355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лорченков » Усадьба сумасшедших (сборник) » Текст книги (страница 2)
Усадьба сумасшедших (сборник)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:54

Текст книги "Усадьба сумасшедших (сборник)"


Автор книги: Владимир Лорченков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Побродив по улицам этого мертвого города, я заворачивал за угол, – улицы пересекались строго перпендикулярно, – и видел пару роскошных розоватых сисек, облаченных в платья эпохи развратного венецианского карнавала: я бежал им навстречу, сжимал их, мял, тискал, но, увы, падал.

Падал в огромную шахту подземных дворцов, где унылые совы печально играли в шахматы с летучими мышами, опьяневшими от комаров. Я брел по шахте, мечтая встретить их – эти груди, – зная, что уже в них. Я забредал в огромные мозаичные общественные туалеты, где никого не было, а лишь шипели прорванные трубы, валил из них пар, и, странно, там не было запаха и нечистот, но я был бос, как уже сказал, и мне было страшно, очень страшно, к тому же, за мною гнались, и, проглоченный накануне нож, прорвав мой живот, падал на пол, а с ним и желудок, и кишки и прочая требуха.

Я кричал и выныривал на поверхность сисек, – о, божественные сиськи Скальди, – а на их нежной коже уже наступала осень. Два пруда, соединенные дощатым мостиком, были усыпаны листьями, пел нежный, печальный, сумасшедший, как я, осенний ветер, и сверху, с холмов, в мое равнодушное сердце целил варварский Амур – в штанах из оленьей кожи, с лицом, изрисованным красной глиной. Я улыбался его азартным гримасам и падал ниц, впившись зубами в поверхность земли – самой большой и древней груди, и ветер, раскачав меня, постепенно поднимал все выше и выше, до тех пор, пока я не улетал на небеса, и, не обнаружив там Бога, глядел вниз, но не видел там ничего, увы, уже совсем ничего. Тогда я складывал крылья, и падал камнем на них, мои наимягчайше–упруго–нежнейшие сиськи, с которыми я жил тогда, и которые, без сомнения, являлись составной частью моего Эдема.

Глава четвертая

1941 год. Осень. Чепуха, которую, по мнению управляющего, молол крестьянин, завезший Василия в дом умалишенных, обернулась тремя полицаями, вторжением обиженных на злую судьбу румынских войск, стремительным их наступлением при поддержке немцев и спешным бегством персонала больницы. Андроник с ними даже познакомиться толком не успел.

Итак, осталось нас немного, – напевал под нос управляющий, бережно ступавший латанными – перелатанными подошвами старых ботинок по гравию дорожек больничного парка. Напевал, и резко сворачивал, завидев пациента по фамилии Доду. Тот, безобидный малый, почему‑то воображал себя муравьем, и панически боялся приближавшихся людей. Раздавят, раздавят, раздавят, – быстро шептал идиот, опустившись на корточки и сжав голову, посинев от страха. Потому без особой надобности к Доду старались не подходить. Терпел он лишь приближение старой сестры милосердия (сестры эксплуататора, – беспощадно думал Андроник, сын врага народа). Та приносила больному миску с едой, ставила ее метрах в пяти от несчастного и долго крестила того щепотью скрюченных пальцев. Словно соль разбрасывает, – с презрением думал Василий.

В благодарность за уход муравей–Доду изредка приносил, осторожно озираясь, к дверям кухни, где работала старушка, гусениц и погрызенных майских жуков. Василий, как и все жестокие люди, по отношению к животным – гуманист до мозга костей, – Доду не любил. Но связать «муравья» и запереть в палату для «буйных» теперь уже было некому: санитары тоже сбежали.

Из персонала в больнице остались лишь старушка, он, Василий и медсестра Стелла, которую новый управляющий при других, более благоприятных, обстоятельствах, выгнал бы. У него были серьезные сомнения в том, что девушка способна хотя бы укол правильно поставить: Стелла, восемнадцати лет, в медицинском училище отучилась лишь год.

Глаза у нее были раскосые, взгляд (черт, и эта – туда же!) сумасшедший, и где‑то в селе у нее подрастала младшая сестра, которую уже собирались выдать замуж. Но глазами и почти замужней сестрой достоинства девушки, – если это, конечно, можно считать достоинствами, – не ограничивались – Василию довелось мучительно покраснеть, когда он, нечаянно (а так ли уж нечаянно, а, управляющий?) задел локтем ее большую грудь (большая грудь, – некрасиво, непропорционально…). Поскольку большой груди Василий у женщин не любил (и, конечно же, ошибался в себе) то извинился несколько сухо, дабы она не приняла это случайное прикосновение за попытку завязать более тесное знакомство. Девица ничего не ответила, лишь глянула ему в глаза, нагло и вызывающе, как это умеют делать в Молдавии сельские восемнадцатилетние (по местным меркам – старые девы) незамужние женщины. Из‑за этого Василий рассердился.

Во время прогулки по гравию, – усыпаны им были все дорожки, как упоминалось, и сделано это было для того, чтобы гравий под ногами больных шумел, и они не могли тайком покинуть лечебницу, – Василий размышлял над тем, что же ему делать?

Ситуация, в отличие от вопроса, банальной не была. Сорок семь больных, среди которых двадцать – лежачие, ни одного квалифицированного врача, слепая, старуха, да девчонка.

К тому же, усадьбу уже посетила делегация из села Дондюшаны, – все сплошь морщинистые, с черными от солнца лицами, и от вина – ртами, – с весьма деликатной миссией. Поскольку власти у них теперь нет, – старая ушла, а новая еще только на подходе, то почему бы больнице не отдать селу дрова, кое–чего из мебели, да и вообще – разную утварь? Да, и единственного коня!

Хмуро наблюдая за мародерами от сохи, вынимавшими из больничных окон стекла, Василий Андроник горько жалел, что изучал в университетском кружке не джиу–джитсу, а пошлую историю средневековой литературы.

… Вот она где, твоя литература, – казалось, говорила ему крепкая задница одного из крестьян, опустившего голову в больничный погреб…

Не удержавшись, Андроник воровато, как муравей–Доду, оглянулся, и припечатал ботинком то место, где у крестьянина–кормильца заключались средневековая литература, граф Толстой, искусство и эмансипация вместе взятые. Пейзанин с воплем «кружка медная, богородица», кувыркнулся в подвал, но шею, к горечи и сожалению Андроника, не сломал.

Происшествия этого крестьяне, вытрясавшие из больницы все, что можно, как пух из перины, не заметили. Пришлось пострадавшему довольствоваться мыслью, что это кто‑то из своих пошутил.

Уже на выезде из Поместья Сумасшедших (как окрестил про себя Костюжены новый управляющий) Василий окрикнул обоз посконных мародеров и спросил: неужели они не понимают, что с ними будет, после того, как Советская власть выиграет войну на чужой территории и наведет порядок на своей? Обозники отвечали, что имущество не крадут, а, напротив, берут на сохранение. К тому же еще неизвестно, где она, советская власть, и что с ней будет. А им – молдаванам, не привыкать, потому что была здесь власть всякая: советская турецкая, румынская, королевская, и поменяются они, очевидно, не раз, но им это все равно. Тогда‑то и высказал Василий первый раз по поводу земляков своих мнение, правда, негромко:

– Не нация. Проститутки… И, устыдившись, сразу же, понял, что это он и о себе говорит. Повернулся, и увидел медсестру, – та протягивала ему прошенные раньше папиросы, опять нагло глядя Василию прямо в глаза, чего он не выносил никогда. Разумеется, девушка его бессильное признание слышала, отчего Василий снова смутился и разозлился, решив, что отправит ее домой на следующей неделе. Поблагодарил, взял папиросы, и пошел по дорожкам парка больницы, думая, – что же делать дальше?

Не то, чтобы Василий был храбрецом, – напротив, трусом! и сам это знал, – просто, как человек почему‑то ответственный, понимал, что больницу не бросит. Эвакуировать больных уже некому, сам он с этим не справится. Стало быть, придется ждать немцев, румын, или кого там еще, надеясь, что медицинское учреждение они не тронут. Правда, Василий читал, будто фашисты сумасшедших и калек уничтожают, и не считают за людей, но это, конечно, враки. В любом случае, перспектива столкновения с фашистами пока отдаленная. Сейчас надо решать мелкие и насущные проблемы.

Больница, конечно, потерпела значительные убытки, но ничего, как‑нибудь выкручусь, утешал себя Василий, вернее – обманывал. Спать больным придется на кроватях, без «взятых на сохранение» матрацев. Но на железных сетках кроватей психи долго не протянут. Надо будет, решил управляющий, согнать наиболее спокойных больных на сбор сухих веток и листьев. Если их высушить еще и в больнице, а потом уложить на пол в большом зале собраний (для отсутствующего, увы, персонала) слоями: ветви, листья, ветви, листья, ну и так далее, получится неплохой ночлег. Ну и, конечно, сверху уложить на этот многослойный пирог брезентовое полотнище (если оно еще осталось).

Они будут спать на останках осени. Мои больные будут спать на останках осени, – на пудре, что осыпалась со щек молодящейся старухи осени, – сказал сам себе Василий, и это показалось ему романтичным.

Вдалеке, у каменной статуи безрукой женщины, стояла медсестра, и силуэт ее был изрезан сухими ветвями, отбросавшимися листвой. На миг Василию показалось, – он вообразил, – будто девушка, как лесная нимфа, ждет, что он, словно сатир, помчится за ней вглубь парка, к винограднику. По крайней мере, такие истории о сатирах и нимфах Василий читал в книге «Мифы и легенды древней Греции». Тайком, двенадцатилетний, онанируя.

Стелла поглядела на скульптуру (а дешевое‑то изваяние…) и пошла к больнице. Василий, дойдя до каменной бабы, потрогал ее щеку и почувствовал, что та еще теплая, от прикосновения другой, живой, женщины. Он не спеша водил по скульптуре руками – сам не зная, почему, и обнаружил, что левая грудь у нее раза в полтора меньше правой. Ну разве так бывает? Постояв еще немного, Василий отправился на кухню, мобилизовать весь свой «персонал» и больных, что поспокойнее, на сбор листьев и веток.

Из ели, что стояла у скульптуры, вылетела сова, и, покружившись нелепо, сумела залететь обратно. Ну и ну, – должно быть, подумала она, – и как только я здесь очутилась?

Глава пятая

– Как это здесь оказалось?

Капризные, аристократические даже, я бы сказал, губы моего собеседника поджаты. Я тоже так умею, но у меня это получается не так естественно. Интересно, сколько раз он репетировал гримасу за несколько минут до моего прихода, перед зеркалом, что висит на стене за его спиной? Собеседник – вице–премьер–министр (чем не Хуан Карлос Де Лок Песо эль…) – по фамилии Куку, не дождавшись от меня ответа, начинает кричать. Опять. Я моментально вырубаюсь, и представляю себе полет воздушного змея. Старый прием, еще школьный. Вице–премьер, стало быть, недоволен комментарием к его заявлению о том, что переговоры с миссией МВФ будут вестись отныне только на «румынском, а не английском», языке. В общем‑то, идиотизм, хотя бы потому, что на переговорах каждый пользуется своим языком, а для взаимопонимания требуется переводчик, это и тупому ясно. Но не вице–премьеру.

Кроме меня, в зале заседаний, где проходит разборка, присутствует пресс–секретарь вице–премьера, Мырзенко, человек маленький и несчастный, старый неудачник, коего также унижают и оскорбляют. Мы сидим за круглым черным столом, на нем – бутылки с водой, – мне хочется пить, но не предлагают. Намеки на коровье бешенство, которым страдают «некоторые представители власти республики» привели Куку в, извиняюсь, бешенство. Сам он похож на римского сенатора эпохи упадка империи: лысый, величественный, с орлиным профилем. Как это меня угораздило? А он все кричит, Мырзенко клонится все ниже, а я все слежу и слежу за полетом своего улыбающегося змея. Все это напоминает мне абсурдное немое кино, картинки которого перебиваются титрами из совсем другого фильма…

…Стало быть, я отматываю несколько метров лески, и бегу по Черепахе, – так называется холм у Ботанического Парка в черте города, совсем выгоревший холм, – держа змея над головой. Несколько попыток неудачны. Наконец, змей вскакивает на волны ветра, – он серфингист, мой змей, – и бежит по ним вверх, как по ступенькам, каждый раз норовя выдернуть из моих рук катушку с леской (18 леев, сто метров длины, сделана в Австрии, я люблю тебя, жизнь). Я бегу за ним, – пока надо бежать, чтобы леска не порвалась, и спешно отматываю ее. Двадцать метров, тридцать, пятьдесят, ура!..

– Мой сын вам бы морду разбил за такие гадости! – орет Куку.

– Выбирайте выражения, – апатично отвечаю я, стараясь не вступать в длительные пререкания, ведь мне недосуг – змей еще не на высоте. Еще не все до конца ясно.

…Отступая назад, пытаясь уследить за змеем, я попадаю ногой в ямку, и оттуда выбегает, пошуршав полусгоревшей травой, ярко–зеленая ящерица. Какой идиот поджег траву на этом холме? Семьдесят метров. Уже легче. Уже не упадет, даже если ветер стихнет. Если же стихнет, я отбегу немного, леска натянется, и змей все равно повиснет между мной и небом. В детстве, когда у меня был не такой, а бумажный змей, – я писал записки с вопросами и просьбами, – не знаю кому, – ветру, небу, богу, богам. Ветер разбрасывал записки со змея, всегда почему‑то начинался дождь и заливал мои очки (да, я тогда был «четырехглазиком») и соседские ребята вели меня за руку под небесным ручьем домой…

– Мало того, что я подам на вас в суд, – это самой собой, – вы еще и других неприятностей от меня дождетесь!

– Угрожаете? – Вид у меня, должно быть, как у меланхоличной коровы, измученной бесконечными надоями и ударницами молочно–коммунистического труда. Мырзенко от моей наглости съеживается, и Куку с удовольствием орет на него:

– А тебя я вообще уволю!

– Что же вы кричите на пожилого человека? – После вопроса я срочно перепрыгиваю в зону безопасности – зону воздушных змеев, неба и зеленых ящериц. Пускай орет.

…А ящерка‑то не убежала, а стоит неподалеку, приподнявшись на задние лапки. Ладно уж, смотри. Девяносто метров отмотано. Я молчу. Я люблю молчать. Раньше людям нужны были слова, чтобы выражать мысли. Это было еще на заре развития человечества. За несколько лет они, наверняка, все свои мысли выразили, и мы недалеко ушли от них. Наша речь это болванки, – «доброе утро, как поживаете, бей жидов, спасай чего‑то, с утра опять холодно, как я устал, она не права, но это моя Родина, как поживает бабушка», и прочее дерьмо, – которыми мы разбрасываемся в ритуальных целях. Впрочем, я отвлекся. Девяносто метров в воздухе. Десять – про запас. На случай рывка ввысь или падения. Этим меня змей не обманет. Я‑то знаю, что ему хотелось бы улететь. Что ж, рано или поздно я обрежу леску, заплачу и посмотрю ему вслед. Но пока – не время. Он ведь сначала должен научиться летать. Постепенно я вывожу змея прямо над свой головой, и он мне, со своих девяноста метров, подмигивает. Начинаем кружиться – несколько круговых вращений рукой и змей начинает быстро крутиться с треском и свистом (это натянутая леска свистит на ветру). Ящерка высовывает язык, готов поклясться, от удивления. Здесь, вроде бы, все в порядке. Я отлучусь ненадолго…

–… той сумме, которую вам, лично вам, придется по решению суда, уплатить?! У вас богатая семья?! Выдержит?! Кто вам это заказал?!

Они почему‑то всегда уверены, что если их раздолбали в газете, виноват непременно мифический «заказчик». Как будто сами не дают поводов. Воронин, вот, к примеру, – новый наш президент, – выразился в том смысле, что счастлив Папа Римский, так как каждый день видит своего начальника распятым. Шутка, достойная мукомола, коим Воронин, будучи начальником пекарни, свою карьеру и начинал. Теперь вот этот «вице» ищет заказчика, хотя сам ляпнул глупость. И хотя «откатывает» все на своего пресс–секретаря, исказившего, якобы его слова в сообщении для прессы, меня этим не обманет.

– Правительство, вечно правительство! Критиковали бы лучше, – да нет, помоями обливали, как вы делаете, – этих говорунов из парламента!

И в этом чудак не оригинален, – любое замечание в свой адрес они считают «заказом», а вот в сторону конкурентов – «честной, взвешенной, и объективной критикой». Все, в любом случае, дерьмо. Чуть позже, кстати, подтверждая это, в редакцию позвонил пресс–секретарь президента и похвалил нас. Верным путем идете, товарищи, – мочите кабинет министров! Правда, он не выказал такого же энтузиазма, когда я пробовал (и порой успешно) «мочить» президентуру. А просто так, объективности ради, ведь если трахать, то всех, правда?

Наконец, Куку, истощенный воплеизвержениями, умолкает, и мы (какое, к черту, мы? он!) приходим к решению, что газета срочно даст опровержение.

Заверив их в чувстве глубокой благодарности за «преподанный урок», я, раздев секретаршу взглядом, спускаюсь по ступенькам правительственной лестницы. Никакого опровержения, конечно, не будет. Но пообещать ведь легче, чем сидеть там еще три часа?

Итак, я продолжаю плыть по течению, спускаясь по порогу лестницы, избегая острых подводных камней и водоворотов, я выхожу – выплываю из здания, вложив в рот охраннику в черном берете медную монетку и прикрыв ему глаза (спи, отдохни, Харон), и едва не забываю о том, что оставил на холме – Черепахе воздушного змея и забавную зеленую ящерку.

Срочно возвратившись, я ложусь на землю, и мы, со змеем, не мигая, глядим друг другу в глаза. Первым не выдерживает он, и, полуотвернувшись, нетерпеливо похлопывает хвостом, – отпусти меня. Рано, и ты сам об этом знаешь. Ящерка подбегает ко мне, и, взобравшись на грудь, задумчиво склоняет голову к тому месту, где у меня должно быть сердце. Я не спеша сматываю леску, стараясь не допустить, чтобы змей ударился о землю (рейки поломаются), Наконец, он у меня в руках, и я старательно отрясаю с него небесный прах. Вежливо отстранив ящерку, я просыпаюсь в маршрутном такси номер десять, которое везет меня на работу от правительства. Идет мелкий дождь. На дороге – пробка. Машины сигналят. Отчаяние всего мира подкрадывается ко мне, и я слишком слаб, чтобы уклониться от этой почетной, должно быть, обязанности. Лицо мое влажно от сырого воздуха, пота и слез тысячелетий речевых ритуалов. О, райское блаженство, почему ты меня оставило? Любовь моя, почему ты меня оставила? Ведь с тех пор, как ты сделала это, я вижу в снах только кошмары, и просыпаюсь, пропитанный ими. Все, что у меня осталось – машины, постель, дожди, страхи, еще раз постель, – как спасение и укрытие на несколько часов. А ведь раньше я не любил спать. А ведь было и по–другому: радужные человечки с крылышками на ногах, – такие были нарисованы на моем безмятежном школьном пенале, – я видел их в небе сизой Венгрии, были радость и выжженный камыш на месте осушенного болота, водяные автоматы, улыбки девочек и шоколадные конфеты.

Увы, теперь этого нет, любовь моя. Долго пытаясь ответить на вопрос, – почему? – я пришел к выводу, что легенда о рае и изгнании из него, – не вымысел полусумасшедших писцов Библии, не закодированное послание инопланетных цивилизаций. Эта легенда – символ. Символ взросления, как изгнания из Эдема. Не правда ли, мы порой рвемся в детство так же упорно и отчаянно, как бедолага Адам, – в райские кущи. И ни он, ни мы, никогда уже не попадем, куда стремимся, – зловредный ангел с мечом огненным (жизнь наша нынешняя) зорко стережет границы.

Граница рая… За долгие годы она, – перепаханная полоска земли, – поросла травой по названию «пастушья сумка» (помнишь, как мы ели ее треугольные листочки?), и ты уже не накопаешь в этой земле червей на летнюю рыбалку, ты уже не сможешь думать о чем‑либо одном хотя бы несколько минут подряд, ты уже не вкусишь радости, брат мой, не причастишься весельем, и крылья твои во сне отпадают (им ведь тоже страшно). И вот, отравленный ядом существования, ты понимаешь, что не он, – ангел, страж, крылатый вышибала, – закрывал тебе вход, не давал перейти черту… Не он, и даже не его всемогущий хозяин, хотя это было бы так просто, да, брат мой?

Глава шестая

– Часть больных вы положите в центральной палате и убедите их не вставать. Остальные пускай занимаются тем же, чем и прежде, – ни в коем случае не запрещайте им продолжать сходить с ума, – никаких лекарств, никаких уколов, уговоров, увещеваний. Они должны выглядеть и быть настоящими сумасшедшими, – говорит Василий Стелле, затягиваясь папиросой, не глядя в глаза девушки. Это бессмысленно: у нее такой взгляд, что не поймешь, смотришь ли ты ей в глаза, или на них.

– Но они такие и есть – сумасшедшие, – говорит она тихо.

– Да, – раздражается управляющий, – но мне нужны люди, органично сумасшедшие, а не больные, которые понимают, что больны, и знают, что их здесь лечат. Скажите им, что они выздоровели. Скажите им, что через полгода (большего срока Василий немцам не давал) за ними приедут родственники, а те, у кого их нет, получат жилье в городе. И вообще, произошла страшная ошибка, и они не больны. Повторяю, – абсолютно здоровы, и никто их здесь ни в чем не ограничивает, и делать этого не станет и впредь. Еще я попросил бы вас узнать в городе, придут ли сюда немцы, или оккупация будет, как и прежде, румынской. Это очень важно для нас.

Девушка кивает. Василию ясно, что она понимает: румынам до больницы и больных дела нет, румына всегда можно купить или уговорить, а немцы, как уже точно узнал Василий, сумасшедших считают обузой общества. И у них есть свой, – пусть неестественный, немилосердный, извращенный, – но порядок. Их не купишь и не уговоришь. Смысла своих распоряжений управляющий перед медсестрой не открывает – она глупа, разглашенная тайна – лопнувший мыльный пузырь, к тому же, и это самое главное, ему самому не до конца ясен План. Гениальная (Василию хочется в это верить) идея, которая позволить больным и дальше сходить с ума, врачам – лечить их, а муравью–Доду – таскать гусениц и жуков старой помещице. Кстати.

– Насекомых у него больше не отбирайте.

Стелла вновь кивает. Интересно, интересно, думает управляющий, груди у нее тоже немного косят, тоже глядят в разные стороны, ну, совсем немного?.. Сейчас не понять, – стиснута халатом, словно запеленала… Испугавшись, что она поймет, управляющий хмурится и смотрит в окно:

– Я вас больше не задерживаю.

Сняв халат, в котором он, Василий, чувствует себя самозванцем (надо было поступать на медицинский) управляющий идет на кухню готовить фондю.

Рецепт этого блюда, может быть, не совсем верный, он вычитал в детстве в припрятанном отцом дореволюционном журнале. Был голод, и Василий жарил воробьев, которых ловил у мельницы. Закрепив под потолком старую сеть, мальчик ждал, пока на горсть мякины не слетится достаточное количество птиц, после чего дергал веревку, привязанную к сетке. Попавшихся в ловушку птиц мальчик жалел, но убивал, и тушил в казанке. Кормил опухшего от голода отца. Но рецепт фондю, может быть, неправильный, может быть, даже и не фондю, он хорошо запомнил. Это была его тайна, его любимая безделушка.

Василий не испытывал угрызений совести при мысли, что он, медсестра и старухе, – единственные три здоровых человека в поместье, – будут через час–полтора есть фондю, а сумасшедшие – овсяную кашу. Во–первых, каша сытнее, бормотал Василий, во–вторых, им все равно, что жрать, – говорил управляющий, и был прав, как никогда прав.

Он достает из таза с водой большой кусок брынзы, обернутый в марлю. Брынза вместо французского сыра. Сухая, овечья, очень соленая, – влажной говяжьей брынзы, такой влажной, как глаза коровы, Василий не любит. Она напоминает ему слюнявые и испуганные поцелуи московских родственников, их коровьи губы и дергающиеся веки. Усевшись на табуретку и закатав рукава, Василий натирает брынзу в большую глиняную миску. Потом, – слизав остатки овечьего сыра с пальцев, ставит на огонь кастрюлю. Дождавшись, пока она нагреется, – это заняло совсем немного времени, управляющий успел выкурить папиросу, – он кладет туда небольшой кусок сливочного масла, и, наколов его на нож, тщательно смазывает всю внутреннюю поверхность кастрюли. У него отсутствующий взгляд. Несколько мгновений он водит в кастрюле ножом, когда масло уже растаяло.

Идея хороша. Правда, – сумасшедшая, но для сумасшедшего дома сойдет. Вполне сойдет. Черт, я царапаю эмаль! Впрочем, какая разница, расстреляют меня за хорошую идею или за протест против уничтожения больных. А протестовать я должен, ведь в противном случае меня расстреляют наши за молчаливое «одобрение зверств оккупантов». Не могут не расстрелять, я же – сын врага. А еще меня расстреляют за разворованное имущество больницы, потому что я не смогу доказать, что это – дело рук крестьян. У них ведь свидетелей больше. Ведь это порабощенные советско–молдавские крестьяне, как они могут быть мародерами?! Но еще раньше меня расстреляют немцы, за протесты. Если не расстреляют они же, но чуть раньше, за хорошую идею. План Спасения Больных. На него Василия натолкнула любовь к театру и притворству.

Он решает, – бросив в кастрюлю уже очень большой кусок масла, – что превратит дурдом в игровую площадку. Надо каким‑то образом (теперь подождем, пока масло растопится…) убедить немцев, – держа их в некотором отдалении от усадьбы, – что здесь находится группа актеров театра. Актеров, которые входят в образ по новейшей театральной системе. Актеры политически благонадежны, возлагают большие надежды на новый строй, протестовали против оккупации Бесарабии красными варварами, и прочее дерьмо. Также, по условию контракта, они входят в образ сумасшедших, и все у них, – быт, разговоры, поведение, – должно быть как у психически больных людей. И они, люди искусства, не выйдут из образа до конца срока даже под угрозой смерти. Вы же знаете, какой они народ, эти актеры…

«На некотором отдалении от усадьбы$1 – хорошо сказано, конечно, – но без нескольких визитов в усадьбу не обойдется. Что ж, он, Василий Андроник, тоже немного поиграет. Масло растопилось, надо его хорошо поперчить, посолить, и несколько минут выждать, но не опоздать – не дай бог, начнет пригорать, выпариваться.

Черт! Крестьяне‑то выдадут, непременно выдадут. Ладно, он объяснит немцам, что сумасшедшие были эвакуированы (за них он выдаст медицинский персонал), а здесь, в больнице, для лучшего вхождения в образ, актеры и поселились. Хотя нет… Точно! Советские оккупанты зверски уничтожили сумасшедших при отступлении, а трупы спрятали, вот!

Также следовало молиться, чтобы не проговорилась диковатая дура Стелла, и за старухой приглядывать. Кроме того, в молитве своей не забудем попросить господа: всемогущий и всеблагой, пусть момент сброса тертой брынзы в начинающее кипеть растопленное масло будет удачным! Брынзу надо сыпать медленно, ласково, ручейком, помешивая в кастрюле. Даст бог, женщины с ролями справятся. Тем более, что старуха будет играть привычную – кухарки. А вот для медсестры надо что‑то придумать. Хотя какое, к черту, придумать! Актриса, вживающаяся в роль медсестры, и все тут. Никаких медикаментов! Поэтому Василий соберет лекарства (кроме самых безобидных) в мешок и оставит на пять минут за оградой лечебницы. Крестьяне его всенепременно украдут. Всенепременно… Чтоб они сдохли от этих лекарств, они и их дети! Не надо злиться, не надо. Масса густеет. Самое время натереть туда стручок (не больше), совсем маленький, острого красного перца, бросить горсть вяленого винограда и веточку сухой мяты. Самое время… Немцев, – а Василий надеется, что будет их немного, зачем нужен целый отряд, чтобы проверять сумасшедший дом, – придется поить. До тех пор, пока губы от вина не почернеют. Андроник знает, как все сделать правильно, – надо всего лишь купленное у крестьян вино разлить в глиняную посуду и поставить в ледник, через несколько дней вынуть, пробить розоватый лед гвоздем и сцедить промерзшую жидкость. После этого вино можно ставить просто в погреб. От него ноги мертвеют. А запивать – ягодными настойками. Это уже для шума в голове. Масса в кастрюле густеет, и Василий достает из шкафа мешочек с сухарями. Их надо обмакивать в фондю. Когда‑нибудь он приготовит луковый суп. Когда‑нибудь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю