так же крепко, как и большевика. Тот смотрел на врага без ненависти, однако с укором, мол, ты же неплохой на самом деле человек, зачем заставлял себя ловить два года? Бандит больше налегал на картошку, макая ее в крупную желтую соль. Картошка приятно скрипела на зубах, и большевик чувствовал к противнику понятную боевую нежность, какая бывает у тех, кто долго друг с другом воевал.
– Скажи-ка, паря, а почему ваши наших жутко мучают? Ради смеха ставят в ряд и стреляют как по бутылкам. В какую деревню ни заехать – а там мы болтаемся с табличками на шее. Отчего так?
– А вы почему нас убиваете? Уши корнаете, языки, чашечки коленные срезаете. И к дереву приколачиваете. Мы вам что, попы? Ну ладно меня, понимаю... есть за что, но молодых сопляков? Они же жизни не нюхали, а вы их к дереву!