Текст книги "Как я путешествовал по Алтаю"
Автор книги: Владимир Архангельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Оленуха, что живёт у ручья
Егор Дмитриевич Кузнецов смотрел на меня угрюмо и долго разглаживал пышные седые усы: не хотел он показывать оленуху. Но я кое-как упросил его.
Мы вышли из хаты, семь раз открывали ворота и калитки, перелезали через изгородь: все земли вокруг хуторка разделены на загоны и загорожены. Наконец вышли на берег ручья, сели под лиственницей. Слева и справа лежали на невысоких подпорках длинные деревянные колодины. И в каждой из них было по большой глыбе соли, отполированной до блеска языками оленей. Они приходят сюда и лижут соль: её им недостаёт летом в сочной зеленой траве.
– Маня должна быть здесь. – Егор Дмитриевич глядел в овраг, где среди густой щётки камышей купалось вечернее солнце в маленьком бочажке ручья. – Маня! Маня! – ласково звал он оленуху.
Но трава не шевелилась, и никто не зачавкал копытцами в вязкой грязи на сыром берегу.
– Подождём. Она ведь с малышом, потому и таится. Затем я ей песню спою, она придёт. Ласку любит и мою нескладную песню, – улыбнулся Кузнецов.
Маню нашли три года назад. До неё тоже попадали в руки старого бригадира маленькие оленята, но они не выживали.
– Алтайцы говорят – с глазу. Принесёшь оленёнка, сбегутся к тебе и старые и малые, пялят на него глаза, он и растёт плохо, чахнет. Паука как говорит про глаз: это, мол, ерунда! Учёным, конечно, виднее. И я полагаю, что всё зло от плохого ухода. Старуха у меня такая добрая, задери её леший: любому покажет оленёнка, разрешит на руки взять. А малышу – просто душегубство! Он же от природы нервный, чуткий до невозможности и нежный, как цветочек. Чего же зря на него глаза таращить? И грубыми руками лапать его не полагается: это не щенок из подворотни, а благороднейший олень!
Егор Дмитриевич прикрыл рукой глаза от солнца и снова поглядел в овраг, но там, казалось, никого нет, кроме лягушек.
– Маню нашла Сакеева. Она сейчас в Москве, оленей наших показывает на выставке, маралов. Пришла она ко мне в конце весны и сказала, что один олешек брошен матерью: никто его не кормит и он в стаде совсем как лишний. Я и распорядился: «Возьми-ка его к себе, спрячь в избушке, никому про то не говори, корми коровьим молоком». Словом, решили его растить тайно, чтоб никто, кроме меня и Таси, даже и не догадывался, что у нас маленькая Маня есть. Таились мы почти полгода. И как пришла осенью наша Маня в зимник, тут-то люди и удивились: и стройна оленушка, и шерсть на ней блестит, будто жиром смазана…
Егор Дмитриевич сказал ещё, что всю зиму держали Маню вместе с оленухами, только Тася Сакеева выделяла её среди других: то морковку поднесёт, то кусочек булки, то приласкает оленушку, то песню ей споёт.
Весной Маня сама ушла из стада к Тасе, и с ней почти не расставалась. А когда Тасю послали на выставку, Егор Дмитриевич поселил Маню в загончи-ке возле дома и виделся с ней каждый день. Если же Маня пряталась со своим оленёнком в траве, он вызывал её песней.
– Спойте же, Егор Дмитриевич! – попросил я.
Старик сложил рупором ладони вокруг рта и запел. Это была алтайская колыбельная. Я слыхал её не раз – тягучая и такая ласковая, что её может петь только добрая, любящая мать над кроваткой своего ребёнка:
Ой-е-ай,
Птицы спят.
Золотой стемнел закат.
Вечер тих.
Ой-е-ай,
В сумрак спрятался Алтай…
Было как-то странно, что такую песню поёт старик. Егор Дмитриевич понял, что я удивлён, и сказал:
– К этой песне Маню приучила Сакеева. На старости пришлось и мне её выучить, вот и пою, что знаю.
Кузнецов спел второй куплет, и над зелёной щёткой камышей поднялась ушастая головка на тонкой и длинной шее.
– Ну, иди, Маня, иди! Мы ждём тебя! – ласково подзывал старик оленуху.
Маня вскочила, легко выбросила из травы ножку с острым копытцем, на ходу подхватила одну былинку, другую. Она не торопилась: ведь где-то рядом, в траве, лежал её малыш. Когда же Маня прошла под лиственницей, на её жёлтую пятнистую шубку пригоршнями посыпались сквозь крону блики солнца. И даже трудно было понять, где там Манины пятна, где яркие солнечные пятачки.
Она подошла, встала рядом, и я увидел себя в её добрых, очень больших глазах, как в зеркале. Взяв с ладони Егора Дмитриевича кусочек ржаного хлеба с солью, она своим же следом ушла через ручей, окуная на ходу чёрный нос в траву.
– А её малыша нельзя посмотреть? – спросил я.
– Это тайна! Её тайна! – Егор Дмитриевич кивнул в сторону Мани, которая уже отошла в дальний угол огороженной поляны. – У каждого есть тайна, даже у нашей Мани. Пусть она эту тайну бережёт, и не будем ей мешать.
– Что же получается, Егор Дмитриевич? – удивился я. – Значит, чужой глаз всё же вредит?
Он погладил усы, подумал и глянул на меня с хитрым прищуром глаз:
– А кто его знает? Одно могу сказать: без глазу-то лучше. Риск пли не риск, а у Мани должен быть ладный, здоровый олешек. И чего на него глядеть? Вот невидаль! А я поведу от Мани и её семьи совсем ручных оленей. Глядишь, зверь будет домашний, уход за ним простой, пастухам – радость… Мечтаю так и не хочу свою мечту рушить. Извиняйте!..
Панты
Когда олени-самцы живут на воле, они каждый год сбрасывают окостеневшие рога. Это бывает ранней весной. Летом рога вырастают вновь и к осени опять становятся крепкими, как камень. Только на правой и левой развилке рогов появляется ещё по одному отростку. По этим отросткам и можно определить, сколько лет прожил на свете красавец рогаль.
К середине лета рога бывают мягкими: они наливаются кровью. На тонкой их кожице растут защитные волосики, короткие, как ворсинки, серые и мягкие. Такие рога называются пантами. И если их срезать, оленю не будет вреда, а людям – польза: мы получим очень ценное лекарство – пантокрин. Для этого и разводят пятнистых оленей на фермах.
Егор Дмитриевич показал мне, по какой огороженной узкой дорожке гонят из широкого и поместительного загона рогалей, у которых хотят срезать панты.
Оленя отбивают от стада и направляют в этот узкий коридор. Коридор закрывают скользящим щитом. Щит легко передвигается на роликах и прижимает рогаля к станку.
Перед станком – весы. Оленя взвешивают и толкают в станок, похожий на небольшую клетушку.
Как только олень зайдёт в станок, пол провалится, а боковые доски, поставленные наискосок и обитые брезентом, подхватят, сдавят зверя с боков. И повиснет он в воздухе: так делают, чтобы он не упирался ногами в пол и не брыкался.
На спину оленя прыгнет человек, чтобы зверь плотнее висел в тисках, не двигался. Потом верхняя половинка передней двери в станке откроется, голова оленя высунется наружу, а его шею прижмут к дуге и прихватят ремнями.
Егор Дмитриевич или его помощник быстро срежет панты пилой-ножовкой и присыплет надрез сухими квасцами: остановит кровь.
Потом дверь откроют настежь, пол поднимут, и рогаль с обезумевшими от страха глазами вихрем улетит в загон.
– Рассказал я вам много, а вся операция длится три – четыре минуты. После срезки пантов олешки быстро поправляются и даже крепнут: кровь, что была предназначена для питания рогов, поступает в тело зверя… Оставайтесь до утра, у меня на завтра пять пантачей подготовлено, – предложил Егор Дмитриевич.
– Нет, не хочется!
– Ну, как знаете. Вам-то в диковинку и, по всему видать, рогаля жалко: красив он, статен. А у нас уж такая должность. Только душу зверя мы тоже можем чувствовать!..
Утром на центральной усадьбе совхоза я пошёл посмотреть, как варят панты.
За первой изгородью, которой обнесена вся усадьба, стоял небольшой домик, похожий на баню, из его трубы курился дымок. На порожке под навесом сидели два парня в синих халатах. Это были рабочие пантоварки Кузьма и Дмитрий. Они ждали, пока нагреется вода.
В домике было влажно и жарко, как в теплице. Наружная дверь была раскрыта, и холодные струи горного воздуха свободно тянули над полом, а у потолка висело горячее, туманное облачко пара.
В земляном полу – большая квадратная ванна, под ней – печка. Возле ванны на столе и на табуретках лежали панты оленей – они были поменьше, и большие тяжёлые панты маралов.
Когда вода нагрелась, Кузьма и Дмитрий осторожно взяли мягкие, хрящеватые рога и на несколько минут погрузили их в воду. Маленькие панты каждый из них варил отдельно, а огромные панты маралов они окунали в кипяток вместе. Рукам было жарко над горячей ванной. Парни перехватывали груз из левых рук в правые, дули на пальцы и всё следили, чтобы в воде побывала каждая веточка, каждый отросток.
Работа шла на глазок, без приборов, но Кузьма и Дмитрий знали, когда настало время вынуть панты из воды и положить их у окна на широкий стол.
Варят они панты трижды, через сутки. А когда панты дойдут, их варят два раза, и тоже через сутки, недолго держат в сушилке, где температура восемьдесят градусов тепла.
Окончательно доходят панты в ветровой сушилке, в сарае, где доски в стенах сбиты не плотно и из щели в щель свободно проникает жаркий ветер.
В высокой, длинной сушилке ярусами в два – три ряда всюду висели панты. Многие уже были готовы к отправке, и на них болтались ярлычки: когда сварены, сколько весят. Оленьи панты – до килограмма, у старых маралов – в десять, а то и в пятнадцать раз тяжелее.
Парни доканчивали сезон в пантоварке.
– Нагрелись, – сказал Дмитрий. – Ещё недельки три посидим у этой горячей ванны – и в горы. До холодов будем работать пастухами, а зимой – маралов кормить. Зверь интересный и куда опасней оленя, особенно осенью. У маралов тогда гон бывает, самцы трубят на всю тайгу, и такая среди них драка идёт, будто обухом друг друга по башке молотят! Интересно! Только тогда к ним не лезь. Между прочим, был у нас такой случай. Кормач заложил сено маралам и уже стал отъезжать за околицу. Бык на него и бросился: догнал, передними ногами лошади в бок так заехал, что она свалилась, а кормача едва не затоптал. Хорошо, что товарищи прискакали и отогнали того быка…
Я ещё не видел маралов. Но после того, что рассказал Дмитрий, меня потянуло к ним…
Маралы
Всё тут началось с маралухи…
Жил-был на этом месте один дядька, охотник, зверовик, по фамилии Попов. И как-то подвалило ему счастье: пришла прямо во двор маралуха с сосунком. Попов удивился: к чему бы это? Такой случай один раз в сто лет бывает – дикий зверь, сторожкий и гордый, который от человечьего духу за три горы скачет, сам к хате пришёл!
Удивился охотник, но дурака не свалял: не зарезал маралуху. И решил: дай-ка разведу стадо маралов. Человек он был толковый, удалось ему. Годов через десять после революции о Попове во всей округе знали: делец богатейший, первая у него на Алтае ферма маралов – сотни две. Панты у них брал, даже в Китай отправлял.
А как стали раскулачивать всяких баев да зайсанов, бросил Попов своих маралов и сбежал.
Испугался ли он нашей власти, деньги ли сгубили – никто этого не знает. А старики, что у него работали, говорили: водились за ним всякие грязные делишки, зажирел он, стал друзей-охотников обдирать до нитки, вот оттого-то и черти у него на душе скреблись.
Не успели у него алтайцы взять ферму на ходу, маралы и разбежались кто куда. Потом всем миром собрали по тайге голов полтораста, да ещё побольше сотни привезли с Дальнего Востока, вот и стал совхоз.
И большие деньги даёт он государству: сухие оленьи панты идут по две тысячи за килограмм, маральи – по девятьсот рублей, вдвое дешевле. Зато у старых маралов венец на голове – до пуда весом! И прямой расчёт держать их на ферме рядом с оленями…
Встреча
Мне сказали, что нужно пройти вдоль ручья, до избушки: там и начинается маралий загон.
В старой, покосившейся избушке никого из пастухов не оказалось. На пороге сидел бурундук и грыз какую-то былинку. Но он, конечно, не мог сказать, где мне искать маралов.
В сплошном сплетении заборов я не нашёл подходящей лазейки и перелез через три изгороди. Попал наконец в какой-то узкий проход и поплёлся к сараю.
Вдруг загудела земля: из-под навеса в сарае вырвались десять маралов и кинулись мне навстречу. Я оторопел: заворачивать их обратно или прыгать через забор? Мысль эта молнией пронеслась в голове. Но я и шагу не успел сделать, а лишь прижался спиной к забору и затаил дыхание.
Подталкивая друг друга крутыми боками и грозно сопя, безрогие быки пронеслись в двух шагах, обдавая меня жаром, коровьим духом из хлева и забросав с головы до ног пылью. Они выбежали на поляну, к лиственницам, повернулись в мою сторону и окаменели.
Один марал был покрупнее и показался очень большим, как старый лось. Но это, видимо, от страха. Когда я отдышался, сходство с лосем постепенно исчезло. Был он меньше лося и стройнее. Красивую его голову не портили ни борода, ни толстые отвислые губы. Тёмная мышиная шерсть была у него гуще по тону на приятной, некрупной мордочке и на шее и переходила в серую на брюхе. А вокруг куцего хвоста лежала большая белая салфетка.
Восемь маралов были схожи по окрасу с этим быком. А десятый казался белёсым. Скоро он и повёл это маленькое стадо на сопку и словно растворился среди серых камней.
Я перебрался ещё через один забор и стал подниматься по косогору за маралами, но они близко не подпускали.
Солнце припекало, воздух становился всё разряжённее, и я скоро выдохся. Но уходить не хотелось. С высоких гольцов всюду виднелись в распадках тёмно-серые большие стада маралов. Одни из них спокойно паслись в зелёном море таёжных трав, другие лежали в тени, на опушке, третьи галопом мчались в гору, рассыпались по склону и долго глядели куда-то в лощину. И тогда в малахитовой складке лощины возникала конная фигура пастуха.
В просторном летнем парке, слева от меня, паслись маралухи, и малыши у них были такие же пятнистые, как у оленей. Случалось, пролетал над парком тёмно-бурый беркут, и все маралята мигом исчезали в высокой траве…
Спускаясь с горы, я подшумел; с треском и звоном полетели вниз разломанные дождём, ветром, морозом и солнцем осколки плитняка.
Из-за куста, чуть выше меня, вынесся на узкий гребень скалы молодой бычок с какой-то веточкой во рту: он, видимо, страшно перепугался и не успел съесть её.
Эта веточка показалась мне знакомой. Я видел её где-то раньше и почему-то потом думал о ней всякий раз, когда забирался высоко в горы. Неужели та самая – редкостная и желанная, как корень жизни, драгоценный женьшень?
Я свистнул. Бычок сердито топнул копытом, встряхнул головой и исчез. А веточка осталась на том месте, откуда он только что пытливо и насторожённо глядел на меня.
Да, это была та самая чудесная травка, за которой на Алтае охотятся все старики! Рядом стоял и её высокий, толстый будыль, уже без цветка, раскидав по каменистым плиткам широкие резные листья.
Их сорвать было легко, но до корня я так и не добрался. Он спрятался в расщелине, куда рука не пролезала, а раздвинуть камни без ломика или хотя бы топора я не смог.
Но листья я собрал и нёс их к усадьбе, как самый дорогой букет из редких, невиданных цветов…
Корень жизни
Маралы стороной обходят почти все травы, у которых жёлтые цветы.
Такие травы обычно ядовиты: калужница, лютик, куриная слепота, купальница, одуванчик. Жёлтый цвет в траве – как сигнал: не ешь меня, а то отравишься!
На таёжных полянах чаще всего выбирают маралы такие травы, которыми при нужде могут пользоваться и люди.
Им нравится борщевик – с белыми цветами, похожими на зонтик. Летом из молодых побегов этой травы делают на Алтае соленья и маринады, а пастухи кладут свежие побеги в борщ. Потому и дано название этой траве – борщевик.
Любят маралы красноголовик или кровохлёбку. Цветы у этой травы бордовые, и листья – как у рябины. Бывает, порежет пастух палец и ею лечится: она хорошо останавливает кровь.
Но самая первейшая еда у всех зверей, которые дают нам панты, – чудодейственный маралий корень.
Я узнал о нём, когда был в Горно-Алтайске и познакомился там со смотрителем музея Жарковым. Человек тучный и больной – его мучила астма, – он только что вернулся из дальней поездки в горы, где какой-то чабан случайно обнаружил древнее алтайское кладбище.
Жарков простыл в дороге и дышал тяжело, как лягушка. Он вынул пузырёк с какой-то тёмной жидкостью, отсчитал тридцать капель, поморщился и запил водой. Лицо у него скоро порозовело, он мельком глянул в зеркало и сказал нараспев:
– «И щёки её, как цветы маральника, алы».
– Что за стихи? – спросил я.
– Народный эпос алтайцев, Алтын-Тууди, по-нашему – Золотая сказка. Да я это к тому сказал, что надо домой уходить: температура. И маралий корень меня румянит, – показал он на пузырёк, из которого пил капли.
И завёлся у нас разговор об этом корне.
Называют его маральник. Он из семейства сложноцветных, к которому относятся бессмертники и подсолнечники, ромашки и полынь, мать-и-мачеха, репейники, одуванчики и чертополох.
Все эти растения ярко выделяются своими цветами: они собраны в корзиночку. Некоторые из них напоминают большую, коротко остриженную малярную кисть.
Маральник больше всего похож на чертополох, с толстым стеблем в рост человека и с крупной корзинкой лиловых и фиолетовых цветов, которые пахнут шоколадом.
Особенно ценится корень маральника. Его добывают осенью, когда увядают листья и твердеет толстый стебель – будыль, почти такой же прочный, крепкий, как у табака.
– Такой будыль и ножом сразу не срежешь, и палкой не собьёшь, – сказал Жарков.
Корень нелегко вынуть из каменистого грунта, да и сушить его надо умеючи – не на огне, а на солнце, вернее даже в тени, где тепло и сухо. А подсохший корень надо мелко нарезать и настоять на чистом спирте.
Жарков сказал, что он пьёт настойку второй год и чувствует себя гораздо лучше. Выспится ли плохо или устанет на работе, разволнуется, но примет свои тридцать капель и словно помолодеет.
– Дело это большое, с великим будущим, – говорил Жарков. – И, пожалуй, наш маралий корень затмит прославленный китайский корень женьшень… У нас его прописывают врачи от болезней сердца и от болезней крови, даже хотят использовать против рака. Мудрая народная медицина! Хлопочет о здоровье народа, о долголетии… А хотите поглядеть на это растение в натуре? У меня есть.
Во дворе музея, где клумбы и грядки пламенели от цветов, торчали возле дорожки три могучих репея, недавно сбросивших цветы.
– Они самые: маральи корни, корни жизни! Верьте моему слову! – восторженно сказал Жарков…
Потом я разговаривал о маральнике со старым медвежатником Заиграевым в Чемале.
И когда досталась мне первая же веточка маральего корня, оброненная молодым бычком на высоком гольце, я вспомнил о просьбе старика Заиграева прислать ему хоть один лист этого чудесного корня.
Нигде на усадьбе не нашлось такого большого конверта, чтобы упрятать в него целиком разлапистый лист маральника. Пришлось сложить его вчетверо.
Конверт получился толстый, лист хорошо прощупывался сквозь бумагу. Девушка на почте не хотела принимать его.
– Что у вас там? – строго спросила она, подбрасывая на руке необычный пухлый конверт.
Не отвечая на вопрос, я спросил участливо: жив ли её дедушка?
От недоумения она подняла брови и метнула на меня такой взгляд, в котором я не увидел ничего доброго. Но я не собирался шутить и смотрел на неё доверчиво.
– Это к делу не относится! – громко и очень строго сказала девушка. Но с лица у неё вдруг сошла вся напускная серьёзность почтальона. Она опустила глаза и вздохнула: – К сожалению, дедушка умер.
– А вот этот дед жив и хочет жить долго. В конверте лист маральника, который он просил переслать. И заметьте, дед искренне верит, что этот лист поможет ему стать бодрее, моложе. Надо ведь уважать стариков. Честное слово, они это заслужили.
Девушка подумала, молча кинула конверт на весы, а потом наклеила марку и осторожно шлёпнула по ней почтовым штемпельным молотком…
Кардымов и Матрёна Степановна
На центральной усадьбе совхоза всё шло своим порядком: день за днём там резали панты, варили их и отправляли в Бийск. Пастухи водили стада по горам. Дети шумно играли в пастухов.
И в каком-то порядке менялась погода: то жаркое, душное вёдро, то хмурый, осенний денёк. Потом задождило, словно в небе над совхозом сделалась дырка. Старожилы стали по вечерам поглядывать на крутой купол горы Туманухи, которая служила для них барометром. Оставалась там на ночь серая пепельная туча, и на рассвете непременно хлестал проливной дождь.
Такой погоде могли радоваться только олени и маралы: на всех горах не по дням, а по часам быстро шла в рост и буйно наливалась соком земли сочная, бархатистая трава – им но брюхо.
А людям крепко досаждали эти дожди, особенно пастухам: на них даже у пылающего костра не высыхала одежда. И раз в неделю они наведывались домой: обсушиться, переменить бельё и посидеть в тепле.
Спустился с гор и старший конюх Кардымов, в задубевшем брезентовом плаще и размокших меховых ичигах. Но ему не повезло. В прошлый приезд он сгоряча наговорил своей старухе лишнего, и она пригрозила, что уйдёт в гости к дочери, на хутор. Кардымов-то не очень поверил угрозе, а жена твёрдо сдержала слово, даже на дождь не поглядела. И застал он дома чистые горшки да холодную печь. Ну, и пришлось идти ему в столовую, потому что живот подвело, как он потом рассказывал, и все кишки прилипли к мокрой спине.
На столовой висел замок. Обозлённый Кардымов отправился на квартиру к Матрёне Степановне, которая была в совхозе мастерицей на все руки: и повариха, и официантка, и директор пищеблока.
Соседка, старушка, сказала, что Матрёна вышла из хаты раным-рано, по холодку, ещё до дождя, а куда – не объявила. И вспомнила вдруг, что в последние дни ходила Мотя совсем не своя, по вечерам на картах гадала, и всё выходила ей какая-то дальняя дорога. А намедни с оказией отправила в Шебалино два больших чемодана.
«Гадай не гадай, а выходит, отдала концы наша Матрёна и бежит сейчас, как тот олень. Жалко! Умела щи варить, поджарочку делать, гуляш», – подумал Кар дымов, а вслух сказал:
– Ты ведь, бабка, не накормишь холостого пастуха? Придётся в Шебалино подаваться, заодно узнаю хоть, что про что!
Он оседлал коня, проскакал галопом по усадьбе, раскидывая по сторонам комья чёрной грязи, и скрылся за околицей.
Матрёна выбрала время с умом: по такой-то размокшей дороге её бы и на машине не догнать. Но просчиталась не хуже Кардымова. Из-за проливного дождя открытые грузовики всё утро уходили пустыми: никто не решался лезть в кузов и мокнуть там до железной дороги весь длинный июльский день. А крытых машин не было. И Матрёна поневоле отсиживалась в шебалинской чайной, с тоской глядела в окно и на всякий случай придерживала ногой два чемодана. Ведь разные люди заходили сюда на большой проезжей дороге пить май или водку, и кое-кто из них жадными глазами поглядывал на чужие вещи.
Кардымов сразу приметил её в большом и светлом зале столовой, за фикусом.
– Почтение, Матрёна Степановна! – сказал он, подходя тяжёлой, недоброй походкой, печатая на полу мокрые следы. – Дома-то столовая на запоре, и со старухой – досадная осечка. Пришлось сюда топать: семь вёрст до небес, и всё лесом. – Он подсел к столу, ладонью смахнул крошки со скатерти. – Вы что ж, Матрёна Степановна, тоже чаевать расположились?
– Да ну тебя, балагур! Небось по другому делу?
– Есть и дело: посоветоваться хочу. Появился, понимаешь, интерес: сбежать отсюда. Сама знаешь: остарел и совсем замучился – дожди, холода, ноги так и ломит. Думаю, отчего бы и мне не попробовать, как добрые люди? Табуны, к примеру, бросить, старуху – по боку, от друзей пятки смазать да по Чуйскому тракту – куда глаза глядят! Картина!
– Дознался, значит? – зло спросила Матрёна. – Бес в тебе, что ли! Зачем душу выворачиваешь? И, видать, никто не посылал, сам заявился?
– Сам, сам! Просто из любопытства! Какой, думаю, у неё резон?
Матрёна нахмурилась и уставилась в окно: она не знала, как глядеть на старика, как отвечать ему. Не скрывая усмешки, Кардымов сказал:
– А ты зенки на сторону не сворачивай, на меня гляди. Разговор у нас будет душевный.
Повариха молча взялась за чемоданы и хотела пересесть в другой конец зала, но Кардымов не дал ей уйти:
– Не выйдет это, Матрёна Степановна! Ты мне объясни, а я людям скажу: они ведь по твоей вине нынче голодные. Чем тебя обидели? Комнатёшку дали самую лучшую, всего туда нанесли по бедности. Уважать стали всем совхозом. Сыта, собой дородная, как конопляный сноп. Да чего ж тебе, бестолковая, надо?
– Заскучала, Кардымов.
– Это как же?
– Э, всего и не скажешь! Сам посуди, что за жизнь: пастух на пастухе, грязь, тоска, не с кем словом перемолвиться. А я двадцать лет в ресторане работала, всегда на людях, обхождение приятное, по вечерам музыка. И провожали меня не как-нибудь, с цветами.
– С цветами? – словно удивился Кардымов. – А в Саратов сейчас прибежишь, опять розами закидают?
– Да что ты привязался, горе моё! Я тебе как человеку, а ты – сплошная заноза! Не могу! Не хочу! Пей-ка чай и выматывайся!
– Уезжала с цветами, ай-ай-ай! А бежишь, как вор? Верно говорю: ты же доверие у нас украла. Я двадцать пять годов в горах да на конях. Ведь чего доверие да уважение стоят! А ты и года не прожила, и на всё тебе чихать?
Народ в чайной стал прислушиваться. Яркий румянец полыхал на щеках поварихи, а Кардымов долбил и долбил в одну точку, как дятел:
– Баба ты дородная, в годах, одного сала в тебе пудов пять, а в голове – мякина. Об кедру стукнулась, в грязи увязла – и караул? Красоты дешёвой захотела, пастухи ей не нравятся. А в душу ты им заглядывала?
Какой-то парень подошёл к столу Кардымова с раскрытым ртом, развесил уши.
Конюх глянул на него, прикусил язык. Потом легко подхватил чемоданы и доверительно кивнул поварихе. Дородная Матрёна, глотая слёзы, поплелась за ним. На крыльце он огляделся и сказал:
– Ты права, Матрёна Степановна, мы тоже ошибку дали. Музыка там, цветы и всякие обходительные разговоры – за это я ручаюсь. Пастухи, пастухи – а сделаем. И хорошо-то как: никто, кроме меня, и не знает, что ты драпу дала. Чемоданчики тут оставим, за ними я завтра прискачу. Спросят люди – скажу, в гостях была, патефон слушала, сладку водочку пила. Порядок! И вернёмся, Матрёнушка, честное слово! Мы ведь других-то людей не хуже. И поджарочку мне сделаешь, ловко это у тебя получается. Сейчас я тебя на коня подсажу, а сам с бочку – прыг, прыг, ну, скажи, как жеребёнок!
– И откуда ты свалился на мою голову, чёрт старый! – запричитала Матрёна и упала ему на грудь…