Текст книги "Усадьба сумасшедших (сборник)"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
38
– Спускайся в парк и жди меня там, – Анна-Мария хихикает, – с охапкой листьев.
Я досадливо морщусь, но выхожу из дома. Хотя мне куда больше хотелось бы сейчас полежать в ванной, а потом с Анной-Марией в постели. Она приехала рано утром – ее не было два дня, потому что Анна-Мария летала к отцу во Францию, – и мы трахнулись всего один раз. Разумеется, это мало. И, я точно знаю, этого мало и ей.
– Анна-Мария, – недовольно ворчу я в прихожей, – что за спешка?
Она уже не обращает на меня внимания. Сушит волосы, сидя под окном и балуясь с феном. Я вздыхаю и выхожу, положив в карман пачку сигарет, каждая вторая из которых набита марихуаной. Я курю все чаще, но на моем физическом состоянии это никак не сказывается. Вернее, не сказывается отрицательно. Трава служит для меня лучшим антидепрессантом, поэтому я давно собираюсь поставить галочку в пункте «да», если в Молдавии будут проводить референдум по ее разрешению. Правда, его здесь не проведут. Хотя следовало бы. Как следовало бы запретить продажу отвратительного местного вина, которое пострашнее любого наркотика. Пожалуй, в этом Анна-Мария, несмотря на ее национализм, со мной полностью согласна. Пьяниц она презирает, а местное вино – это напиток пьяниц.
– Анна-Мария, – последний раз пробую воззвать я, но все, увы, бесполезно.
Я выхожу в подъезд и присаживаюсь на диван. Да-да. В этом доме в подъездах стоят диваны, на стенах развешаны зеркала, а на ступеньках постелены ковры. Все немного уже потрепанное: все-таки без инспекции из Москвы даже приблатненные молдаване даже у себя дома не могут подмести мусор, брезгливо думаю я, но в целом очень даже впечатляет. По сравнению с любым другим подъездом Кишинева здесь просто рай. Я выкуриваю сигарету с марихуаной прямо в холле и бросаю окурок в цветочный горшок. Глубоко выдыхаю и спускаюсь пешком. Перехожу дорогу и сразу попадаю в центральный парк. Ждать мне было велено у памятника Пушкину – копии московского, – туда я и направляюсь. Не спеша, потому что настроение у меня превосходное, ноздри прочищены самым горьким воздухом, а глаза лучистые. Лучистые, как две загадочные черные звезды, упавшие на город этим утром. Я роза, с вкраплениями золота, говорю я почему-то себе и потягиваюсь. С удивлением понимаю, что мне хочется что-то написать. Ну что же. Мы обсуждали это с Анной-Марией.
– Если ты и правда не потерял желания это делать, – сказала она, – займись лучше стихами.
– Стихи нынче никому не нужны, Анна-Мария, – я курил, лежа на ее коленях, на мне был синий махровый халат ее отца, и я знал, что мне идет. – Никто их не издает, никто не читает. Кому на хрен нужны стихи?
– Разве ты будешь писать для того, чтобы их издали? – удивляется Анна-Мария.
– Не буду врать, – признаюсь я, – конечно, признание тоже важно.
– Что-нибудь мы придумаем, – задумчиво говорит она, – раз тебе так неймется, мой мужчина. Но все же пиши стихи.
– Почему еще? – удивляюсь я ее настойчивости.
– Мне не нужен мужчина, – просто говорит она, – который будет по полдня сидеть у стола, согнувшись, и калечить глаза и пальцы. Скучный буквопроизводитель. Хочешь писать – стань поэтом. Ярким, бурлящим! Раз-раз, и все! Не можешь вообще ничего не делать, хрен с тобой. Пиши, что ли, стихи.
– Анна-Мария, – смеюсь я, – более удивительного объяснения преимущества поэзии перед прозой я не слыхал!
– Теперь услышал, – пожимает она плечами.
– Что ж, – соглашаюсь я, – придется, наверное, заняться стихами.
Что ж, думаю я, сгребая руками листья, придется заняться стихами прямо сегодня вечером. Кажется, пора. И с удивлением вспоминаю, что вот уже год, как мы с Анной-Марией живем вместе одну жизнь. Строго говоря, думаю я, усевшись на скамейку и закурив, мне тоже исполняется год. Ведь я не жил до встречи с Анной-Марией, конечно, не жил. Жизнью то существование у меня язык не повернется назвать. Стало быть, мне сегодня год. Нам с Анной-Марией год.
С днем рождения.
Я тщательно выкладываю желтыми и красными – чередуя – листьями на дорожке парка фразу: «С днем рождения, Анна-Мария», очень старательно, отгоняя от листьев голубей и посмеиваясь. На меня равнодушно глядят школьники, прогуливающие здесь уроки. Компанию им составляют классики, в которых в Молдавии запи-сывали любого, кто мог пять предложений без ошибки написать, но все равно много не наскребли – двадцать бюстов глядят на меня запавшими бронзовыми глазницами. Я довольно улыбаюсь. Всего одна фраза, зато как выполнена. Закончив, я становлюсь возле нее и отгоняю от надписи детей, голубей и собак. Анна-Мария задерживается. Ничего, я потерплю. Вчера ждать ее заставил я. Я гляжу на окна ее дома и сглатываю. Просто удивительно, что она сделала со мной за год, эта сучка. Я был серостью. Посредственностью во всем, но прежде всего в сексе. Анна-Мария разрушила меня полностью. А потом создала. Она превратила меня в мужчину-монстра. Самоуверенного, наглого самца. Повелителя мира. Я перестал стесняться. Рефлексировать. Забыл о депрессиях.
В первую очередь, думаю я, раскладывая листья так, чтобы их было видно и из парка, и из окна ее дома, она освободила мое тело. А уж это – первопричина и основа основ – позволило освободить мою душу. Необязательный секс не в обмен на что-то, а просто из-за приязни друг к другу. Секс из желания иметь секс. Отсутствие малейшей лжи в постели. Мы не врем телами, поэтому честны друг с другом во всем. Я вспоминаю вчерашний день и действительно понимаю, насколько же изменился.
– Достаточно широко, – спрашивает меня Анна-Мария, – все видно?
Я киваю и одобрительно – совсем как она всех – треплю ее по заднице. Анна-Мария стоит у окна, навалившись грудью на подоконник, и смотрит назад. На меня. Она абсолютно голая, если не считать сандалий с шнурками до колена. Глядя на них, я вспоминаю древнегреческого педераста Гермеса. Сандалии, конечно же, золотистые, и ноги Анны-Марии с ними словно сливаются. Это не выглядит обувью. Границы между ними нет, она стерта, если была когда-то, и Анна-Мария подрагивает своей загорелой – с белым следом от плавок, правда, очень узких, – задницей над этим великолепием…
Можно не торопиться. Мне хочется, но не так сильно, как еще час назад, когда Анна-Мария вернулась после очередной поездки – меня, честно говоря, начинает бесить этот государственный туризм – и сосала мне в прихожей. Вообще-то она хотела хотя бы раздеться, но я не пустил ее дальше полки с обувью.
Потом она приходила в себя в ванной. Я, сидя в кресле, тянул чуть-чуть коньяка, который вообще-то не очень люблю, но пью, если нужно продержаться как можно дольше. И пролистывал «Сатирикон». Больше всего меня возбуждала там копия фрески, на которой чернокожий пастух стоял, облапив белоснежную пышную римлянку с огромным, почти карикатурным, задом. Черная ладонь на белой плоти.
Анна-Мария вышла из ванной. Потом надела сандалии, встала к окну и наклонилась. Я посмотрел ей в глаза.
– Сейчас она после ванной совсем-совсем сухая, – сказала Анна-Мария, – но я буду стоять так все время, пока ты будешь купаться. И ждать. Поэтому, когда ты выйдешь, она будет совсем-совсем мокрая. Я буду ждать столько, сколько нужно. Понимаешь?
Я ее уже не слушал, потому что с книгой пошел в ванную. Набрал воды и лег. Добавил чуть пены. Намазал лицо какой-то маской с глиной, то ли розовой, то ли белой, – всяких масок, кремов, баночек и тюбиков в ванной Анны-Марии было больше, чем колбочек в мастерской алхимика. Раскрыл книгу. Читать не хотелось. Картинки смотреть хотелось. Свет был тусклым, поэтому листы с копиями фресок, ваз и мозаик выглядели сами по себе памятниками. Интересно, дрочит ли сейчас Анна-Мария? Вряд ли. Она способна намокнуть и так.
Я поглядел на картинку. Светильник в виде огромного Пана с торчащим фаллосом, рвущимся к Олимпу, фаллосом, на который вешали фонарь с горящим маслом. Если бы не фонарь, член бы убил прежде всего самого Пана. Согнутые, в рамках пространства округлой амфоры, черные бородатые греки, устроившие скоромный хоровод прямо на стенах сосуда для масла. Черный пастух и белая крестьянка. Пышная задастая телка, выбравшаяся в поле повертеться на могучем, словно посох Геракла, члене. От волнения и похоти она, дрожа, прислонилась к овечке, щиплющей траву тут же, на пастбище. Снова Пан, но на этот раз более… северный, что ли, Пан-варвар в шапке и штанах, из которых вывалилось огромное естество, устремленное прямо в козу, которую Пан завалил на спину и вот-вот возьмет. Полная римлянка, присевшая на бедра мужчины с усталым лицом. Римлянка, отклячившая толстый зад навстречу смеющемуся мужчине. Римлянин, задравший одну ногу супруге и сунувший в нее прибор не меньше того, которым Пан освещает дорогу гостям староримской виллы. Полуразрушенные стены лупанариев. Прошло две тысячи лет, но эти засохшие кирпичи еще хранят запах спермы, пролитой между ног здешних обитательниц. Надписи, оставленные римскими солдатами на стенах лупанариев. Что они писали?
– Анна-Мария глотает глубже всех в этом городе, Анна-Мария подмахивает так быстро, как зябь по воде, – шепчу я, представляя угольные надписи. – Анна-Мария Распахнуторотая, Анна-Мария…
Обнаженная худощавая женщина – Анна-Мария, я знаю, что это ты, – стоит, задрав руки, посреди огромного зала. Вокруг нее много женщин, они набрасывают на ту, что в центре, мантию, совсем прозрачную, но длинную. Тайный женский культ. Сейчас они помолятся, а потом с криками и пением, пьяные, жаждущие, ворвутся в деревню и разорвут какого-нибудь потерявшего от страха яйца мужлана. А чиновнику, который приедет разбираться, дадут денег, и он уедет. Стройная женщина подняла руки так высоко, что ее грудь стала формы идеального шара. Сиськи-божество. Сиськи – шар.
Бог Платона, вот что такое твоя грудь, Анна-Мария.
Нескладные пухлые девочки-подростки, неловко сосущие господина, присевшего передохнуть между заседанием Сената и вечерним пиром. Кто будет плохо ублажать господина, ту бросят в подвал с опилками, где спит за провинность – он пролил масло, боги, – жирный сириец, спит за провинность здоровенный угрюмый эфиоп, спит за провинность жестокий, с заскорузлыми пальцами, иудей, спит за провинность дебиловатый фракиец, и все они разные, и у всех у них общего – только одно. Фаллос Пана. Дубинка, разорвущая твои внутренности, Анна-Мария, дубинка, которая помнет в тебе все так, что ты три дня ходить не сможешь, дубинка, которая скатает твою плоть в идеально ровную, в идеально твердую поверхность. Это столбы той дороги, по которой пройдешь ты. Это столбы, которые пройдут по тебе катком, Анна-Мария, нескладная девочка–подросток.
Поэтому будь усердна, Анна-Мария…
Я захлопнул книгу и взглянул на себя в зеркало. С багровым лицом, красными глазами, мокрый, я, тем не менее, чем-то на них всех смахивал. На жестокого иудея, на дебила-фракийца, на угрюмого эфиопа, на жирного противного сирийца, на спокойного римского преступника. Я улыбнулся, даже не глядя вниз, и пошел в комнату. Прошел, оказывается, всего час. Анна-Мария была и вправду мокрой. Я знал, что она не обманет…
39
Звонок такой резкий, что я вздрагиваю.
Мы все еще на пляже. Я, мой рюкзак, подаренный мне Сережей Корчинским, и телефон. Телефон, правда, другой. И звонят мне не гангстеры, а вполне приличные деловые люди. Мои наниматели. Они говорят: спасибо, мы очень довольны результатами вашей работы. Вы можете ехать в Улудаг, кататься на лыжах и отдыхать. Ждем вас на службе через три недели. Офис в Москве. Кстати, почему вы выбрали именно его? Почему не Стамбул, ведь все-таки… Или Кишинев. Это ведь, кажется, ваш родной город? Нет, я все-таки стремлюсь в Москву. Ваше право. Нам приятно с вами работать. Мне тоже, и это правда. Что ж… Еще раз приятного отдыха. До встречи в Москве.
Я отключаю телефон.
Неожиданно потеплело. Восемнадцать градусов по Цельсию, и почему-то море неспокойное. Но тучи – и воспоминания – покидают Стамбул. Так перед отъездом господина из дворца выбегала челядь. Значит, скоро покину город и я.
Сегодня на пляже кучно. Обычно здесь был только я. Сейчас я, лежак, рюкзак, телефон и книга. А еще штук двадцать подружек Анны-Марии, прирученной чайки, которых она позвала, чтобы поглядели на странного иностранца. Это уж как водится. Прощание наедине будет завтра. А предпоследний день – это всегда вечеринка. Я смеюсь и вываливаю на песок свежую рыбу. Полный рюкзак. Чайки налетают на кучу моментально – даже не опасаются, даже не пробуют сделать круг-другой – и даже не дерутся, потому что рыбы много. Хватит на всех.
Телефон снова звонит.
Я беру трубку и за плеском волн еле слышу знакомый голос. Анна-Мария говорит мне:
– Твой член идеален для меня. Я больше ни с кем трахаться не хочу. Засовывать в себя ничье, кроме твоего, не хочу. Я не знаю, что это, но, возможно, это любовь. Понимаешь? Можешь не отвечать, придурок. Ты, Лоринков, вечно несешь какую-то чушь, когда нужно молчать, и вечно ты молчишь, когда надо сказать что-то действительно важное.
Я говорю:
– Я люблю тебя. Слышишь? Анна-Мария, я тебя люблю. Люблю. Что ты молчишь теперь, а? Я же говорю тебе, что люблю. Анна-Мария. Ну, что ты молчишь, Анна-Ма…
В телефоне тихо. Конечно, она не звонила. Анна-Мария уже никогда не позвонит. Зато прилетела. Остальные чайки еще закидывают в себя рыбу, как алкоголики водку, а моя Анна-Мария приземлилась у ног и бочком-бочком подходит ко мне. Не веря своей удаче, я присаживаюсь – очень медленно, чтобы не спугнуть птицу, – и протягиваю к ней руку. Анна-Мария подставляет бок. Я легонько почесываю его, а потом понимаю, что нужно сильнее. Крылья жесткие. Анна-Мария стоит так несколько минут и, судя по всему, наслаждается. Я привык к ней за две недели в Стамбуле.
– Что ты будешь делать без меня, Анна-Мария? – спрашиваю я. – Без приносящего рыбу, который гладит тебя и иногда разговаривает с тобой?
Она глядит на меня пусто. Я без труда понимаю, что она могла бы сказать мне. Чайка Анна-Мария спросила бы:
– А что ты будешь делать без меня?
Боюсь, я не знаю.
Но думать об этом, как вообще о чем-нибудь, мне не хочется. Снова пошел дождь. Я в первый раз за две недели иду в воду. Океан встречает меня своими ладонями – Морем. Я ложусь в него, и мое сердце ворует песок у Земли вместе с водой. Иногда китам везет, и прилив уволакивает их обратно в Океан. Здравствуй.
Я вернулся.
40
Анна-Мария совсем обленилась.
Мы идем в «Джоли Алон». Гостиница в ста метрах от ее дома. Наискосок через парк. Она и дом Анны-Марии напоминает. Еще бы. Ведь когда-то здесь останавливались партийные бонзы, прилетевшие в Кишинев с инспекцией. И в этих холлах угодливо танцевали в национальных костюмах папаши Анн-Марий, выкрикивая здравицы в честь Москвы. Когда Москве стало не до них, папаши вспомнили о национальной идентичности и срочно переоформили документы на себя. Гостиница стала частной. Но, как обычно, без хозяев сверху в Кишиневе никто не справляется, и даже это роскошное когда-то здание потускнело. Тем не менее в холле здесь еще остались зеркала, паркет блестит, а обслуга вышколена.
– Мне было, м-м-м-м, – подумав, вдруг говорит Анна-Мария, – хорошо. Больно, но хорошо. Вчера.
– Анна-Мария, – удивляюсь я. – Неужели ты никогда не трахалась в задницу?
– Нет, – признается она, – до вчерашнего дня никогда.
– Мне хорошо с тобой, – неожиданно для себя говорю я.
– Еще бы, – говорит она, – это был такой секс!
– Я не об этом. Мне хорошо с тобой прямо сейчас, – говорю я.
Анна-Мария молчит. Я смотрю на нее, она о чем-то думает и на меня внимания не обращает. Она привыкла к тому, что я часто оглядываю ее на улице. Сегодня Анна-Мария выглядит как маленькая датская девочка из карикатур Бидструпа.
Я давно знаю, что ей говорить об этом не стоит. Анна-Мария одета в расклешенное пальто, у нее на шее огромный разноцветный шарф– я знаю, что она связала его себе сама, – и непокрытая голова. Руки в карманах. Модные ботиночки. Она пострижена как Мирей Матье. Глаза у нее сегодня необыкновенно яркие. Подбородок утопает в шарфе. Только нос торчит, как у закутанного ребенка. Я мягко целую в нос Анну-Марию, прилаживаясь к темпу ее ходьбы, а она даже не глядит на меня. Я возвращаюсь к осмотру. Из-за пуговиц – больших и броских – пальто выглядит трогательно стильным, оно прямо указывает на источники вдохновения дизайнера, но говорит: я не оттуда. И, конечно, на Анне-Марии расклешенные брючки.
– Тебе надо было жить в семидесятых, Анна-Мария, – говорю я.
– Я жила в семидесятых, – непонимающе хмурится она.
– Тебе надо было провести молодость в семидесятых, – вздыхаю я, – вот что я имел в виду.
– Тебе не о чем поговорить? – спрашивает она и снова глядит на листья. – Лучше сфотографируй меня.
И становится на край фонтана.
41
Фотоаппарат, в котором заключена Анна-Мария кокетливая, Анна-Мария хрупкая и маленькая, Анна-Мария на краю пустого фонтана, лежит в углу номера, на кресле. Анна-Мария лежит в этой темной коробочке, спрятанная до поры до времени, а другая Анна-Мария, с которой я час назад снял слепок, стоит рядом со мной. Мы держим друг друга за руки. На кровати перед нами страстно елозит по девушке молодой человек. Последний год я не пил, да и бурные упражнения с Анной-Марией вернули меня к былой форме, но я вынужден признать, что в сравнении с этим парнем я прекрасен красотой обычного тела. Этот же – Аполлон.
– Наверное, не один год в спортзалах, – говорю я, – живот плоский, как доска…
Такие фигуры бывают только у спортсменов, поднявшихся выше ступени кандидата в мастера спорта. А значит, такие фигуры бывают уже не у людей. Я знаю. С мастера спорта ты получаешь такие нагрузки и такие добавки, что твое тело теряет подкожный жир. Изменяется обмен веществ. Ты уже не человек, ты веселое и прекрасное греческое божество.
Веселое и прекрасное греческое божество с довольно длинными на мой вкус волосами – а это всего лишь красивое каре – трахает ухающую под ним девушку. Девушка эта – горничная отеля, она чуть полновата, но не полнотой миниатюрной Анны-Марии. Это полнота крупной женщины, значит, и не полнота вовсе. Она просто большая. Выше меня на полторы головы. Почти вровень с парнем.
– Не подумай чего плохого, – объясняет мне Анна-Мария, – они любовники, просто им негде. Мы знакомы, вот я и разрешила. А мы посмотрим. Ты же не против?
Разумеется, я не против. Странно, но ни я, ни, судя по всему, Анна-Мария не испытываем сексуального возбуждения, глядя на совокупляющуюся перед нами пару. Юноша, уставший, видимо, наяривать сверху, рывком переворачивает девушку – очень красивую – и усаживает на себя…
Я гляжу на них неотрывно. Девушка статная, и грудь у нее полная. Она обвисает, но только из-за размера. Кожа везде, и на груди в том числе, у нее свежая и упругая. Девушке всего девятнадцать лет. Парню двадцать. Сейчас, из-за того, что горничная прижалась к любовнику, грудь ее сжата и распластана между ними. Они сплющили ее. Она заложник этой схватки непримиримых врагов. Парень отдохнул и начинает двигать бедрами навстречу. Девушка, кончившая уже раза два, начинает подвывать и садится, выпрямив спину. Она берет груди в руки и кричит:
– Аааа-ах.
Анна-Мария сжимает мою руку.
– Они согласились потому, что они извращенцы? – осторожно спросил я Анну-Марию, когда молчаливая горничная прошла в комнату с кроватью и любовник ее еще не пришел.
– Извращение – странное слово, – сказала Анна-Мария, расчесываясь, – не грязное, но странное, я бы им не бросалась все равно. Просто им захотелось, и все тут. Ты не волнуйся. Это все равно, что любоваться подземным ходом под Быком или той часовенкой. Помнишь?
Конечно, я помнил. Старинная армянская часовня в старой части города, семнадцатого века здание, с кусками фресок, сохранившихся еще с тех времен. Или узкая комнатушка в мэрии – на самом верху, – в которой открыли первое радио в городе. Или церковь у холма Мазаракия, под которой зарыты голова и правая рука этого вельможи. Анна-Мария знакомилась с чужой плотью так же заинтересованно, как и со своим городом. Я снова повернул голову. Она глядела на парочку пристально. Мы оба так и не сняли верхней одежды, хоть в номере и было тепло.
Аполлон выскользнул из-под горничной и бросил ее ничком. Прижался сзади как палач к висельнику – во Франции они прыгали на повешенных, чтобы сломать тем шею, некстати вспоминаю я, – вцепился обнявшей рукой в грудь и вдавился в мягкие ягодицы. Долбил он ее так же часто и банально, как отбойный молоток рушит асфальт. Безжалостно и просто. Постепенно ноги ее расползлись, и, чтобы ее воплей не слышно было, Анна-Мария, не отрывая от пары глаз, включила телевизор нажатием на пульт. Сделала звук громче.
– Аа-аа-а, – зашипел наконец Аполлон, хотя шипеть полагается лебедю, и я понял, что и он не сдюжил. – Аа-а-а…
В комнату зашла Анна-Мария со сковородой, на которой шипела яичница. Только тогда я понял, что в моей руке уже, наверное, минут двадцать ничего не было. Поставила яичницу на столик, и мы еще немного посидели. Парочка оделась, Анна-Мария хлопнула горничную по заднице, о чем-то пошутила с ней на румынском, накормила ребят, и мы тепло попрощались. Они на самом деле мне понравились, поэтому я просто сказал:
– Вы мне понравились.
Оказалось, мы им тоже. Мы попрощались. Я пошел в ванную. Анна-Мария сдернула простыню, застелила новую и наконец сняла пальто. Мы поужинали сами, глядя в окно номера на оборотную сторону парламента, прикрытого елями и рябинами, и легли спать.
Утром Анна-Мария улетела в Германию, а вечером того же дня мне позвонили. Автобус, в котором она ехала, перевернулся на полном ходу и несся по автобану, сшибая на своем пути автомобили. Целых двадцать семь штук автомобилистов попали в больницу. Бедняги, посочувствовал я, надеюсь, они все живые? Они-то да, сказали мне, и я впервые насторожился. Ну а Анна-Мария, спросил я. Она-то ведь из тех, кто всегда выйдет сухим из воды. Но они меня разочаровали. Очень. Заодно и веру в удачливость Анны-Марии поколебали. Раз и навсегда.
Сказали, что Анны-Марии больше нет.