355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колесов » Язык города » Текст книги (страница 12)
Язык города
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:42

Текст книги "Язык города"


Автор книги: Владимир Колесов


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

БЕЛЫЕ НОЧИ ПЕТРОПОЛЯ

Петербург – самый отвлеченный и умышленный город на всем земном шаре.

Ф. М. Достоевский

И точно, писатель, подобный Ф. М. Достоевскому, или такой поэт, как А. А. Блок, могли возникнуть только в этом странном городе.

Таинственный и загадочный в любое время года и в любой момент суток, он притягивал к себе людей и... отталкивал, душил, выжимал из них жизненные соки. «...Среди болот Петрограда, где воздух физически столь же заразителен, как нравственно» (Ф. Ф. Ви-гель), все... чуть-чуть ненормальны. Петербургские повести Н. В. Гоголя и его последователей отражают эту жизнь, которая тенью проходит мимо, стушевываясь в вечерних сумерках. В этом тумане Гоголь увидел Нос и чиновника, а Блок разглядел Прекрасную Даму. «Петербург» А. Белого передает все ту же атмосферу напряженных метаний человека, незримо, но крепко повязанного со множеством людей, подчас незнакомых, но косвенно влияющих на его жизнь – хотя бы фактом своего существования.

Известный писатель и юрист А. Ф. Кони как о ре* альности говорит о исповедях петербургских сумасшедших: «С Иисусом Христом он обедал, а на Васильевском острове встретил и черта, который ему объяснил, что и в будущей жизни есть служба и существуют все министерства». Да и что иное могло привидеться мелкому петербургскому чиновнику? При обилии лиц тут нет окончательной свободы – ты всегда на людях, и настроение, и язык незаметно проникают одно в другое. Языки, настроения, мысли – русские, чухонские, польские, немецкие, французские... И в этой питательной среде рождается нечто новое – новое качество, которое надлежит определить. В 1882 г. девица К. открыла Кони «тайну о том, что вследствие вмешательства одного из великих князей немецких безобразий стало меньше, но что все-таки у нотариуса Серебрякова собираются немцы и немки и действуют посредством телеграфа, электричества и спиритизма и в особенности одна гадальщица-чухна, с красной бородавкой на самом кончике носа, увидеть которую в креслах в театре значит ужаснуться и прийти в омерзение».

Скрывались в тумане дома и деревья, таились до времени новые понятия в непонятных и чуждых словах, которые множились и с помощью печатного станка расходились по России.

Публицисту Н. В. Шелгунову совершенно ясно, что даже «и все мысли, которые производит Петербург, которые составляют его умственную атмосферу, носятся в его воздухе. Петербургская интеллигенция именно только дышит мыслям и...».

Расплывчатость города отражена уже в его названиях. Их несколько, они легко сменяются в зависимости от настроения, смысла или интонации говорящего, «Петрополь, или Петербург, или Петроград» – говорит Г. Р. Державин в XVIII в.; «Петроград—Петербург – Санкт-Петербург» – пишет один из приятелей А. С. Пушкина в начале XIX в., «до Петрополя» – иронически замечает А. И. Герцен; «в Петроград, или по-немецки в Петербург» едет его современница. Эта неназываемость при обилии имен выдает столицу как чуждое русскому человеку образование, еще не нашедшее своего места в народной традиции, хотя и вли-ющее уже на все его дела.

Таковы психологические основания всех тех вза-мных влияний, которые оказали воздействие на раз-итие городской речи.

Складывается совершенно новый тип горожанина, которому нужен свой язык – с непривычными формами речи, способами соединения слов во фразы... Вот один пример, типичный для северной столицы.

Белые ночи существовали всегда, но свое название они получили уже в наше время. Северные летние ночи писатели называли светлыми (А. Н. Радищев), ясными (H. М. Карамзин), прозрачными (А. И. Куприн), белыми (Ф. М. Достоевский), выражая не просто их сходство с днем, но и вкладывая в это важный художественный смысл. В бытовой же речи жило множество описательных выражений; например, в «Дневниках» Е. Штакеншнейдер упоминается и весенняя голубая ночь, и майская ночь светла, и эти прозрачные весенние сумерки. Голубая, светлая, прозрачная... – определения есть, но термина нет. Известны, например, постоянно меняющиеся определения петербургской ночи у И. А. Гончарова. У критика Ап. Григорьева есть и такие ночи, и наши северные ночи, и роскошные ночи. Поэтическая речь ищет признаки, по которым можно было бы назвать оригинальное явление природы, но... для Каратыгина это наша петербургская ночь, для Н. И. Греча —еветлая полночь на Невском, а для Н. А. Некрасова – светлые петербургские летние сумерки. Да и позже, в 80-е годы, столичный бытописатель М. Альбов говорит о «мутной мгле петербургской майской ночи», но тут же: «солнце отовсюду носилось в полусвете этой петербургской белой ночи – что-то напряженно-томящее, что-то болезненно-страстное». Нет еще термина, но есть множество описательных выражений, как бы готовящих появление «термина-образа» белая ночь. В XIX в. такое определение казалось необходимым! Какое отличие от XVIII в., когда М. В. Ломоносову достаточно было сказать: Се в ночь на землю день вступил! – без определений...

Символика белого как чистого, светлого, свободного пришла из Древней Руси (последнее значение осознается до сих пор: белый вальс, белые стихи). Белый день, белый свет отражают русскую символику слова: белый здесь противопоставлен темному, черному, и это противопоставление мы ощущаем сегодня; вот как Е. Долматовский описывает посещение пушкинских мест:

Прозрачной ночью, белой ночью лета На Черной речке побывали мы.

Толчком для сочетания белые ночи стало французское выражение проходит белая ночь: воин, удостоенный рыцарского звания, бессонную ночь перед посвящением проводит в каком-то священном месте, при оружии и в белом. В русской литературе начала XIX всочетание белая ночь в этом «переводном» смысле известно (Д. В. Григорович, Ап. Григорьев), но Ф. М. Достоевский обыграл его в своей повести «Белые ночи», говоря о петербургских ночах, которые волнуют и тревожат, светят «на все иным, особенным светом». Рыцарственное служение Мечтателя на фоне бессумрачных ночей есть своего рода белая ночь, посвящение в человечность: «Вчера было наше третье свидание, наша третья белая ночь». Повесть вышла в 1848 г., но популярность получила позже, а выражение белая ночь в современном значении Достоевский употребил в дневнике 1877 г.: «...в белую, светлую, как днем, петербургскую ночь». Это еще не идиома, сочетание не вошло в общее употребление, и в академическом словаре 1895 г. его еще нет.

Лишь на рубеже веков о белых ночах заговорили писатели, которых поразил Петербург: Д. Н. Мамин-Сибиряк, А. И. Куприн, М. Горький (В белые ночи он очаровательно воздушен).

Мемуаристы, писавшие в начале XX в., вспоминая события полувековой давности, вполне определенно говорят о белых ночах (П. А. Кропоткин, П. М. Ковалевский, П. В. Засодимский, А. Г. Достоевская).

В «Толковом словаре русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова рядом указаны белый день 'светлое время дня' (как разговорное и устарелое) и белая ночь 'северная ночь с немеркнущей зарей'; затем это выражение закрепилось в словарях, но обычно употребляется в форме множественного числа. Сама возможность переноса значения образовалась благодаря противопоставлению форм единственного и множественного числа. Судите сами: белые ночи, но темная ночь, а рядом темные дни, но белый день. Выражение белый день такое же образное, как и белые ночи, и возможным это стало потому, что темные дни и темная ночь уже существовали в речи, имея свое особое значение. В Петербурге вообще формы числа воспринимались подчас как самостоятельные. Достаточно вспомнить, что Островом здесь всегда называли только Васильевский остров, а островами – все остальные крупные острова, на которых располагались летние дачи. Что же касается светлых ночей, то значение прямое ('светлая') и переносные ('таинственная', 'бессонная') слились, образовав чисто петербургское сочетание, обозначающее ночи с «сомнительным фантастическим светом, как у нас, в Петербурге» (Ф.М.Достоевский). Таким образом, белая ночь– понятие книжное, литературный образ.

Таков путь развития каждого выражения в переносном значении составляющих его слов. Возникает оно в художественном тексте и впитывает в себя сразу несколько значений: белая ночь рыцаря, белый день, белый вальс... Но только когда слово со страниц книги сходит на простор площадей, лексикограф получает право внести его в свой словарь.

Медный всадник – литературный образ, а северное сияние—просто перевод немецкого слова Nordlicht. Справедливости ради заметим, что выражение это очень старое, было известно еще древним грекам (которым, кажется, все уже было известно!). Более тысячи лет тому назад известный богослов, французский епископ Григорий Турский использовал латинскую форму этого выражения: Aurora borealis, что значит 'северная заря', а позднее французский философ П. Гассенди ввел это определение в качестве научного термина (отвергнув тем самым рекомендации физиков своего времени: в XVII в. предлагали названия полярный свет или северный свет). Конечно, тут важен не сам по себе свет, а его сия н и е, тот словесный образ, который и был скрыт в старинном термине греков и латинян. Не термин научный, не значение слова, а именно образ оказался общим у всех народов, на каком бы языке они ни говорили. И у нас названия были тоже, и ничуть не хуже, и существовали во множестве: бтбель по небу, пазори играют, лучи светят, столбы дышат, багрецы пошли, сполохи бьют, сполохи гремят, столбы наливаются, лучи мерцают, снопы рассыпаются, да половина из них и получше скучного северное сияние. Еще хорошо, что торжественное слово сияние, а не просто – как в немецком – свет. «Перевод» только кажется переводом с какого-то языка, на самом же деле в него—как в матрешку – вложились все какие ни были русские образы сияния, и потому это – русское выражение. Играют... светят... дышат... пошли... бьют... гремят... наливаются... мерцают... Северное сияние.

ПЕТЕРБУРГСКИЕ СЛОВА

Что же касается до читателя провинциального, то ему решительно все равно, чем увеселяется и что извергает из себя Петербург.

M. Е. Салтыков-Щедрин

Многонациональное население северной столицы, в которой к тому же сошлись представители всех русских наречий, за два века породило тысячи новых слов, которые в большинстве остались и в современном литературном языке как слова важные и общие для всех говорящих по-русски. Сегодня никого не удивят промышленность, забастовка, прогресс, стушеваться, выглядеть, а ведь в свое время многие из них с трудом пробивали себе путь в литературную норму. Способствовала их признанию и активная деятельность писателей, ученых, журналистов, потому что потребность в новых словах определялась развитием общества.

Однако некоторые слова, рожденные на берегах Невы, так и остались местными, всегда удивляя приезжего человека. Многие из них теперь забыты, встречаются только в старинных романах из петербургской жизни, о других вспоминают историки. Так, Ф. М. Достоевский мечтал, что типично петербургское слово стрюцкий, которое он ввел в свои произведения (от бастрюк 'незаконнорожденный'), станет всенародным: «Народ обзывает этим словом именно только вздорных, пустоголовых, кричащих, неосновательных, рисующихся в дрянном гневе своем дрянных людишек»; теперь таких людей называют иначе.

Предпочтение тех или иных слов, и не только полнозначных, но и служебных, в Москве тоже обычное дело. В ней выдуманы, писали в XIX в., слова приволье, раздолье, разгулье, выражающие наклонности ее жителей. Иные улицы здесь «состоят преимущественно из господских (московское слово!) домов», – заметил В. Г. Белинский. В. Я. Брюсов вспоминал, что слышал «глупости о русском языке (будто, например, в Москве говорят сейчас вместо теперь)». Замечали, что дети только в школе пользуются книжным словом здесь, а обычно употребляют разговорное тут. Народник П. Н. Ткачев удивлялся предпочтению то слова немедленно, то сейчас же – «неизвестно, какое именно значение и В чем разница» (если, конечно, не учитывать, что второе из них разговорное, а первое —книжное).

Существовало много различий в произношении отдельных слов и грамматических форм. Мучить или лазить привычно было петербуржцам, а москвичи предпочитали мучать и лазать (во времена Белинского в столице подсмеивались над московскими лазают, мучают, в петербургских журналах писали: лазили, лазят, мучат, мучит...). В Петербурге ходят и видят, в Москве – ходют и видют... Петербуржца, приехавшего в Москву, удивляли интонация речи, выражения и даже порядок слов. Удивлялись даже писатели: «Должен сказать, что у вас всех, москвичей, что-то случилось с языком: прилагательное позади существительного, глагол в конце предложения. Мне кажется, что это неправильно. Члены предложения должны быть на местах: острота фразы должна быть в точности определения существительного, движение фразы – в психологической неизбежности глагола. Искусственная фраза, наследие XVIII века, умерла, писать языком Тургенева невозможно, язык должен быть приближен к речи, но тут-то и проявляются его органические законы: сердитый медведь, а не медведь сердитый, но если уж сердитый, то это обусловлено особым, нарочитым жестом рассказчика: медведь, а потом пальцем в сторону кого-нибудь и отдельно: сердитый и т. д. Глагол же в конце фразы, думаю, ничем не оправдывается» (А. Н. Толстой).

Петербург в этом ничем не отличался от Москвы. Прежде всего, конечно, названия, характерные дл" столицы, вроде салакушки или корюшки с ряпушкой– тех самых, которых поминает и городничий у H. В. Гоголя, предпочитая им даже лабардан, т. е. штокфиш, а еще точнее – треску. И городовых в столице, по воспоминаниям бывалых людей, называли гордовики.

Москвича поражают особенности речи, обычные для жителя Петербурга, где «многие и многие говорят: он уехавши; я была очень уставши; поехать на Гостиный двор; дитя делает зубы; он хорошо выглядит; она мучается; он вдохновился; это может скоро всякого состарить; она может скоро соскучить; я ему сказала, что он пришел бы ко мне; не больше не меньше; я видал; я слыхала (в однократном значении) и прочее, и прочая» («Сын отечества»), В наши дни школьница, дочь филологов, в первый же приезд в Ленинград, заметила разницу в употреблении бытовых слов: в Москве пончики, а здесь пышки (и пышечная); там подъезд, а тут лестница; говорят не ботинки, а сапоги, не проездной билет, а карточка, не сорочка, а комбинашка, не тротуар, а панель и т. д.

Поискать по старым словарям, так запутаешься– какое слово русское, а какое– новое.

Еще до войны появилось разговорное слово резинка– та, что служит для стирания написанного. Теперь все чаще (и особенно вне Ленинграда) этот предмет обозначается словом ластик—видоизмененным английским словом elastik. К этому новому слову можно относиться по-разному, но не следует забывать, что в свое время и слово резинка появилось как заимствованное – от французского слова r?sine 'смола'. Ластик—русское слово, оно стало таким после утраты в произношении начального э. Часть слова -ик воспринимается здесь как уменьшительный суффикс, точно так же, как и в слове резинка представлен уменьшительный суффикс -к-. Тот самый суффикс, который каждое новое слово возводит в ранг существительного. Кстати сказать, присоединение этого суффикса к корню – основное средство образования имен в разговорной городской речи. Примеров много. В начале XX в. слово открытка (вместо открытое письмо) поражало своей вульгарностью, затем в изобилии возникли и другие слова с тем же суффиксом: Мариинка, зажигалка, курилка, еще позже – бур* жуйка, авоська. Тогда писали, что «этот суффикс знаменует легкое отношение, бесцеремонность, пренебрежение, так не может говорить пожилой человек со спокойным темпераментом, а человек, молодой ду. хом, торопливый, бойкий». Некоторые слова этого рода остались, утратив «вкус пошлой уличной бойкости», скрывая отношение говорящего к тому, о чем он высказывается (так писал о слове открытка в 1921 г. А. Г. Горнфельд).

Иногда петербургские слова, безусловно, удачнее общерусских, однако в нашей речи остались не они. Старшее поколение питерцев помнит слово вставочка– так только в городе на Неве называли ручку со вставным пером. По смыслу это слово точнее слов перо или ручка, но – не сохранилось. Может быть, потому, что вставочки ныне не в чести?..

Возникло же слово давно. Рассказывая о последних днях жизни Ф. М. Достоевского, его жена описывала причину предсмертного приступа писателя: «... его вставка с пером упала на пол и закатилась под этажерку (а вставкой этой он очень дорожил, так как, кроме писания, она служила ему для набивки папирос) ; чтоб достать вставку, Федор Михайлович отодвинул этажерку».

Неустойчивость формы слова, употребительной в устной речи, понятна (если это не ошибка памяти мемуариста). Вот свидетельство В. В. Набокова. Вспоминая свое петербургское детство в 1905– 1907 гг., он сообщает, что в то время писали ставками: «В любимую мою сердоликовую ставку она для меня всовывала новое перо... прежде чем деликатно обмакнуть его в чернильницу... Ручка с еще чисто-серебряным, только наполовину посиневшим, пером наконец передавалась мне...»

Различие между ручкой и (в)став(оч)кой в том, что один и тот же предмет, функционально весьма важный, рассматривался как бы с двух (а то и больше) точек зрения: ручку берут в руку, чтобы писать; если ручка еще без пера – она ставка (по-видимому, все-таки вставка). Как бы то ни было, пример хорошо показывает, что двоякое (троякое и т. д.) обозначение одного и того же предмета поначалу имеет оправдание; только со временем происходит обычное для языка обобщение по родовому понятию-Это экономит «речевые усилия» и упрощает словарь. И вот в этот момент и возникает в каждой местности предпочтение своему слову. В Петербурге предпочли писать не пером, не ручкой, а вставочкой. Внимание остановилось на том признаке, который показывал функцию вставочки, а не связь с рукою во время письма.

Новое слово, проникая в просторечие, неизбежно сталкивается с прежним выражением и, используясь часто, приобретает переносные значения. Без наличия переносных значений нет литературного слова, да и литература не нуждается в безликом термине.

Мы уже знаем, что жулики в столице назывались мазуриками. Это петербургское слово – германизм. Восходящее к немецкому слову Mauser 'вор', в просторечии оно и употреблялось еще без русского суффикса: мазура. Пока слово мазурик пребывало в своей смысловой «парадигме», т. е. могло выступать в разных формах, в том числе как глагол, прилагательное и наречие, оно и существовало как обозначение вора и мошенника. С середины XIX в., оторвавшись от своей социальной парадигмы и получив переносное значение, (это обязательное условие последующего перехода слова в литературную речь), слово мазурик стало обозначать всякого рода ловкость, связанную с незаконной деятельностью. Опытные политические мазурики у M. Е. Салтыкова-Щедрина, продажные мазурики печати у Д. И. Писарева, интеллигентный мазурик у Н. В. Шелгунова и пр. Заметно по примерам, что слово еще не закрепилось в политическом лексиконе, встречается лишь у революционных демократов и народников как слово публицистического жаргона. Оно постоянно распространяется определением, уточняющим смысл слова и переводящим его в иную стилистическую плоскость. И тем самым отчасти уже оправдывая включение слова в литературный язык. По-видимому, переосмысление этого слова идет параллельно с уже изменившимися значениями его московского «двойника»—слова жулик. По крайней мере, у Салтыкова-Щедрина подобные примеры встречаются.

Из окрестных деревенских говоров в петербургскую речь проникли и грамматические особенности, вроде уже отмеченного употребления причастий: Он уж был вставши, по лестнице бегамши (Н. А. Лей-кин) ; хозяйка щебечет торопливо и вся растерявшись (Ф. М. Достоевский); никогда вина в рот не бравши (Г. И. Успенский). Правда, подобные выражения в XIX в. одновременно считались и галлицизмами (служили для выражения перфектности: Ныне у нас всё переменившись; Везде уже рассветавши). Однако несомненным оправданием подобных форм являлась все же городская речь Петербурга.

Вообще же многие причастные (и происходящие из них деепричастные) формы оказывались под запретом, поскольку не вошли в первые наши справочники, толкующие о правильной речи. Так, Н. И. Греч в своей грамматике возражал даже против форм войдя, брося, не говоря уж о таких, как пиша или тяня. Под искусственным запретом находились и деепричастия типа заперев (рекомендовалось заперши), а путаница с употреблением форм причастий вообще была полная. Возражали против использования таких форм, как заржавленный (вместо заржавелый), всклокоченный (вместо всклоченный), потресканный (вместо потрескавшийся), неувядаемый (лишь неувядающий венок, т. е. только в прямом значении слова!). Особенно много мучений доставляли причастия, перешедшие в разряд существительных. Форма заведы-вающий бытовала у нас чуть ли не до середины XX в. Известен случай, когда «два кавказских дворянина» вышли на дуэль, не в силах разобраться, как правильно сказать по-русски: заведовать и заведую (поэтому и заведующий) или эаведывать и заведывал (отсюда и эаведывающий). По счастью спорщиков, дело закончилось благополучно: дуэлянтам разъяснили, что первая форма – книжная, а вторая – разговорная, так что петербургское слово заведывающий вполне согласуется с разговорным вариантом этого важного для канцелярий глагола.

Все приведенные примеры однозначно показывают, что «петербургские слова» возникали в разговорной речи и поначалу, нужно думать, в определенной социальной среде. Становясь приметой городского просторечия, они и яе выходили за границы разговорной речи.

И сегодня каждый день рождаются новые слова и словечки, возможности устной речи неоднократно «проверяются» во всем обилии сочетаний корней и суффиксов. И хотя чаще всего подобные эксперименты заканчиваются плачевно, нет ничего страшного в том, что и ленинградцы участвуют в этой стихийной работе: речь всегда развивается «на ходу». Литературным становится лишь то, что необходимо сегодня и что все вдруг сразу признают «правильным» (авоська осталась, а насквозька – нет, хотя и сегодня носят кофточки из прозрачной ткани).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю