355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Заманский » Записки старого киевлянина » Текст книги (страница 5)
Записки старого киевлянина
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:37

Текст книги "Записки старого киевлянина"


Автор книги: Владимир Заманский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

И СНОВА ОБ ЭТОМ ЗАГАДОЧНОМ ЛУРИКЕ

Через несколько дней после того, как я рассказал в газете о загадочном слове «лурик», и даже «лурик на вате» слове, которым много лет назад двое почтенных киевлян обзывали один другого, мне позвонил Владимир Алексеевич Лысак, старый киевский обувщик, и рассказал, что лурик – это плохо сделанная, испорченная обувь. «Повесь этот лурик на елку», говорили сапожники на Подоле об «убитой» паре.

Сапожников в Киеве было много, и это были хорошие мастера. В далекие довоенные и в первые послевоенные годы состоятельные люди шили себе обувь у сапожника, а не покупали в магазине. Обувь пошитая «на заказ», может, и не всегда была красивее фабричной, но что она была удобнее, так это уж точно.

Нашей семье услуги сапожников-модельеров были не по карману, но в победный период войны, когда Красная Армия была уже на чужой территории, отец прислал нам обувь из Европы. Это была неудачная попытка. В Австрии отец купил мне красивые туфли, но, увы, они оказались девичьими. Я их ненавидел, но ничего другого носить было нечего. А маме – то ли по почте, то ли с оказией через какого-то офицера, ехавшего в Киев на побывку, или по делам – пришла посылка с несколькими парами красивых дамских туфелек. Все разных размеров, от 33-го до 40-го. Отец, как водится, забыл, какой размер носит его жена, и купил несколько пар. Подошла, конечно же, не самая красивая. Остальные долго истлевали в шкафу. Торговать туфлями мама стеснялась, а подарить оказалось некому. У подруг размер ноги был такой же, как у нее.

Летом мужчины носили парусиновые туфли, которые считались нарядными, пока к вечеру не становились серыми. Тогда парусиновые туфли чистили, точнее, мазали зубным порошком, разведенным в воде до консистенции каши. Порошок высыхал, и клубился облачком вокруг каждой туфли, зато обувь некоторое время была белой.

В Киеве работали крупные обувные предприятия. В частности, первая фабрика, она же обувное объединение «Киев», шестая и четвертая обувные фабрики. Шестая делала модельную обувь, а четвертая в шила и модельную, и солдатские чеботы чуть ли не для всех армий Варшавского договора. Нас, киевлян, разумеется, больше интересовали первая и шестая, но скорее это был умозрительный интерес. Носить советскую обувь было опасно. Она уродовала ноги. Но тот же Владимир Андреевич рассказывал, как двое киевских сапожников делали пару туфель – один правую, другой левую. Когда обе туфли взвесили, оказалось, что они весят абсолютно одинаково. Мастера у нас были, только трудились они для избранных. Очень хорошее ателье индпошива «Коммунар» обслуживало работников Совета министров. Еще лучшее ателье индпошива «Люкс» работало только для сотрудников ЦК.

Однажды несбалансированность двух начал – частного и государственного – слегка оконфузила социалистический строй. На очень авторитетной выставке, если не ошибаюсь, на Всемирной в Канаде, в украинском павильоне выставили и обувь. Одна пара канадцам понравилась, и они заказали для себя целую партию. Это было ужасно. Выставочную пару делали вручную, на наш конвейер она не шла, наш конвейер на такое качество не был рассчитан. Чтобы не уронить престиж социалистической родины, собрали настоящих мастеров, и они тачали злосчастную партию руками.

А в остальном все было хорошо. В целом. Обувные фабрики выполняли план. План спускался сверху, над ним работали специалисты по социалистической экономике. Согласно плану, в торговую сеть поступало положенное количество обуви. Куда она девалась потом, сказать трудно, я, например, ее не покупал. Ходил в стоптанных ботинках, потерявших внешний облик, но это было лучше, чем носить каторжные «коты», как говорили наши бабушки.

Что вы, молодые знаете о стертых ногах? Разве что девушки на высочайших каблуках. Но девушки страдают, чтобы быть красивыми, а для чего страдали мы, мужчины? Для чего страдали, не имея возможности сказать об этом, младенцы, которым надевали несгибаемые «сандалики». Они не гнулись, но родителям объяснили, что согласно суровым законам ортопедии детям надо носить обувь жесткую и негнущуюся.

Под громадиной магазина «Обувь» на Крещатике, под Центральным универмагом и под всеми прочими торговыми точками, где продавали обувь, стояли застенчивые женщины с импортной обувью в руках: купите, Христа ради. Этот импорт они, не меряя, хватали с прилавков, отстояв перед этим часок-другой в очереди. Но дома оказывалось, что иностранный 37-й номер это не обязательно отечественный 37-й. Размеры не совпадали, продавать добытое таким трудом не хотелось, а надо было.

Так что луриками оказывались не обязательно наши ботинки. Попадали в эту категорию и импортные.


«НАМ ВЕСЕЛО ЖИВЕТСЯ, МЫ ПЕСЕНКУ ПОЕМ…»

Порою эту славную песенку насвистываем и мы, старики. А ведь появилась она не в самые веселые времена. Не помню, рассказывал ли я, как в 1946 году накануне какого-то советского праздника десятиклассник из соседнего дома, украшая свой школьный класс, взял портрет Сталина и задумчиво сказал: «Куда бы его присобачить?» Парень вышел из заключения в 1956 году. И, тем не менее, в те годы мы радовались жизни не меньше, чем сегодня.

Самым популярным развлечением было кино. Один и тот же фильм шел практически на всех экранах. Если «Кубанские казаки» или «Падение Берлина», то и в центре, и на окраине те же казаки и то же падение. Но хитом был четырехсерийный «Тарзан», самая настоящая нелицензионная продукция, замаскированная под военный трофей. Перед началом каждой такой картины шли титры: «Фильм взят в качестве трофея». Герой, дикий человек, но в душе благородный, качался на лианах и оглушительно орал. Этот вопль мы повторяли в школе, дома и на улицах.

Там, где теперь Майдан Незалежности, тогда площадь Калинина, на месте нынешнего Дворца профсоюзов стояло более скромное здание с мемориальной доской, свидетельствовавшей, что в гражданскую войну здесь был штаб Щорса. Помимо каких-то учреждений там располагался и Дом учителя с небольшим концертным залом, где регулярно давались концерты. В них участвовали самые разные люди – фокусник и сопрано, куплетист и чтец-декламатор. Однажды меня изумил жонглер. Кидая свои булавы под аккомпанемент рояля, он вдруг остановился и заговорил нецирковым голосом: «Нет, Петр Николаевич, я так не могу! Ну что это такое!» И ушел со сцены.

Невидимый Петр Николаевич выслал на сцену маленького человечка с железкой в руке, человечек отодвинул аккомпаниатора, сидевшего за роялем, и стал настраивать инструмент. После чего жонглер снова вышел на эстраду и исполнил свой замысловатый номер уже без остановок.

Помню певицу с прекрасным голосом, но шепелявую. «Помнифь ли ты, – пела она вся в бальном туалете, – как улыбалофь нам фястье?»

Чтецы-декламаторы с особенным успехом читали Зощенко, пока его не запретили, Чехова и Шолом-Алейхема. Последний пользовался особым успехом, поскольку зал наполовину состоял из евреев. Знаменитый артист Эммануил Каминка читал еврейские рассказы по-русски, но время от времени вставлял туда словечки, по которым чувствовалось, что он мог бы прочитать рассказ и в оригинале. Зрители просили еще, но чтец отказался: «Не могу же я все время читать Шолом-Алейхема». Артисты и публика общались по-домашнему.

А однажды на сцену Дома учителя вышли два молодых и никому не известных эстрадника. Один – в рабочем комбинезоне, второй – при галстуке. Тот, что поменьше – электромонтер по кличке Штепсель. Второго звали Тарапунька. Это были незабвенные Юрий Тимошенко и Ефим Березин. Монтер Штепсель установил на столе у Тарапуньки несколько телефонов, поскольку тот стал начальником, и одного телефона ему было мало. Но разговаривать было не с кем, и он стал названивать кому попало и молоть всякую чушь. Это было так смешно, что публика лезла под стулья, у меня болел живот от хохота. Под конец Тарапунька дозвонился до самого себя, Штепсель вышел из-за кулис и позвал его к другому телефону. Артисты ушли под рев зала.

Уже много позже, когда они стали знаменитостями, номер отсняли на кинопленку. Было смешно, но совсем не так, как в ободранном зале Дома учителя.

Через много лет к нам на телевидение пришла на работу дочка Березина, милейшая девочка. Как-то веселой компанией мы пришли к ней домой. Папы не было, нас приняла мама. Я сразу сказал, что пиво будем пить на кухне. «Ну, зачем же! – сказала мама с консерваторским образованием. – Идемте в комнаты». В комнатах стояла немыслимая по тем временам мебель, обитая немыслимой тканью. Влажная бутылка пива выскользнула у меня из рук, ударилась о столик и не разбилась, а взорвалась, залив мебель такой пеной, словно это был огнетушитель. «Ничего страшного», – сказала деликатная мама, увела нас на кухню и в комнаты уже не выпускала.

С Тимошенко я познакомился примерно в то же время. Наши дети учились в одном классе, и Юрий Трофимович объявил нас братьями по классу. Это был необыкновенно остроумный человек и изумительный рассказчик. От его устных импровизаций даже искушенная публика помирала со смеху. Хотя говорил он, например, о том, как в доме отдыха познакомился с бывшим партийным, потом советским, и, наконец, профсоюзным работником. Появись этот рассказ в печати, он был бы вовсе не смешным. Но подобно тому, как царь Мидас все обращал в золото, так Тимошенко делал смешным все, к чему прикасался.

Правда, тогда уже и сама жизнь стала не трагической, как «в ревущие сороковые», а по-хрущевски и по-брежневски комичной.


КУЛЬТ ЛИЧНОСТИ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ

9 марта 1953 года страна прощалась со Сталиным. Вождь всех народов и корифей всех наук временно упокоился в мавзолее рядом с Лениным. Через три года Сталина вынесли из мавзолея и разоблачили культ личности.

Я всегда рассказываю, что от культа личности пострадал дважды. Впервые – в 1947 году, когда учился в четвертом классе 25-й школы. Это была мужская школа, что означало абсолютное отсутствие для нас, мальчишек, каких-либо сдерживающих центров. Вследствие этого на одной переменке подрались Сорока с Гофштейном.

Додраться или, как мы тогда говорили, «достукаться» до конца переменки они не успели, и разрешение конфликта было перенесено «на после уроков».

Будучи ребенком начитанным и склонным к сочинительству, я быстро накатал объявление, где сообщал, что после уроков «состоится драка и стукалка» между Сорокой и Гофштейном. Далее шли условия проведения «стукалки» и правила поведения публики.

Объявление имело оглушительный успех, и кто-то прилепил бумажку на окно в коридоре для всеобщего обозрения.

К концу уроков о драке забыли, но назавтра моего отца вызвали в школу. Предвидя серьезный разговор, он надел ордена и явился к директору.

Директор на фронте не был и потому испытывал перед отцом с его орденами чувство некоторой неполноценности. Тем не менее, директор изложил дело со всей серьезностью.

В те дни школу проверяла комиссия. Она увидела на окне мое объявление и обомлела. Оказывается, рассказал директор, немцы, уходя из Киева, оставили в городе подпольную организацию, имевшую целью терроризировать отличников. Гофштейн был отличником.

– Ваш сын, – сказал директор, – судя по всему, является членом этой организации.

Родители, понимая идиотизм такого предположения, не предприняли ко мне репрессивных мер, но школьная власть поставила вопрос о моем исключении из пионеров и из школы.

Не знаю, как улаживали эту проблему взрослые, но исключать меня все же не стали, только поставили в четверти тройку по поведению и обсудили на собрании.

Прошло шесть лет. Я учился уже в 48-й школе, поскольку из предыдущей меня не то чтобы выгнали, но попросили маму найти для меня иное учебное заведение. «Поскольку ваш сын вдохновитель и организатор всех безобразий».

Это была неправда. Хотя одно безобразие мы с Юркой Потопольским все же учинили. В Киеве открывался футбольный сезон матчем между «Динамо» и «Даугавой». Мы предложили директору Федору Ивановичу гениальный план: в день матча уроки отменить и провести их в воскресенье. Директор выгнал нас вон, и тогда мы с Юркой расставили по периметру школы посты и всех, кто шел на уроки, заворачивали: мол, в полном составе идем на футбол.

В классе остались двое – Витька Водотиевский, его маму вызвали в школу, и Эрик Гросман, отличник.

Остальные, сложив портфели в сарае у Муси Рапопорта, жившего неподалеку от стадиона, пошли на футбол. Матч был неинтересным, но дома нас ждали очень интересные беседы с родителями. Они уже все знали.

К счастью, мы тогда дружили с девчонками из 48-й школы, к тому времени уже не женской, а смешанной, они сказали своим учителям, что я умен и талантлив и они за меня ручаются, и я оказался в новой школе.

1 марта 1953 года мы писали контрольную по математике, которую мне не было у кого списать. Вокруг сидели такие же математики, как я.

Вдруг раскрылась дверь класса, и вошли две не заплаканные, а зареванные женщины – директор школы и учительница украинского языка, она же парторг. Мы обомлели. Никогда и никто не видел их плачущими. Дрожащими голосами, подавляя рыдания, они сказали, что наш вождь и учитель, наш дорогой и любимый товарищ Сталин болен. Он очень болен.

У меня отлегло от сердца: сейчас нас распустят по домам и контрольную писать не будем.

Как бы не так! Учитель, тоже до глубины души потрясенный свалившимся на нас горем, сказал: «В эти дни, ребята, мы, вместе со всем советским народом, должны еще больше напрячь все свои силы и с еще большим усердием выполнять свои обязанности».

Признаться, на товарища Сталина я возлагал больше надежд.

Потом вождь умер, секретарь нашей комсомольской организации Алла Качановская бежала в Москву на его похороны, оставив маме записку, чтобы та не волновалась, «я надела две пары штанов», но была снята с поезда милицией.

Став взрослой, она все-таки уехала. Не в Москву, правда, а в Америку.


ПЕСНЮ ДРУЖБЫ ЗАПЕВАЕТ МОЛОДЕЖЬ

Полвека назад, летом 1957 года в Москве проходил шестой Всемирный фестиваль демократической молодежи и студентов. Представьте, и я там был. Правда, не делегатом, делегатами становились специально отобранные ребята, но когда Хрущев решил собрать в Москве 34 тысячи иностранцев из 131-й страны (ни до, ни после фестивали не собирали столько народу), я страшно возжелал хотя бы увидеть настоящих иностранцев, хотя бы посмотреть, какие они. Тем более что немного говорил по-французски, а в школе как-никак учил английский. До этого иностранцев я видел только в качестве немецких военнопленных.

Отправить сына в Москву – это была роскошь, которую мои родители могли себе позволить с трудом. Они на это решились, и я поехал. В Москве у нас были родственники, но после войны связь с ними утратилась. Для тети Вали и моего двоюродного брата мама передала мне старенькую фотографию дяди Гриши, в семье его называли Годик. Такой фотографии у тети Вали не было. Дядя Гриша был красным командиром, учился в Москве, там и женился. Семья очень обрадовалась, когда Годик не получил назначение на Дальний Восток, хотя, говорят, страстно того желал. Если и будет война, считали тогда все, то, конечно же, на дальнем Востоке с Японией – Халхин-Гол, Монголия, «Над Амуром тучи ходят хмуро» – все это было еще на слуху. А с Германией заключили прочный мир, за разговоры о том, что гитлеровская Германия – это коричневая чума, сажали в тюрьму, и спустя годы я прочитал у знаменитого тогда писателя Эренбурга, что в сталинских лагерях даже во время войны сидели люди, осужденные «за антигерманские настроения».

Тем не менее, война началась именно с Германией, и дядя Гриша погиб под Москвой, так и не увидев своего сына, моего двоюродного брата Игоря. Получил бы назначение на Дальний Восток, может, остался бы жив.

В московском киоске Горсправки мне без труда дали адрес тети Вали. В Киеве такие киоски тоже стояли на каждом шагу. Люди жили там, где были прописаны, и их адреса мог получить даже вор. Мне открыл дверь веселый парнишка, всеми повадками, разговором необыкновенно похожий на героя Никиты Михалкова в фильме «Доживем до понедельника». Брат мне сразу же очень понравился. Сегодня это седой отец семейства, кандидат наук, автор стихов и песен.

По дороге в Москву я познакомился с компанией таких же киевских ребят, как и я. Все мы были пламенные комсомольцы, преисполненные гордости за свою социалистическую родину, собравшую в советской столице Всемирный фестиваль демократической молодежи. Каков же был ужас моих новых друзей, когда на подъезде к Киевскому вокзалу они увидели меня в костюме и галстуке. Добро бы еще в костюме. Так ведь галстук надел, предатель, изменник родины, буржуазный космополит. Мы разругались.

С делегатами фестиваля общаться не пришлось. Делегаты участвовали в различных и многочисленных мероприятиях, времени на общение с кем попало у них не было, а подойти и заговорить с иностранцем сознательный советский юноша позволить себе не мог. Отдельные элементы, впрочем, позволяли. Какая-то девушка бросилась к иностранному делегату и насильно всунула ему в руки свой велосипед. Она, видимо, считала, что за границей велосипед – предмет роскоши. Иностранец не знал, куда девать этот подарок, но щедрая девушка убежала. Впрочем, когда у гостей стали заканчиваться деньги, они начали продавать свои вещи. Может, и велосипед был продан. Но тут вмешалась милиция. Продавцам вежливо объясняли, что у нас на улицах не торгуют, а с покупателями разговор был покруче.

Вернувшись в Киев, я много рассказывал о виденном. Девушки спрашивали, как были одеты иностранцы. Странно были одеты. На одном американце я видел рубашку в такую большую клетку, что на всю грудь приходилось полклетки. Девушки ахнули. А брюки у иностранцев узкие, трубочки. Юноши ахнули.

С 1947 года фестивали молодежи (демократической) и студентов (тоже надо думать, демократических) проходили под лозунгом «За мир и дружбу». Потом лозунг дополнили: «За солидарность, мир и дружбу». Что это изменило в движении демократической молодежи и студентов, не знаю. Но, видимо, и такой лозунг не вполне отражал цели и задачи, стоявшие перед нею. Что значит, «за солидарность»? За какую именно солидарность? Солидарность разная бывает. И лозунг еще более уточнили: «За антиимпериалистическую солидарность, мир и дружбу». Может, его еще долго бы уточняли и дополняли, но Всемирная федерация демократической молодежи и студентов куда-то подевалась, фестивали проводить стало накладно, и даже гимн демократической молодежи (муз. А.Новикова, сл. Л.Ошанина) петь перестали. Только изредка вспоминается: «Песню дружбы запевает молодежь, молодежь, молодежь…»

Хорошо быть молодым, тем более, демократическим.


ПОКОЛЕНИЕ, КОТОРОЕ СТИРАЛО КУЛЬКИ

Как-то моя дочь, мать моих внуков сказала: «Папа, не забывай, мы – поколение, которое стирало пластиковые кульки». В Европе эти пакеты считались одноразовыми. У нас их не выбрасывали, а стирали. Мы потели в «болоньевых» плащах, это был крик моды, но они не пропускали ни воду, ни воздух. Минувший век перевалил за вторую половину, мы страшно гордились своими космическими ракетами, но наши девушки носили прозрачные блузки из модной синтетики, не зная, что во всем мире так одеваются проститутки.

Мое поколение помнит времена, когда высокосознательные граждане рассматривали газеты с портретами Сталина на просвет. И если на лик вождя накладывалось какое-нибудь чуждое изображение, так, что получался крест или, не дай Бог, свастика, немедленно «сигнализировали» в «органы». Об этом, кстати, писал уже в эпоху хрущевской оттепели зять Никиты Сергеевича, главный редактор «Комсомольской правды» и «Известий» Алексей Аджубей.

Вступая в пионеры, мы с гордостью надевали красный галстук. Но, выходя из школы, совали его в портфель. Став взрослыми, мы в глубине души были преданы идеям марксизма-ленинизма, хотя головой понимали, что в этой премудрости что-то не то и что-то не так. В институтах мы изучали историю КПСС, основы марксизма-ленинизма, диалектический материализм, конспектировали труды классиков марксизма. Но чем глубже изучали эти предметы – за счет главных дисциплин, ради которых, собственно, и пришли в вуз, – тем больше в наши головы лезли крамольные мысли. Выходило, например, что, цитируя Ленина, можно оправдать что угодно – от сталинского террора до брежневского застоя. А кто забирался поглубже, открывал, что Бухарин, которого знали только по проклятиям в его адрес, оказывается, был не так уж глуп, когда призывал крестьян: «Обогащайтесь!»

Еще был жив Сталин, когда мой сосед Сережка рассказал, как надо расшифровывать СССР: Сталин (далее шел непечатный глагол)…сырою рыбой. И прочитав по складам лозунг «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Сережка повторил слова своего деда: «Спасибі батьку Сталіну! От тепер ми, діточки, маргарину наїмося». А от матери я услышал анекдот: «Товарищ Сталин, почему вы всегда в сапогах?» – «Потому что мой путь слишком грязен».

Однажды году в 46-м к отцу приехал в гости его генерал Ковалев со своим родным братом – старшиной. Прощаясь, генерал погладил меня по голове и сказал совсем не генеральские слова: «Учись, Володя, хорошенько. Сам знаешь, в нашей стране честным людям пробиваться трудно». Видно брат Ковалева был слишком уж честным – не дослужился и до маленьких звездочек на погонах.

Даже в эпоху всеобщего доносительства и пресмыкательства перед вождем и учителем люди знали цену своим вождям и учителям. А уж в эпоху Хрущева и Брежнева, когда о них ходили анекдоты, один другого хлеще, каждый из нас мог отнести к себе слова Пушкина: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство».

Мы верно служили партии, хотя не очень понимали, что такое партия. То ли это пятнадцать миллионов членов КПСС, послушных своему ЦК, то ли ЦК, помыкающий пятнадцатью миллионами членов КПСС и двумястами миллионами беспартийных. Но мы хотели гордиться перед иностранцами. Сердцем мы были коммунистами, ленинцами, понимавшими, однако, что Ленин наломал немало дров, а коммунизм – недостижимая фантазия. Однако стоило нам встретиться с иностранцами, которые «разделяли с нами это чувство», как мы становились агитаторами и пропагандистами. Иностранцы все понимали и делали вид, что нам верят.

Да и мы верили тому, что говорили. Что в СССР нет государственного антисемитизма. Что наша демократия по существу демократичнее других. Что мы бедны не потому, что у нас нелепая экономика, а потому, что была война. Одна француженка деликатно сказала мне, что в ее стране война тоже стерла с лица земли несколько городов. Я еще более деликатно ответил, что нам, увы, повезло меньше: у нас разрушений больше. Сказал и задумался: почему же мы позволили Гитлеру дойти до Волги и почему Франция ушла от нас так далеко вперед?

Спустя четверть века после войны я съездил в группе туристов в социалистическую ГДР. В магазине дама из нашей группы украла лифчик. Ее поймали, руководитель группы, фронтовик, надел все свои боевые награды и пошел выручать соотечественницу. Ее отпустили. Вечером мы с ним гуляли по Берлину и сокрушались: как же так получилось, что побежденная, дотла разрушенная Германия живет лучше и богаче нас, победителей?

Вернувшись домой, коллега рассказал в своей газете, как успешно немцы перенимают наш опыт строительства социализма. Я к тому времени проработал на телевидении 12 лет, но выступить с таким рассказом не смог. Меня в эфир не выпускали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю