355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колесов » Язык города » Текст книги (страница 2)
Язык города
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:42

Текст книги "Язык города"


Автор книги: Владимир Колесов


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

– Это че, силует-то?

– Хвиеура!

– А-а.

– А я еще вот че, мужики, спросить хочу: ланиты – это титьки, што ль?

– Шшоки, дура!

– О-ой, о-ой, не могу! Ты б ишшо ниже мыслей опустился-а!..

Один из источников нового словаря, высокий слог, жив до сих пор. Язык публицистики и науки пользуется им повседневно. Даже административный язык буквально пронизан высоким слогом: в нем находит оправдание категоричность его понятий. Без высокого слога не было бы современного литературного языка, потому что, равняясь именно на высокий стиль, постепенно формировалась в речи обязательная для всех норма.

БОЛЬШОЙ СВЕТ

Петербург по преимуществу город аристократический.

Н. В. Шелгунов

Да, подчеркивал В. Г. Белинский, «большой свет в Петербурге еще более, чем где-нибудь, есть истинная terra incognita для всех, кто не пользуется в нем правом гражданства; это город в городе, государство в государстве». Намеренное отстранение большого света от всего остального населения столицы приводило и к отличиям в языке, культивировало замкнуто узкие речевые нормы. В начале XIX в. при царском дворе господствовал немецкий язык, русский же полностью игнорировался – если только не возникало желания прославиться в качестве писателя. Екатерину II современники почитали как даму, «желавшую выучиться совершенно по-русски (чего она почти и достигла)»– странная похвала! Сочинения императрицы показывают, что она осваивала язык через идиомы, пересыпая их галлицизмами и германизмами, а особенности живого русского языка проходили мимо ее внимания.

Наоборот, представители высшего общества начиная с петровских времен предпочитают французский язык. Критик Н. К– Михайловский утверждал, что в то же время они «щеголяют своим презрением к немецкому языку, которого они часто и в самом деле не знают». Описывая петербургские салоны начала XIX в., Л. Н. Толстой не мог пройти мимо этой особенности петербургского света. Прежде всего увлекались французским женщины. «Вуйками я называю тех девиц,– писал Ф. М. Достоевский, – которые до тридцати почти лет отвечают вам: вуй да ком» (т.е. по-французски 'да* и 'нет'). Хорошо знакомый с «бытом» высшего света А. В. Никитенко записал в заветном дневнике: «Существа, населяющие „большой свет", сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них не быть смешным. А не быть смешным значит рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как в покрое платья... в основном – это французская речь и притом без остановки... И под всем этим таятся самые грубые страсти». По-видимому, притягательная сила французских речений объяснялась относительной легкостью языка и обилием готовых штампов, с помощью которых можно было свободно, без особого мыслительного напряжения вести светскую беседу.

Следует заметить, что почти все классы общества были в то время как бы двуязычны. Так, духовенство владело и русским в наиболее грубых его формах (местным диалектом) и церковнославянским – своим профессиональным языком. Противопоставление конкретно-бытового отвлеченно-высокому осуществлялось в одновременном использовании этих двух языков. С одной стороны, сторонник, голова, вожак, борьба, добро, а с другой – странник, глава, вождь, борение, благо и др. Эти ряды можно продолжить – они бесконечны. Двуязычность высших классов столь же оправданна. Французский или немецкий язык имел то же значение «профессионального» языка, привнося в общение элемент высокого стиля (как и славянизмы в речи духовенства, а позже и разночинной интеллигенции). Это соотношение прекрасно осознается, например, в общении с богом: «Да на каком же языке эти русские молятся? – вопрошает фельетонист «Северной пчелы», обсуждая всеобщее увлечение французским языком. – И тоже по-французски!»

Возражения «шишковистов» против смыслового сопряжения славянских и французских слов объясняются как раз желанием разграничить эти две формы высокого слога; однако сходство их функций допускало подобную нейтрализацию. В творчестве писателей, одинаково хорошо владевших обоими языками, взаимопроникновение значений, приводившее к обогащению литературного языка, прослеживается наглядно. Не только у H. М. Карамзина и его последователей. Ф. И. Тютчев, часто посещая французский и немецкий театры, пренебрегал русскими; немецкий и французский языки в его жизни всегда имели первостепенное значение. Но ведь одновременно высокие славянизмы, обогащенные смысловыми оттенками и образами французских слов, буквально переполняют его стихотворные тексты. Крайности сходятся, и особенно в речи.

Крайности славянизмов и галлицизмов сходятся в их общем противопоставлении разговорному русскому языку, без которого в общении, хотя бы со слугами, не могла обойтись и русская барыня. Вспоминая об известных в начале прошлого века сестрах Россет-Смирновых, современник подчеркивает: «Говорили они охотнее по-французски; по-русски, как все наши старые барыни того времени [60-е годы XIX в. – В. К.], они говорили плохо, с постоянными галлицизмами и с примесью французских слов а-ля мадам Курдюкова (персонаж известной сатирической поэмы И. П. Мятлева)». Как образец приводится их рассказ о пышных похоронах французской актрисы в Петербурге: Все же она была только актерка, и таперича возьмите... умри хоть бы я, on dira seulement: «умерла гостеприимная дворянка» или: Все дело с того зачалось.. что мы подписали одну бумагу и с эвтой бумаги все и пошло. Подобную речь называли «жаргоном высшего света»: тут ихныя, ихному, и была покрывшись, и надобно, чтобы– совершенный галлицизм.

Впрочем, метафорический язык столичного света в XVIII в. весь – сплошной «галлицизм». Щеголи этого напудренного века, говоря зеркало души, смиренный ремесленник, губительная сталь, врата мозга и др., имели в виду глаза, сапожника, саблю и нос. Зашиф-рованность речи – намеренная. Отстранение от родного языка – добровольное. Метафоры вообще связаны лишь с образностью родного слова; переведенные, они остаются символами, которые недоступны непосвященным. Тем не менее выражения водить за нос, иметь зуб, работал как вол, на первый взгляд, на краю пропасти, вопрос жизни и смерти, задняя мысль и др., несмотря на их французское происхождение, все же остались у нас в качестве идиом. Словесные образы этих метафор наложились на переносные значения соответствующих русских слов.

Соединение разговорных, часто диалектных выражений с галлицизмами и вкраплениями французских фраз оказалось малопродуктивным в развитии русского языка. Они не в состоянии согласоваться ни семантически, ни по форме. Начинать требовалось с самого простого: говорить по-русски не со слугами только, не от случая к случаю, а постоянно. И вот уже в 20-е годы на поэтических вечерах у А. А. Дельвига «говорили по-русски, а не по-французски, как это было тогда принято в обществе. Обработка нашего языка много обязана этим литературным собраниям», хотя, по воспоминаниям племянника поэта, все это и вызывало подозрения у тайной полиции. Через прозу H. М. Карамзина, а затем и через произведения А. С. Пушкина русская речь получала права гражданства и в свете, и в «обществе».

Если писатель «пишет так, как говорят, как понимают дамы», то это, конечно, было большим успехом, В конце концов, именно матери семейств являлись тогда законодательницами «словесных мод», хотя бы потому, что в домашней жизни определяли степень и меру заимствований или употребление переосмысленных славянизмов, поступавших в общий оборот. Примеров тому множество.

Так, размышляя над разницей в значениях слов coquette и prude, A.C. Пушкин заметил: «Слово кокетка обрусело, но prude не переведено и не вошло еще в употребление. Слово это означает женщину, чрезмерно щекотливую в своих понятиях о чести (женской) – недотрогу. Таковое свойство предполагает нечистоту воображения, отвратительную в женщине, особенно молодой... Во всяком случае прюдство или смешно, или несносно». Его приятель Ф. Ф. Вигель также затрудняется в переводе слова: «Чтобы сохранить чистое имя, должны были женщины приниматься за pruderie, что иначе не умею и перевести, как словом жеманство». Пушкин точнее в определении значений, поскольку французское слово означает 'неприступность' (в по* казной добродетели), а прилагательное—именно 'недотрога'.

Но не характеризуется ли и свет своей системой предпочтений в отношении к тонким оттенкам дамского поведения? К оттенкам, которые русскими словами и не выразишь?

Речь мужчин мало отличается в этом смысле. Мемуары П. А. Валуева, например, пестрят неопределенными оттенками значений русских слов, сдобрены галлицизмами и французскими выражениями. Читая подобные тексты, понимаешь, что вплоть до 80-х годов XIX в. у людей этого круга под порой несуразно сопряженными словесными формами бьется французская мысль.

Русские слова под давлением чужеродных изменяют значения, искажая смысл традиционных выражений. Прилагательное обыденный ('за один день', т.е. 'однодневный') под влиянием французских слов стало восприниматься иначе: 'практическая обыденная мудрость*. У А. И. Герцена – «обыденная или так называемая общественная жизнь», у Н. В. Шелгуно-ва – не каждодневная, а уже и привычная. А сегодня и произношение изменилось: обыдённый и обйденный. Слово распалось на три, и у каждого свой синоним: обыденный – однодневный, обыдённый – обиходный, обь'иденный – ординарный. Так исчезает в нетях русское слово, послужившее основой при внедрении чужеродного содержания в нашу речь, а ведь только пока жив словесный корень, возможно изменение значения, переосмысление, в том числе и при заимствовании.

Российское дворянство взяло на себя труд перенести западную «образованность» на русскую почву, переосмыслив – прежде всего – всю массу накопленных Европой понятий, терминов и определений. Не все перешло в русский язык, но главное было сделано: постоянные контакты русского барства с западной цивилизацией создали основу для переработки этого словесного богатства в обновленные формы русского литературного языка. «Я употребил слово барин. Знаю, что оно сделалось почти бранной кличкой. Но всякую тенденциозность мы оставим; она должна уступить место правде, определению характерных особенностей; с чем бы они ни были связаны в глазах иного читателя, известное сословие жило несколько столетий не одними только грубыми хищническими интересами и побуждениями. Оно было и главным носителем образованности вплоть до половины нашего столетия»,– писал П. Д. Боборыкин

РЕЧЬ ДВОРЯНСТВА

В нашем петербургском свете, вы сами знаете, много смешного, даже уродливого... Если вы позволите мне сказать правду, подчас нет и простой грамотности.

П. Д. Боборыкин

Итак, до середины XIX в. единственное сословие – дворянство – отличалось разнообразием в формах речи. От самого мелкого помещика, в языке которого было не более сотни слов, до мастера русской речи, классика литературы. Потому-то до поры до времени и развивался новый литературный язык в этой среде.

В первые годы XIX в. создавалась большая книга «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков». Умный человек и умелый хозяин, прежде служивший в столице, много работавший и писавший, автор оставил нам точный портрет того дворянина, с речи которого и началась современная нам литературная речь. Равняясь на язык его и ему подобных, составляли в то время академические словари. Это – норма и образец.

А что в них?

Все смешалось в этих объемистых книгах: старое и новое, высокое и низкое. Почти рядом используются разные слова в одном значении: нарочито, гораздо и– очень; вместо точно – власно, вместо хороший – порядочный. Говорят мужичина, а не мужчина, дрязг, а не мусор, деловец, а не делец, позорище рядом с новым зрелище, и не цветочные почки, а распуколки. И сочетания слов еще старые: не зубоскал, а скалозу-бить. Много в этой речи простонародных глаголов: барабошить, понаблошничать, укокошить, потурить, растабарывать, калякать, мурзиться и др. И тут же – иностранные слова: позитивное, газетиры, абшид, еокус-покус. Интонации речи совершенно разговорные, так и слышится немудреная и естественная речь обывателя: Вся светская нынешняя жизнь уже получала свое основание и начало. Все, что хорошею жизнью ныне называется, тогда только что заводилось, равно как входил в народе и тонкий вкус во всем. Самая любовь, только подкрепляемая нежными и любовными и в порядочных стихах сочиненными песенками, тогда получала первое только над молодыми людьми свое господствие, и помянутых песенок было не только еще очень мало, но оне были в превеликую диковинку, и буде где какая проявится, то молодыми боярынями и девушками с языка была неспускаема.

Единственной, пожалуй, возможностью разом выйти из такого стиля и лексикона было освоить чужой язык. Был избран французский, и три поколения русских дворян прожили жизнь с ним. Впрочем, говорить по-французски могли немногие. Большинство притворялось. Или путалось, как тот, о котором рассказывает А. И. Дельвиг: «Смирнов, как и многие из тогдашнего общества, говорил по-французски дурно. Он был охотником до лошадей и часто употреблял слово cheval (лошадь), которое дурно произносил, так что Цу-риков говорил ему: „Сам ты швальГ».

Тем не менее французский язык сыграл роль живой воды, освежившей интеллектуальные возможности русского языка. С языком, с литературой, с искусством пришла европейская культура. Возможность испытать на себе воздействие чужой культуры дворянство получило как сословную привилегию. Но результатами этого воспользовался русский язык.

Между тем и в речи дворян рождались особые выражения, словечки, фразы. Отражали они тот взгляд на мир, который был свойствен этому сословию. Многое осталось нам неизвестным, многое позабыто, кое-что изменилось. «В светском словаре,—писал П. А. Вяземский, – выражения добрый малый и добрый человек совершенно в злоупотреблении. Добрым малым обыкновенно называется товарищ, всегда готовый участвовать с вами во всякой пирушке и шалости и обращающийся к вам спиною при первом предложении участвовать с вами в добром деле. Добрый человек, по светскому понятию, есть человек, в коем недостает ни духа на злое, ни души на доброе дело». Едко и – справедливо. Малый – запанибрата, слово человек – рангом повыше, но также иронически воспринимается в этом быту. Слово же добрый вообще вывернуто наизнанку, потому что добрый, по словарю В. И. Даля, – 'дельный, сведущий, умеющий, усердный, исправный; добро любящий, добро творящий, склонный к добру, ко благу; мягкосердый, жалостливый*. Вот народное представление о добром малом и человеке.

Уже помянутые щеголи XVIII в. внесли в наш язык множество галлицизмов: восклицания и междометия (Кстати/, Правда/, Хорошо/, Да ну/), формулы божбы и усиления (Черт возьми/, По чести/, Истинно/, Честью клянусь, А какже. Что за мысль/, Какая глупость/, Какой ужас/), утратившие собственное значение слова в виде обращений (радость моя, душа моя, ангел мой), много выразительных идиом типа до безумия, Я умираю, Я падаю, Шутишь/ Привились также и грубоватые выражения, которые еще и сегодня в ходу: подтяпать, привязаться (Привязался ко мне!), Отцепись/ и др. Увы, ничего нового. Все уже было, и было заимствовано.

Много особенностей произношения сохранилось в современной речи питерцев от старой дворянской речи. По мнению выдающегося советского лингвиста Е. Д. Поливанова (он писал об этом еще в 1928 г.), «владение „интеллигентской речью" вместе с такими ее фонетическими признаками, как умение произносить гласные и согласные иностранных слов, служило внешним признаком интеллигента наравне с костюмом и знанием правил старой орфографии». В 20-е годы в Петрограде по-прежнему произносят партэр или блеф, хотя в традиционно русских словах типа цвет или святой произносится, строго говоря, уже полумягкое или даже мягкое с (сьвятой), т.е. не так, как это было свойственно прежде столичной речи [цвэт, святой).

Точная передача произношения заимствованного слова требовалась обычаем; например, во времена Даля только что заимствованное слово резонанс произносилось «с пригнускою, тогда оно становилось более понятным», т. е. воспринималось как чужое слово, с носовым гласным. Лишь в самом начале XX в. справочники отменяют прежде обязательное произношение типа водэвиль, гигиэна, дэмон, коррэспондэнт (за некоторым исключением: партзр, портмонэ). Своеобразная твердость произношения, вообще присущая петербургской речи, сохранялась в произношении многих слов: гирланда, кондитор, строку лист, жалузи, ехидность, кэпи, тэма и др. Знак чужого слова, «вторгшегося» в разговорную русскую речь, постоянно присутствовал в произношении, будь то дэмон у интеллигента или шаша (шоссе) у простолюдина. Чужое – это чужое. Отношение к чужому было принципиально иное, чем сегодня.

РЕЧЬ ЧИНОВНИКОВ

Цвет петербургского народонаселения, символ, коэффициент, амбра и омега Петербурга – чиновники

Ап. Григорьев

Особым типом петербургского обывателя со своим жаргоном был и чиновник на казенной службе – бюрократ. Известно, что бюрократ происходит от французского или немецкого слова с тем же значением и связано с бюро 'письменный стол особой конструкции'. Бюрократ – формалист и волокитчик, оторванный и от исполнительной власти и от народа. Это неодобрительное переносное значение стало единственно известным значением прежде вполне нейтрального слова.

Рождение бюрократии у нас связывают с реформами начала XIX в. Тогда петровские коллегии, возникшие из приказов, стали департаментами, чтобы вскоре превратиться в министерства. Столичный журналист Н. И. Греч полагал даже, что заслугой правления Александра I «должно считать не последнею исправление и обогащение русского делового слога». Знающий жизнь этого сословия, M. Е. Салтыков-Щедрин вносил поправку: «Но в том-то и дело, что даже слово чиновник означало не что иное, как табу-ла раза [чистая доска], на которой прихоть и произвол как попало начертывали свои немудрые афоризмы»; сам чиновник ничего произвести не может.

По-видимому, исторические корни бюрократического языка древнее. Если он не восходит к выражениям старомосковских приказов (изменилась этикет-ность службы и формульность распоряжений), то к петровским временам уж точно относится. В мемуарной литературе XVIII в. множество указаний на этот счет. Один из чиновников, известный к тому же поэт, Г. Р. Державин употребляет канцелярские выражения как обычные в своей речи: «...ответ положили... под красное сукно». Можно сказать по немецкому образцу откладывал бумагу в длинный ящик (так у П. А. Вяземского) или, как пытались говорить позже– и особенно в чиновной среде,– в дальний ящик, но долгий ящик остался до наших дней.

До 40-х годов XIX в. предшественник по должности назывался предместник (в иерархии важно «место»– но тут же и точная увязка со сходными: наместник 'заместитель', совместник 'сослуживец' и др.), а затем – предшественник. Оба слова последовательно заменили более раннее, ставшее высоким по стилю и значению – предтеча. Течь – это тоже 'идти' или 'шествовать', так что предшественник – тот же предтеча, но, конечно, более скромного достоинства. Уходящая в тень фигура в форменном сюртуке, уклончиво избегающая постороннего взгляда... И слово вышло из отведенного для него ряда, стоит само по себе: предшественник, хоть и не предтеча, высокого все-таки слога.

Молва называла чиновников множеством описательных оборотов – прямое слово обходит их как исчадие ада. Рыцари перышка, работают каллиграфи-рующими членами (т.е. пальцами), сидят за зеленым сукном своих бюро, величая друг друга государственными деятелями. Канцелярская зацепа и крючок– вот точное определение, так сказать, «со стороны». И еще: труженики канцелярии, поденщики бюрократии. «Молодой петербуржец формален, как деловая бумага», – сострил москвич А. И. Герцен.

«Настоящий расцвет чернильного канцеляризма начался с крестьянской реформы», – замечал один из сановников, сторонник сильной власти с ущемлением прав бюрократа. Длинные фразы с опущенным глаголом, велеречивые местоимения, уклончивые речи, иностранные слова – вот итог деятельности чиновника в «обогащении русского делового слога».

Психологически точно такого чиновника описал в своих петербургских повестях Ф. М. Достоевский. Это Всемирный Штамп, за которым – скудость мысли и переживания, воинственно нацеленная на весь мир, а особливо на человека культурного. Поэт и критик Ин. Анненский создал собирательный образ подобного петербургского чиновника из мелких, и психологическая точность его характеристики не нуждается в изъяснениях современному читателю: она вневременна. Например, господин Прохарчин у Достоевского постоянно впускает в свою речь различные канцелярские словечки вроде неоднократно замечено, для немедленного искоренения или в самом непродолжительном времени. «Самые слова, – пишет Анненский,– выводятся у Прохарчина наружу каким-то болезненным процессом: они суются, толкутся, не попадают на место и теряют друг друга в бессмысленной толчее, – да и слов-то самих немного.

И так как только сильное возбуждение заставляет Прохарчина говорить, то его прерываемый собеседниками монолог состоит сплошь из междометий или, точнее, слов, которые сделались междометиями... благодаря эмоции, управляющей их извержением. Князь, шут, пес, каблук, гулявый детина, мальчишка, празднословный, потаскливый и туз – вот почти весь словарь Прохарчина, причем, однако, шут иногда в очу-мелости тащит за собой еще шутовского человека или туз – тузовую бабу. Но высшую для Прохарчина форму волнения символизируют слова ученый, книга и стихотворец. И за этот предел не дерзает уже и фантастическая укоризна, срываясь с его губ. А чтобы придать своим междометиям, эпитетам и пожеланиям в таком же роде хоть подобие речи, Прохарчин склеивает и замыкает их формулами вроде: слышь ты, понял историю, не твой, сударь, слуга, вот оно тебе и т. п. И здесь уже решительно все – и фразеология, и словарь. Но вдумайтесь в эту наборную речь—разве она не законнейшее наследие привычки копиистов, да еще, может быть, копившейся в нескольких поколениях: в чем проходила их жизнь, как не в том, чтобы набирать буквы и слова, между которыми крепко засело несколько пошлых формул? Разве речь Прохарчина, в сущности, не превосходный символ того хаоса бессознательно набираемых впечатлений, которые дает писцу привычно-непонятная, постыло-ненужная и уже тем самым страшная бумага? И не процесс же копирования, конечно, мог бы дать Прохарчину любовь к словесному искусству! Да и для чего же, по правде говоря, и канцелярии-то словесность Прохарчиных, когда неизвестно даже, на какой предмет употребили бы ее и сами Прохарчины? Пустая вещь – эта словесность». Таков портрет типичного потомственного чиновника в Петербурге XIX столетия.

Чиновная среда, совершенно удаленная от жизни с ее интересами и требованиями, мало-помалу утрачивала всякую связь и с родным языком, замыкалась в узких пределах бумажных отношений и свойственного этому мирку жаргона. К. Чуковский назвал его канцеляритом. Незримой паутиной опутал он многочисленные петербургские департаменты, расползаясь по всей стране. Появились особые чиновничьи слова, которые со временем могли стать и общерусскими: сделать внушение, наглядный (калька с немецкого слова anschaulich), объединение, сосредоточенность (на основе кальки с французского слова), деловитый (который заменил и умелого, и работящего, и путного) – все это еще Я– К. Грот называл «противным как духу русского языка, так и грамматике».

Пристрастные граждане вообще осуждали подобные чиновничьи слова. Оставаться на справке – 'долго ждать ответа на запрос или заявление'; один из персонажей Барона Брамбеуса заметил по этому поводу: Женщины... не любят, чтоб они долго оставались на справке. По случаю как выражение, отличное от близкого по смыслу по причине, также необходимо чиновнику, потому что причина и случай не всегда совпадают, но можно одно прикрыть другим. Знаменитые привлекать..., поставить точку..., чревато последствиями – и они пришли из петербургских канцелярий, так что уже на исходе XIX в. писали о таких оборотах: «...трудно ему отказать в образности, но в пользу его эстетичности тоже вряд ли можно сказать хоть слово». Один из критиков этого стиля сказал о выражении чревато последствиями: «Зато несомненно, что это русизм, да какой еще разухабистый!» Вот это ошибка: подобные канцелярские перлы никак не связаны с разговорной речью, чаще всего они основу свою имеют в высоком слоге. Чиновник любит высокий слог, и даже в язык 20-х годов XX в. чеканные глаголы увязать, сократить, выковать и т. п. пришли из высокого стиля книжной речи.

И не только оттуда – они как бы переосмысляли соответствующие немецкие или французские выражения: галлицизм на мои глаза превратился в формулу по моему мнению, я наглазно видел – видел наглядно, оставить без уважения – оставить без внимания, сообщить словесно – сообщить устно и др. Возникли выражения «чисто департаментские» и среди них – в курсе дела, железный занавес, произошел обмен мнениями, сокращение штатов, вышел в тираж, состоять в должности, прикомандировать, на ваших плечах лежит..., нельзя не признать, в настоящее время, когда...– этим и многим другим уже сотня лет, как и знаменитым распекать, слушать и проникаться...

«Что прежние столоначальники только подшивали бумаги и нюхали табак – в этом не может быть сомнения; но нынешний столоначальник смотрит на свое дело уже совсем другими глазами; он бдит, предусматривает и стоит на страже. Поэтому-то бумаги у него остаются неподшитыми, зато стража и пронзительность – превыше всяких похвал», – мнение тоже чиновника, M. Е. Салтыкова-Щедрина. «...Какая гадость чиновничий язык! – вторит ему А. П. Чехов. – Исходя из того положения... с одной стороны... с другой же стороны... – и все это без всякой надобности. Тем не менее и по мере того чиновники сочинили. Я читаю и отплевываюсь...»; «Пошлое чиновницкое письмо: „Впоследствие письма Вашего и т.д." Выставлен номер. Не вследствие, а впоследствие. Экая духота».

Заштампованность чиновничьей речи ощущалась ясно. «Пахнущий вонючей кислятиной канцелярский язык» (определение И. С. Тургенева) кто только не высмеивал, но этот «язык» по-прежнему жив! И порождает все новые перлы; вот распространенные в 20-е годы XX в.: ставить акцент (на чем-либо), завершен план (вместо выполнен), ложить (вместо класть), а также бесконечные в адрес юбиляра, зачитать, заскочить, ставить вопрос ребром и др., с обязательным изломом смысла коренного русского слова.

Вообще в XIX в., и особенно с 60-х годов, настолько множились разные слова – русские по внешности, но наделе «импортные», что даже писатели вмешались в дело. «Филологи, – замечал M. Е. Салтыков-Щедрин, – не успевая следить за изменениями, которые вносит жизнь в известные выражения, впадают в невольные ошибки и продолжают звать взяткой то, чему уже следует, по всей справедливости, присвоить наименование куша. Отсюда путаница понятий». При всей ироничности выражений сатирик уловил общий смысл происходивших в то время изменений. Конкретность старинных русских именований уже не соответствовала практике, ведь слово взятка от взять, а брать можно непосредственно руками и нечто конкретное. Взятое из французского языка слово куш понятно в своем кругу и вполне отражает пределы сумм и способов их передачи. «Уже одно то, что у нас явилось новое, небывалое слово хищение, показывает, что мы обогатились и новым понятием... Прежде Россия знала только казнокрадство, теперь уже занимается хищениями... казнокрадство превратилось в более широкое хищение...» – писал Н. В. Шелгунов. Решительно, писатели прошлого века филологически точно видели все проблемы: именно в широком значении слов и нуждается тот, кто придумывает столь размытые по смыслу синонимы и обязательно высокого слога.

Типично бюрократическим является и термин мероприятие– слово, искусственно образованное от выражения высокого стиля принять меры. Со времен Салтыкова-Щедрина революционная и либеральная печать осмеивала и сами «меры», и неуклюжий термин, постоянно связывая его с действиями полиции, с принуждением: «Градоначальник никогда не должен действовать иначе, как чрез посредство, то есть мероприятие». Сохранившееся в официальной речи слово несет с собой из прошлого некий оттенок нежелательности, натуги, искусственности такой «меры».

Пристрастие к церковнославянским по форме причастиям была исключительной. Именно оттуда идут многие слова с книжными суффиксами -ущ-, .0щ-, особенно те, которые стали существительными: заведующий до XX в. был заведывающим. Эта же традиция создавала многие обороты, как будто вполне невинные: текущая минуть – минута, и верно, течет. Но найденный образец порождает множество аналогичных: текущие дела, текущие вопросы, текущий интерес, текущие практические надобности, а позднее (уже в публицистике, ревниво следящей за успехами чиновничьей речи) – текущая действительность, текущие общественные дела и пр. Н. А. Добролюбов в своем «Свистке» еще иронически говорит об оборотах типа текущая литература (течет между пальцев?!). Ф. М. Достоевский много раз издевается над многочисленными выражениями со словом текущий, но потом-то они вошли-таки в оборот, вызвав к жизни и более сильные выражения, да еще с усилением: текущие вопросы стали насущными вопросами.

Особое же пристрастие канцелярская речь испытывала к высокому слогу, и... к бумаге. Первый одухотворял ее творческие усилия, возвышая их до уровня полезного дела, вторая хороша уж и тем, что все терпит: дабы, кои, поколику, купно, токмо, погодя, облыжно, неукоснительно, неупустительно и др. «Все, что касалось чиновника, получало необыкновенную важность и требовало особого почтения в бумажном изъяснении». Вот, например, слово оффици-альность. «Оно по корню иностранное, а потому восставать против стоящих в нем рядом двух подбоченившихся фертов не приходится; можно только недоумевать, почему офицеру... афере и др. иностранным словам уделяется только по одному ф* – это было неясно не только анонимному критику, чью брошюру мы цитируем.

Обкатанный в канцеляриях и утвержденный начальством шаблон стал нормой канцелярского стиля. Говорение по инерции, отписка, уклончивая многозначительность... В. И. Ленин особенное внимание уделял искоренению бюрократического языка, однако... рождались взамен отмененных поелику да купно новые словечки, особенно приятные чиновному миру, словечки, обязательно столь же пустые, служащие для связи слов в предложении, и притом непременно высокого слога.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю