355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колесов » Язык города » Текст книги (страница 7)
Язык города
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:42

Текст книги "Язык города"


Автор книги: Владимир Колесов


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

РЕЧЬ РАЗНОЧИНЦЕВ

Разночинец – не мужик и не земледелец, это сложная составная формация с разнообразным прошлым, с иными понятиями, иными нравами и обычаями, а главное – с иным духом и иными традициями.

Н. В. Шелгунов

– Ну, Иван Павлыч, давай, брат, опять поговорим отвлеченно. – Отвлеченно – про диавола, стало быть. Этот диалог из повести Е. Замятина как нельзя лучше выражает суть понимания «отвлеченно-стей», с каким выходила разночинная интеллигенция в середине XIX в. на общественный простор. Основная масса разночинцев – поповичи, их устремленность к знанию во многом сдерживалась усвоенным с детства церковнославянским языком, церковными понятиями, бытом мелкого прихода. Желание познать современную мысль заставляло вчерашних поповичей постоянно совершенствоваться, изменяя и себя и, конечно же, свою речь. Стоит перечитать юношеские дневники Н. Г. Чернышевского, чтобы увидеть, как последовательно истребляет он в себе мертвечину схоластических отвлеченностей, приближаясь к жизни своего времени, как «выдавливает из себя раба» условностей провинциальной русской жизни (слова, впоследствии сказанные другим разночинцем, пришедшим уже из мещанства, – А. П. Чеховым). Аристократ В. В. Набоков, говоря о Н. Г. Чернышевском, издевается над этим естественным желанием человека развить в себе Духовность высшего порядка; точно так же в свое

время иронизировал над товарищами по университету, пришедшими из семинарии, и Л. Н. Толстой.

Разночинца не допускают в избранный круг. Как только ни называют студентов-разночинцев: и пивогрызы, и блошиное племя, и всяко. «Я обнаружу врага России – это семинарист!» – это ироническая запись Ф. М. Достоевского по поводу таких обличений. Одно из средств отчуждения – язык. Речь разночинцев XIX в. интересна как пример изменяющегося в новых социальных условиях языка, но также как один из источников современной нам речи. Их слова, манера говорить, способ логически излагать свои мысли надолго остались в русской словесной культуре. Одно лишь слово великолепно чего стоит (несмотря на язвительную оценку Л. Н. Толстого) !

Обратимся к «очеркам бурсы» Н. Г. Помяловского. В речи бурсаков многое восходит к книжным выражениям, но употребляются они в необычных сочетаниях со словами, общерусскими по звучанию и смыслу. Столкновением разностильных слов, приемлемых в обиходе, семинарская речь косвенно способствовала обогащению стилей литературного языка. Камчатка почивала на лаврах до сего дня спокойно и беспечно– бурсацкий термин Камчатка 'задние парты, на которых располагались лентяи' (вульгаризм), два церковнославянских оборота и нейтральное словосочетание спокойно и беспечно организуют фразу, типичную и для стиля самого писателя.

В обиходе бурсы много грубого. Обездоленные мальчишки друг на друге испытывают приемы воздействия, в том числе и речевого. Соответственно грубы и их слова. Они экспрессивны, хотя, в отличие от воровского жаргона, не имеют уклончиво-переносного смысла или терминологической однозначности. Сбондили, слямсили, стилибонили, сперли, стибрили, объегорили, облапошили – перебивая друг друга, кричат мальчишки. Каждое из этих слов имеет свою историю, взятое в отдельности, что-то значит, но здесь вырвано из контекста. Попадая в детской игре в этот увеличивающийся ряд, каждое слово как бы включается в общий для всех смысл, который подавляет все: 'украли'. Не существует ничего, кроме момента речи, все устремлено к экспрессивности выражения: кто острее скажет, кто ярче... Помяловский постоянно чувствует необходимость пояснить читателю смысл словесных упражнений бурсаков: «Сборная братия любила хватить, ляпнуть, рявкнуть, отвести кончик – эти термины означают громогласие бурсы». Излюбленная часть речи – глагол. В его лаконичности как бы сжимается вся совокупность возможных действий, с косвенным указанием на действующее лицо: отчехвостить, наяривает, дать раза, садануть, вытянул вдоль спины, что отмочил, ему влепили, шарахнуть по нотам, дергануть по текстам... Очень редко при этом у глагола возникает какое-то переносное значение. Но если возникает, то обычно по аналогии с существующими в другой социальной среде словами – как противопоставление им. В такой момент бурсак соотносит свою речь с речью «внешнего мира»: Семинарист срезался (то же, что в гимназии провалился): за определенным местом службы бурсака закрепляют—«техническое, заметьте, чуть не официальное выражение». И срезался и закрепляют в тех самых значениях известны теперь любому.

Если используются существительные и они похожи на глагол, во всяком случае, указывают на результат какого-то действия, обязательно, как след своей прошлой «глагольности», сохраняют глагольную приставку: озубки 'куски хлеба, остающиеся на столе от обеда', закоперщик 'друг' и Др. Если нет приставки, сам глагольный корень слова подсказывает, что и тут речь идет о действии: учеба – семинарское слово, возникшее «в пику» слову ученье (учение). Еще совсем недавно слово учеба воспринималось как грубое, ибо учеба связывалась с муштрой и зубрежкой (что справедливо). Его даже пытались устранить из литературного обихода, но газетные тексты, по-видимому, все же ввели его в оборот надолго. Стихия глагольности, акспрессивность «разночинной» речи роднит ее с народной, из которой она и происходит. Иностранных слов здесь нет, «отвлеченность» мысли коренится на славянизмах.

Выходя из стен бурсы или семинарии, поповичи оказывались на распутье. Большинство из них продолжало дело отцов. Лучшие уходили в науку, просвещение, изменяя не только себя, но и многих современников.

РАЗНОЧИННАЯ ПУБЛИЦИСТИКА

Неуклонное стучанье в одну точку – вот программа публициста.

Н. В. Шелгунов

Значение прогрессивной русской публицистики переоценить нельзя. В «темном» языке журнальных статей, подчас длинных, неясных, уклончивых, зарождались новые термины, представления, понятия о современных вопросах и обо всем, что волнует и тревожит общество. Основным источником новых понятий стали заимствованные слова, интернационализмы, которые наполнялись конкретным (любимое слово В. Г. Белинского!) содержанием уже в приемлемых для русского читателя определениях. Процесс становился двуединым: публицист или писатель предлагает слово, термин, название – общество воспринимает, наполняя его смыслом. Публицист откликается на потребности дня, а не «просто» выдумывает, как кажется это петербургскому листку «Северная пчела». Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч против слов и выражений: абсолютная истина, индивидуальность, обожествление природы., принцип, субъект, объект, общее и народное в поэзии, высшая деятельность, развитие самого себя, эмансипировать, компрометировать... Листок издевается над пафосом, каким насыщены слова окрылить дух, безбрежные равнины, мировые явления... Ретрограды желали бы оставить все как есть, без нового, без свежего. Снова и снова, в бесчисленных повторениях, вариантах, новых оборотах, небывалых образах, в обширных периодах вводит В. Г. Белинский новые слова. На глазах публики уточняется смысл их, публицист доверяет ей, откликаясь на призывы времени, соглашается с ее потребностями. В то же время известны возражения критика против слов, которые составлены «отвлеченным, почти тарабарским языком».

Пожалуй, введение интернациональной лексики в литературный язык – основная заслуга русской публицистики в лице ее лучших представителей.

«Очень многие осуждали молодежь 60-х годов за то, что она выражалась искусственно, в приподнятом и высокопарном тоне, —( свидетельствует писательница Е. Н. Водовозова. – Может быть, молодежь того времени потому так и склонна была к высокопарным выражениям, что С фразами из гражданского и общественного лексикона многие тогда только что познакомились». Так романтические увлечения молодежи наряду с общей потребностью в новых понятиях, образах, определениях помогли отбору и повсеместному распространению через периодическую печать новой лексики.

Недоверчиво приглядывалось русское общество к тому, что происходило на его глазах, не очень верило в успех. Уже много позже, в самом начале XX в., когда станет ясно, чего добился «журнальный язык», Ин. Анненский скажет: «Нет у нас образцов речи, нет и ее литературных схем, в виде ли речи академической, речи кафедры или речи сцены. Литературная русская речь как бы висит в воздухе между журнальным воляпюком и говореньем, т. е. зыбкой беспредельностью великорусских наречий и поднаречий... Я уже не говорю о том, что для русских лингвистов наша литературная речь есть явление гибридное и едва ли потому особенно поучительное. Крайняя небрежность и принципиальная бесцветность журнальной речи делают для исследователя нашего литературного языка особенно интересными попытки русских стихотворцев последних дней. Так или иначе, эти попытки заставили русского читателя думать о языке как об искусстве, следовательно, они повышают наше чувство речи». Образность литературной речи только полнее обозначалась на фоне новой лексики, новых понятий.

А создать полный набор терминов, выражений, соотносимых с основными понятиями современной западной жизни и науки, было не просто; не легко было растолковать новые слова, наполнить их смыслом, сделать достоянием литературного языка. Постоянно возникали сомнения и происходили срывы, мешавшие выработать точные определения. Долгое время, например, немецкое слово Wahrnehmung передавалось то словом ощущение, то словом восприятие, что совершенно стирало различие между явлениями психической жизни, обедняло их взаимные отношения, мешало и развитию психологии как науки. В философии немецкий термин gesetzm?ssig сначала переводили как законосообразный, затем – законообразный, и только с конца XIX в. – как закономерный. Медленно формировалась русская научная терминология. Мера закона – вот русский образ в важном отвлеченном понятии, а не – «похожий на закон», как поняли дело вначале.

П. Д. Боборыкин как-то заметил, что в 50-х годах XIX в. «все говорили сочинитель, а не писатель»; в неинтеллигентной среде продолжали так говорить и в начале следующего века. В разговоре двух купчиков И. И. Мясницкий обыгрывает разное отношение к одним и тем же словам: В сочинители, дяденька-с, а не в газетчики-с... Газетчик – это который газеты продает. Для купца не существует писателей, только – сочинители. Слова газетчик и журналист еще не имели привычного для нас значения: журналист 'тот, кто издает журналы', газетчик 'тот, кто издает или продает газеты'. На первом плане общественного сознания располагается не тот, кто «делает» журнал, книгу, газету и т.д., а тот, кто вкладывает в дело свой капитал. Владелец, а не творец в центре внимания общества, и потому каждое новое слово, вводимое в русскую речь, «организуется» с оглядкой на классовую позицию. Журналист, газетчик, писатель... – слова понятные, но на самом деле не русские. В слове писатель, которое образовалось по образцу французского ?crivain или английского writer, образ совершенно другой, чем в русском сочинитель: не тот, кто сочиняет, но тот, кто пишет. Таких «писателей» в XIX в. было в любом департаменте сотни, и все хорошо писали.

Русская публицистика вовсе не однозначная сфера книжной деятельности. Столкновение политических, экономических, общекультурных интересов вызывало желание насытить газетный и журнальный лист только «своими» терминами, за которыми скрываются мысль и чувство определенного класса.

В 1902 г. в беседе с народником журналистом Н. К. Михайловским министр В. К. Плеве настойчиво предлагает не употреблять ставших привычными слов общественно важных: «Революция... Но не будем, пожалуй, употреблять это слово, будем говорить общественное движение» или еще: «Петиция, поданная скопом, противозаконна...» и т.д. Это очень важно – убрать социально важный термин, укрыться от реальности за безлично-описательным оборотом: общественное движение (а не революция), скоп (а не демонстрация)... А. И. Герцен, понимая это, правильно говорил, что подобным образом поступают, чтобы люди «знали, не понимая, и принимали бы названия за определения». Общественное движение – не только революция.

Публицистика – слово сегодняшнего дня, оно стареет. Вчера еще яркое и грозное, сегодня оно превращается в штамп и уже отпугивает сторонников банальностью. Под напором однозначных газетных публикаций появляется масса штампов, которая губит общественную мысль, эту мысль губит «самый последний газетный шаблон» (Н. В. Шелгунов). Развитие заключается в смене форм, тогда как суть, содержание мысли, программа остаются прежними. Одни штампы сменяются другими, старые уходят с газетного листа, но не из речи.

В начале XX в. пресса накопила их во множестве. «Все думают по шаблонам, – пишет фельетонист В. Дорошевич. – Один по-ретроградному, другой по-консервативному, третий по-либеральному, четвертый по-радикальному. Но все по шаблону. По шаблону же ретроградному, консервативному, либеральному, радикальному, теми же самыми стереотипными штампованными фразами все и говорят и пишут». Раскрыв любую газету начала века, мы встречаем там уловить момент, войти в силу, переходная эпоха, шатание мысли, глазами истории, между делом, сойдет и так и др. Отличие от современных газетных штампов лишь в том, что все эти нельзя не признать, уж если раз автор допускает и т. п. являют собой довольно приемлемые с точки зрения русского языка выражения. Они своего рода словесная добавка к развиваемой в статье авторской мысли. И создаются они наложением русских слов на новейший термин, который как бы поясняется определением: уловить – момент, переходная – эпоха...

Не в пример тому современные газетчики работают иначе. У них иностранное слово вторгается в русский текст без всяких пояснений, с налету. В их речи накопилось множество «проходных образов», метафор, которые пекутся дюжинами на основе типового образца. Пишут: продукт (или продукция) – и чего только тут не может быть! Продукт невежества, продукт отсталости, продукт недоработки... – всегда с именами отвлеченного значения, или пружина... – пружина действия, пружина заговора, пружина... Или солист... – один спортивный комментатор порадовал даже выражением солист игры в баскетбол. Реклама: Диетические блюда – высококалорийный залог здоровья!– опять-таки совмещение нескольких штампов. Маршрутами жатвы, ключевой вопрос, узловые проблемы, сделали порядка ста штук, конструктивное предложение, комплекс вопросов, наш контингент... «Вы мастер резюмировать данный момент эпохи (говоря по-русски)»,– потешался над такой речью И. С. Тургенев в письмах.

Приемы словообразования тут простые: иностранный корень при русском суффиксе—вот уже и термин, и все понятно. Изобретающие слова вроде скандальность, либеральность осмеивались еще «Свистком» в 1860 г., однако и сегодня прием вполне годится. Взгляните, например, как последовательно в русской публицистике, сменяя друг друга, возникали слова, обозначающие отсутствие четкости в работе и твердости в Действиях: недисциплинированность, неорганизованность – латинский корень при том же русском суффиксе и обязательном не.

Другой способ словотворчества: русским словом заменяют ставший привычным термин, пришедший из иностранного языка. Допустим, что-то функционирует, а если по-русски—работает. Так и пошло: Магазин работает с...; Станок хорошо работает...; Микрофон не работает! И что теперь у нас не работает!

Не нужно и говорить, что тот, кто высказывается подобными оборотами, не напрягает мысли, чтобы выразить суть. Увы и увы... отработанный пар публицистики.

ОРУЖИЕ В ИДЕЙНОЙ СХВАТКЕ

И что за ребячество нападать на слова, когда эти слова необходимы! Они войдут в язык, несмотря на все противодействия... Новые формы идей требуют иногда новых, не общеизвестных выражений, и эти выражения тому кажутся непонятными, кто не знаком с самими идеями. Пройдет десяток лет – и люди уже начинают не понимать того, каким образом эти выражения могли казаться непонятными.

«Отечественные записки» (1840)

Увеличение количества иностранных слов, преимущественно политических и социальных терминов, было связано с развитием революционного движения в России. В периодике тех лет и даже в серьезных научных книгах, особенно в переводных, нет-нет да и возникнет чисто публицистический отклик переводчика или комментатора на злобу дня.

Вот предисловие А. А. Козлова к переводу книги Э. Гартмана «Сущность мирового процесса, или Философия бессознательного» (1873): «Наконец скороговоркою произносят целый поток фраз, в которых слышатся слова: наше время, прогресс, развитие, наука, железные дороги, мосты, телеграфы, пресса, эмансипация, децентрализация, организация, цивилизация, ассоциация, а чаще всего свобода, свобода... На все это усталый, измученный трудом и страданиями плаватель по безбрежному житейскому морю может ответить позитивистам и реалистам приблизительно следующее: а) если мне вопроса о счастии и покое ставить нельзя, то я, заподозрив, что вы уже успели для себя занять тепленькие и покойные местечки на жизненном пире, не стану терять с вами золотое время»

Такую позицию, позицию обывателя, занимали охранительные издания, и прежде всего (и раньше всех) «Северная пчела». В 1839 г. «Пчеле» не нравились «статейки, которые чрезвычайно забавны новыми словами, выкованными субъективно-объективной затей ливостыо в кузнице петербургской галиматьи». Придавая, что «русский философский язык почти не существует», ее редактор Н. И. Греч сомневался: «...неужели так называемый философский язык должен быть отделен на необъятное расстояние от обыкновенного, общественного языка? Конечно, нет... Создают особый словарь, как будто для описания неизвестной земли!..»

Однако именно такой словарь составляли, например, петрашевцы, умело и тонко вплетая в толкование новых иностранных слов свое понимание современных им политических проблем, выискивая возможности для введения в оборот таких слов, как популярность, конституция, цивилизация, культура, материализовать, мотивы, прогресс и др., т.е. как раз те, которые и много позже не нравились ни «Северной пчеле», ни ее единомышленникам. «Пока не начались реформы {60-х годов. – В. К.], – вспоминал Н. В. Шелгунов,– „Современниц" отдавал свои силы популяризации общих идей из области литературы», и это оказывалось необходимым, поскольку «Россия того времени походила на ту девяностолетнюю бабу, которая во всю свою жизнь ни разу не выходила из своей деревни».

Разумеется, дворянин, изучающий философию и политику, не нуждается в точном научном термине на русском языке. Он знает такой термин из французских или немецких сочинений. Но разночинец не владеет языками, да и общественная жизнь России нуждается в собственной терминологии. Роль публицистики в таких условиях оказывается весьма важной. Она готовит общественное сознание к новым действиям.

Вот M. Е. Салтыков-Щедрин защищает слово конституция: «С тех пор, как „Русский вестник" доказал, что слово конституция, перенесенное на русскую почву, есть нелепость, или, лучше сказать, что в России конституционное начало должно быть разлито вездедаже в трактирных заведениях...» Тем временем цензор И. А. Гончаров просит запретить слова вроде элементы, самолюбие, бифуркация... Издатель «Русского вестника» публицист M. Н. Катков ввел слово симулировать– добролюбовский «Свисток» отвечает ему более чем новым диссимулировать (т. е. поступать совсем наоборот)...

На первый взгляд, кажется, что оба стана публицистов борются против злоупотребления иностранными словами. Салтыков-Щедрин иронизирует над выражением вариация на теорию страстей, положенная в основание универсальной ассоциации, но то же делает и чиновный петербуржец в желчной пародии на журнальный стиль: Позвольте мне в краткой импарциальной форме изложить вам всю индивидуальность и конкретность нашего века. Пауперизм, происшедший от аномальных идей современных цивилизованных рас, и цинизм принципов, мистифицируя авторитет симптомов амптомов парадоксальной иллюзии, парализует все ресурсы самобытного прогресса индивидуумов, парализует, так сказать, антагонизм интеллектуального оптимизма... Один смеется над бессодержательным словоизвержением в эстетических статьях, другой покушается на социальные требования нового класса, пролетариев (пауперизм).

В выборе слов для заимствования также проглядывает классовая Позиция каждого автора. Но есть и еще одна возможность запретить понятие, хорошо известное и почему-либо необходимое: «перевести» на русский язык специальный термин. Вот записи в дневнике профессора Московского университета И. М. Снегирева (в 1823 г. в московском цензурном комитете решают вопрос о том, как переводить неудобные французские слова): «Думали, как перевести originalit? – естественность, подлинность, особенность', вместо национальность—народность»; «Зашел спор о том, можно ли сказать: существенность лишается своих признаков? Я доказывал, что логически ложно, чтоб существенность имела свои признаки. Автор разумел под существенностью r?alit?, что можно выразить „жизнь". Различали сущность (essence) от существа (substan-се) и существенности. Дошло до различия остроты Witz) и остроумия*. Конечно, оригинальность действия или мыслей вовсе не ограничивается их естест-венностью, а национальность – народностью, точно так же, как и реальность совсем не охватывает представления о жизни (жизненности).

Аромат эпохи и своеобразный стиль «партии» чувствуется в этих поединках давно отшумевших битв. Прогрессивное издание высоким стилем, торжественным красноречием хотело хотя бы отчасти оправдать внутренний смысл соответствующих французских терминов. «Пчела», верная своим устремлениям, все переводит в плоскость разговорного стиля. Ересь – и раскол"?; блеск—и роскошь? И газета совершенно серьезно полагает, что «нельзя заменить слова казарма, плац, обер-камергер никакими русскими эквивалентами», но следует бороться со словами грандиозный, факт и т. п. Заметим, что баталии относительно перевода «спорных» слов завершились просто: сегодня мы везде, где надо, употребляем слова ересь, сакральный, люкс, вкладывая в эти термины только им одним свойственный смысл.

Давно замечено, что в России именно революционно настроенные социальные группы обладали повышенным интересом к иностранным словам. Это описано и в художественной литературе. У Л. Н. Толстого в «Воскресении» Нехлюдова поражает пристрастие революционеров к иностранным терминам (возможно, потому, что, знакомый с этими словами, он знает их первичное значение). Вот речь революционера в восприятии Толстого: ...Массы составляют объект нашей деятельности, но не могут быть нашими сотрудниками до тех пор, пока они инертны... И потому совершенно иллюзорно ожидать от них помощи до тех пор, пока не произошел процесс развития... У И. С. Тургенева в романе «Новь»: ...В разгоряченной атмосфере... завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной ев'

,/ipoc, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация.' Голушкин, казалось, приходил в восторг именно от этого гама; в нем-то, казалось, w заключалась для него настоящая суть... Интересна классификация приведенных слов – Тургенев воспринимает их чисто формально, по рифмам. Это, конечно, ирония, но и сам писатель походя бросает атмосфера или принсип... Дело не в «революционности», а в потребности, возникшей в обществе. Предпочтительный же интерес к тем или иным словам диктовался классовой позицией.

Большое значение в развитии революционной публицистики имела деятельность марксистской печати. Известно, что и В. И. Ленин создавал многие слова с острым оценочно-политическим значением, в том числе и по типу разговорных (всего у него около четырех тысяч новых слов). Так, у него много сложносокращенных слов с несоединимыми прежде компонентами: комспесь, комболтовня, комвранье, комбю-рократизм и др. Обычный прием в таком случае – сопряжение разговорной (просторечной) основы или корня с книжными суффиксами: обнагление, выклян-чиванье, волокитность, прохвостничество, раздира-тельство, иногда с пародией на научный термин: на-плевизм, глупизм и др.

И сегодня революционность эпохи многими сознается только через «изысканность» привлеченного незнакомого термина. Перелистаем газеты и вслушаемся в речи: Весь плюрализм мнений; плюрализм социалистической гласности; пакет мер; имидж политического деятеля; роман написан в годы стог-нации (на самом же деле – стагнации – не от стог, а от латинского корня – 'болото'!); достигли консенсуса и пр. Попробуем выразиться по-русски: множество... набор... образ... застой... согласие... Хуже? Да, вряд ли. Однако понятнее многим, а не одним лишь избранным. Еще один тупик в дальнейшем раз-витии языка. Конечно, труднее перевести на русский язык такие термины, как менеджер, – не заменишь Русским эквивалентом (не скажешь просто, по-рус-ски: хитрован, хитрюга, хитрец... – еще и обидится!).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю