Текст книги "Как я путешествовал по Алтаю"
Автор книги: Владимир Архангельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Цветок из поднебесья
(Рассказ Теодора Петровича Барабаша)
Об этом цветке лет тридцать назад услыхал Михаил Афанасьевич – старый профессор и мой учитель.
Тогда ещё были живы два старика алтайца, которые ходили за ним в горы. А ходили они потому, что к ним приезжали цветоводы из Голландии. И очень хотелось тем цветоводам развести у себя алтайский цветок: он ещё никогда не выращивался в клумбах.
Говорят, голландцы платили старикам по семи рублей за цветок с корнем и комочком каменистой горной почвы. А семь рублей – большие деньги: за них в те годы можно было купить четырёх баранов!
Но у голландцев ничего не вышло: цветок из поднебесья не стал развиваться на приморской равнине.
Михаилу Афанасьевичу не удалось упросить стариков пойти с ним в горы: они одряхлели, сидели в своих юртах у дымного костра и курили трубки. Вскоре старики умерли. Цветок так и остался невидимкой, словно он родился из сказки, взволновал цветоводов и – скрылся.
И вот недавно отыскался затерянный след: видели этот цветок геологи из Новосибирска. Михаил Афанасьевич приехал из Барнаула и сказал: надо найти его, пересадить и вырастить. Так создалась небольшая экспедиция, и мы отправились по Чуйскому тракту к границам Монголии.
Верили мы или не верили, что найдём этот цветок, не так уж важно. Видимо, верили! Но на всякий случай поставили себе и другую задачу: за Семинским перевалом побывать в колхозах, где мы насадили недавно первые сады, и посмотреть, как алтайцы ухаживают за ними. А ещё решили: искать по пути декоративные кустарники, которые могли бы украсить парки в наших городах.
Нам повезло: в первые же дни мы нашли семена голубой ели. Такие деревца растут у Кремлёвской стены в Москве, возле Мавзолея: красивые, нежные, шелковистые. Но привезены они из Канады. А теперь есть свои саженцы голубой ели, и скоро мы будем поставлять их в городские парки.
Довольные первой находкой, мы добрались до тех мест, где речушка Курай впадает в бурную и мутную Чую, и стали искать проводника. Нас постигла неудача: куда ни заглянем в отару – одни древние деды! Сидят на камнях, как изваяния, дымок из трубки, рядом – овцы, и нет поблизости ни крепких, здоровых пастухов, ни детей и женщин, словно все вымерли. Даже на душе стало тоскливо. И спросить у дедов нельзя: не понимают они по-русски! Потом нашёлся один дед, который кое-как объяснил, что все уехали в Кош-Агач, на праздник пастухов.
– Туда и поезжайте, – сказал он, – и спросите Урмата Яманова. Он лучший охотник у нас, все горы знает и всё вам покажет…
И мы поехали в Кош-Агач. А это почти край нашей земли, дальше – Монголия.
После алтайской тайги – густой, синей, душистой – вдруг попали мы на голые скалистые горы, с вечными снеговыми шапками на вершинах. Всюду галька и щебень – следы горных обвалов, – а между ними только седые пучки полыни и ковыля. Деревьев нет, поэтому и посёлок называется Кош-Агач, что означает: «Прощай, дерево».
Хлеба там не сеют, все заняты скотоводством. За отарами овец и за табунами резвых коней ходят и дети и старухи, и каждый из пастухов – отличный наездник.
Пожалуй, нигде на Алтае не ценят так хорошего джигита, как в Кош-Агаче. А джигиту конь в радость, и должен он на нём покрасоваться. Отсюда и обычай джигитов: устраивать свой весёлый спортивный праздник – день пастуха.
Приехали мы в Кош-Агач на рассвете, а там шум и гам, как на ярмарке. Машина по улице не проходит: людей —.тысячи, а коней – и того больше. И кони не только колхозные: там у каждого чабана пять, семь, а то и десять своих добрых коней.
Прибыли чабаны на праздник семьями. Мальчишку или девчонку и в седле не видать, так мал, а сидит крепко, цепко, как пенёк, за ноги не стащишь.
Протолкались мы в чайную, напились кумыса и двинулись на другой берег речки Тархаты. А там и земли не видно под копытами коней: уже в полном сборе армия джигитов. И все кричат, себя и коней горячат. Кони храпят, поддают задними копытами, вскидывают передние ноги. Молодые и самые горячие хлопцы друг перед другом похваляются, бросаются по полю наперегонки в клубах пыли. Словом, жарко и весело!
Приехали наконец судьи – белобородые старики в новых халатах, в жёлтых мягких сапожках, председатели колхозов, кое-кто из районного начальства, навели порядок.
Выставили кош-агачцы по два скакуна от каждого колхоза. Рысаки – огонь, из местных, но скрещены с конями буденовской породы. На месте не стоят, грызут удила, из глаз искры, на груди вены – как канаты, холки – в алых лентах, сёдла – в серебре.
Ну, и взяли рысаки со старта, словно земли не касаются, как птицы. А джигиты, которые возле нас остались, давай кричать, гикать, свистать, стрелять. И всё смешалось: судей оттеснили, меня едва не задавили.
Судьи снова навели порядок, и молодёжь затихла, как только показалась далеко пыль на равнине и ветерок стал доносить дробный стук копыт. То возвращались джигиты, которые уже прошли пятнадцать километров.
К победителю большой толпой ринулись пешие. Они выхватили его из седла, понесли, понесли, да так подкинули, что улетел он под облака. К счастью, облака шли рядом: встань на седло – рукой дотянешься!..
Пожалуй, не нашли бы мы Яманова на этом многолюдном и шумном празднике. Но он пришёл к финишу третьим. Все наперебой закричали его фамилию, и мы не сводили с него глаз, пока его качали и угощали кумысом из бурдюка.
Это был молодой алтаец в зелёной куртке и мягких кожаных сапогах. На смолисто-чёрных волосах просто чудом удерживалась фуражка, в руке у него была свитая тонкой косичкой новая плётка, а рукояткой для неё служила передняя лапка косули, с острыми жёлтыми копытцами. Широкое, скуластое лицо пылало, глаза блестели.
Мы выбрали подходящий момент и протиснулись к нему, усердно работая локтями. Под впечатлением горячей скачки, счастливый от победы на празднике, он согласился стать проводником.
Урмат Яманов велел отцу перегнать коня в табун, а сам поехал с нами.
Михаил Афанасьевич правильно звал нас к устью Курая. Только там доводилось Урмату видеть какой-то необычный цветок, который растёт почти в снегу. Правда, Урмат к нему не приглядывался, потому что всякий раз мешала непогода, словно дождь и метель старались укрыть тот цветок от людского взгляда.
Но тропу туда, к далёким снежным вершинам, Урмат знал хорошо. И часа через три он вывел нас за облака, к болотистой, топкой площадке.
Оттуда открылись нам необозримые хребты Алтая – Ангулакский, Курайский, Чулышманский и Южно-Чуйский с пепельно-серой вершиной Ирбис-Тау. На востоке, за пограничным Русским шатром, светилась снежная монгольская гора Кийтын, а на юго-западе сверкала на солнце двуглавая величественная Белуха. Заснежённые хребты убегали волнами а над ними царило безмолвие Арктики. Только под горой Актру-Баш вился дымок над альпийским лагерем спортсменов.
Под ногами у нас проплыло облако, и из него валил дождь. И где-то над ручьём, далеко-далеко внизу, осколками рассыпались радуги.
Урмат сказал, что надо сойти с тропы и по отвесной скале лезть выше, где лежат снега.
Михаил Афанасьевич не смог взять подъём, за Урматом пошёл только я, цепляясь за выступы, с трудом переводя дух в разрежённом холодном воздухе.
Словом, мы выбрались. Я осмотрелся среди мхов и лишайников и в ледяной лужице увидел желанный цветок.
Я узнал его сразу, хотя раньше никогда и не видел. Он стоял на низенькой ножке, как анютин глазок, бирюзовый, с раскалённым угольком среди лепестков. Чудо! Лепестки переходили на концах в нежный голубой тон горного алтайского неба. Огонёк, голубой огонёк, вот ты какой!
Цветок казался тяжёлым, бархатистым, а на самом деле был нежнее фиалки, просто воздушный, с большим пучком высоких оранжевых тычинок, которые я принял за уголёк.
Я смотрел на это дивное создание с восторгом, как смотрит астроном на новую звезду, открытую им в небесном океане. Смотрел, и рисовал в своём воображении клумбу в большом городском саду. Клумба пестрит яркими красками цветов, а в центре её – сотни вот таких словно невесомых голубых огоньков!
– Надо торопиться! – сказал Урмат, показывая на серые облака, которые сбивались в большую тучу.
Я долго провозился с тем цветком: осторожно выкопал его из ледяной топи и уложил на дно шляпы.
Потом мы взялись с Ямановым выбирать из земли уже отцветшие стебли.
А погода стала портиться. Едва мы уложили в сумку восьмидесятый стебель, как налетела злая, гудящая метель. Прохладное горное лето вдруг сменилось зимой. Хлопья рыхлого, мокрого снега завалили нас почти до колен.
Работу пришлось прекратить, да и Михаил Афанасьевич, опасаясь за нашу жизнь, уже подзывал нас тревожными криками.
Как мы с Урматом спустились к нему, не понимаю. Прижимая одной рукой шляпу к груди, я куда-то скользил, стараясь хоть как-нибудь затормозить своё падение. Весь в синяках, с изодранной одеждой, я упал в снег под скалой и увидел старого профессора.
Он понял, что мы нашли цветок, и потянулся к моей шляпе. Заглянул в неё и сказал:
– Я таким и представлял его. А ведь всё достижимо, Теодор Петрович? Нужно только верить в мечту и за неё бороться!
Рассказы старого медвежатника
Не часто встретишь охотника, который взял на своём веку больше ста медведей! А таким был в Чемале старик Заиграев. И как-то вечером я отправился к нему.
Жена Заиграева, грузная старуха, черноглазая и глухая, долго не могла понять, зачем мне нужен её Анеподист. Потом поняла, послала за мужем маленькую внучку.
– Тащи, тащи его! – низким голосом, по-мужски крикнула она вслед девчонке. – Тоже моду взял – в чайной лясы точить! А тут гость. Так и скажи – гость!
Старуха сбросила платок с головы, раздула самовар старым сапогом, слазила в подполье и принесла большую лохань с мёдом.
– Пей пока, так-то не сиди! – произнесла она и привычным жестом повернула краник в самоваре, чтобы долить чайник.
Кричать ей в ухо не хотелось, да и она не очень-то пыталась заводить разговор. Вот мы и сидели за столом молча, переглядывались и пили малиновый отвар с мёдом.
Скрипнула дверца в палисаднике, и в окне показался симпатичный дед – высокий и крепкий, лет семидесяти, с залысиной и небольшой белой бородой. Он шёл по дорожке в громоздких охотничьих сапогах, влажных от дёгтя, тяжело печатая следы на песке. У крыльца он одёрнул синюю, выцветшую косоворотку и басовито, густо откашлялся.
– С прибытием, дорогой товарищ! – сказал он у порога. – А кто – не знаю! – и уставился на меня живыми и добрыми голубыми глазами. – Дело какое, просто к случаю аль по охоте?
Я представился.
Анеподист Александрович легко отодвинул одной рукой табурет вместе со своей грузной старухой, сел возле меня и расправил усы под крючковатым носом.
– Налей-ка, мать! – грохнул он так, что загудело в самоваре, и подал жене стакан. – Медку, медку! – потчевал он меня. – Его и медведи уважают. Вот об них и поговорим.
Звери встречались Заиграеву разные: и очень крупные – двадцать четвертей от носа до хвоста – и помельче. И по окрасу несхожие: бывали черно-бурые, красно-бурые, совсем красные, как утка-варнавка, и грязно-белые. Попадались чёрные муравьятники с белым ошейником и острым носом-бирюлькой, и тупорылые бурые медведи.
Ранней весной и поздней осенью он находил их на солнцепёчной стороне, где хорошо пригревало. Ходил за зверем так, чтобы ветер тянул от медведя, не то мишка учует и перевалится с удобной елани в кедрач. А кедрач вокруг Чемала местами сплошно-густой, особливо на тех горах, где никто ореха не бьёт, шишек не собирает. И про то знал, что утром ветер всегда с гор валит, где холодно, а вечерами – с долины, где жарко. И ещё один завет соблюдал: в пасмурный день за медведем не ходи – ветер не знает направления, крутит, к зверю не подступишься.
Отдуваясь и смахивая капли пота с лица, Анеподист Александрович начал свой первый рассказ.
Пуля не дура, да сам не плошай!
– Вышел я как-то из охотничьей избушки поутру. День был добрый, ясный. А потом словно туман пал, и пошёл ветер кружить. Пропала охота!
Только завернул, хотел к избушке подаваться, вроде слышу: мур-мур-мур! Медвежата! Ну, думаю, коли они без хозяйки, и остерегаться нечего: возьму живыми.
Огляделся, ружьё прислонил к кедре, стал мешок развязывать: медвежат хотел брать. А она-то, сама, – и узорь меня. На дыбки поднялась да ка-а-ак зарычит, ажио тайга раскололась!
Эх, двум смертям не бывать, одной не миновать, а в попятку – не годно. Ружьишко в плечо вставил, мушку накинул, стрельнул. Вздрогнула медведица – да на меня. Ой, пропал, думаю: не душевредно вдарил! А что пуля ещё есть, в другом стволе, так и не вспомнил – отшибло память начисто!
Подскочила она к колодине, где я хоронился, опять встала на задние лапы да: «Аааа!..» Страсть! И я тоже: «Аааа!» Стоим, кричим, руками размахиваем. К лицу ли мне это? Характер спортишь, кажного куста бояться будешь.
Одумался кой-как, выхватил кинжал, помню – ещё на палец попробовал: что твоя бритва!
Медведица кричит, а ближе не подступает. Зверь, зверь, а бережётся, видит, что со страху я не повалился.
Вдруг покачнулась она – и хлесть! Встала и наново – хлесть! «Пуля долит», – думаю, а сам кричу, да так тяжко, что в груди забулькало.
И правда: начала пуля долить её. Пошла она, шатаясь, да так и скрылась в кедраче. Вспомнил я тут про пулю, прыгнул через колодину и скореича за медведицей. Да нешто догонишь!
Гляжу – медвежата! Три! Сидят себе по-собачьи, жмутся. Думаю: некогда мне за медведицей, не ровен час и на самого нарвусь, на косолапого, а какой я нынче стрелок? Да и от тумана такая темень в тайге, не угадаешь, откуда он навалится.
Схватил медвежат, запихнул в две сумы – и к избушке. А медведицу через два дня нашёл: не угодила ей пуля в сердце, а всё-таки издолила. Почти двадцать четвертей шкура была!..
За разговором мы опорожнили самовар.
Стало темнеть, но я ещё не хотел уходить. Тогда старуха начала громко позёвывать, давая понять непрошеному гостю, что пора и честь знать!
Пришлось встать и откланяться.
Анеподист Александрович пошёл провожать меня и сказал:
– Может, посидим под кедрой? Старуха пускай ложится, а мне спать неохота, да я только и в разговор вошёл.
Мы сели под кедром, прямо против дома, на взгорке, откуда хорошо была слышна ночная Катунь, и Заиграев начал свой второй рассказ.
Медведь и кедровые орехи
– Кедра-то не каждый год орехи приносит. Вот и ходишь, ходишь по тайге, пока на урожайное дерево не наскочишь.
А медведь – он поболе нашего в кедраче шатается и всегда знает, где шишки брать. И кедру выбирает наилучшую. Иди за ним следом – не промахнёшься, наберёшь семян самых добрых.
Бывает, и увидишь к случаю: сидит медведь на сучьях, сделает там себе как стол, крутит шишку в лапах по беличьи и знай себе пощёлкивает.
Как-то пошли мы с братом перед зимой орехи бить. И ружья прихватили. Да была ещё у меня толстая палка: по горам-то лазить – ладно на неё опираться.
Нашли кедру, где медведь шишку лущил и нам оставил, – по хорошей суме набрали. Стали домой собираться, глядим – под кедрой большая плита из камня. Брат-то на неё и вылез, а под ней – глубокая берлога!
Стронули мы зверя негаданно, и так шустро он по тайге пошёл, что мы и ружей с плеч не скинули.
Прошли версты две, лежит колодина, а под ней – дыра. Нагнулся я в ту дыру заглянуть, а там медведь! Выскочил, пахнул на меня жаром, заорал на лихой мат. А я и того пуще!
Хорошо, что палка была добрая. Стал я ей отбиваться, у зверя башка зазвенела. Кинулся он от меня в черемошник, что хмелем обвился от корня до маковки, запутался там, как в сетях: скочит да упадёт, упадёт – опять скбчит. Стрельнул – показалась кровь на левой лопатке. А всё же проскочил зверь и пошёл в гору, как козёл. Брат вдарил, да мимо.
Полезли мы за ним, а он – от нас. И не подаёт виду, хоронится, слышим только – по кустам шумит. И мы из сил вышли: орехи плечи пооттянули.
Всё же взяли мы того медведя, с собаками, на третий день. Он по дороге две берлоги копал, да ни в одну не залёг. Потом вдруг пропал, как на ераплане улетел: и следов нет. Что за диво? Хорошо, собаки разобрались. Он от нас завернул по кругу назад, да своим же следом и пятился. Хитрец!
Я ушёл. Но мы условились встретиться рано утром и пройтись километров шесть вверх по Чемалу, до реки Кубы, где любил рыбачить Заиграев, когда жив был его брат – верный спутник в долгих скитаниях по тайге.
Анеподист Александрович разбудил меня до рассвета:
– Здорово ночевали!
И мы дошли до Кубы, когда солнце ещё скрывалось за горой, и по дороге щёлкали кедровые орехи: старик захватил их с собой.
– Орешки – это наш «сибирский разговор», как у вас подсолнухи. Кинул в рот, сгрыз, плюнул, вот и путь короче, – пошутил он.
На Кубе я ловил хариусов, а Заиграев – кузнечиков для моего крючка и собирал рыбу в сумку. Потом разжёг костёр у дороги, под старой, сгорбленной берёзой, сварил уху.
– Горячо сыро не живёт! – сказал он, вытаскивая из котелка крутобокого хариуса за побелевший хвост.
После ухи мы улеглись в тени берёзы и закурили. И старик вспомнил, как лет тридцать назад, где-то в этих же местах, он впервые задумался: по каким таким законам живёт медвежья семья?
– Вот так же, почитай, ловили мы с братом рыбу, и подглядел я, что не больно-то сладко у медведей, хоть они и смышлёные звери. И, к примеру, волк или лисица больше по правде живут.
– Не понимаю, Анеподист Александрович.
– А что ж тут непонятного? Медведица детей бережёт. За няньку при малышах пестун ходит, что родился по прежнему году. А отец – шатун, мало что о семье не заботится, так ещё за своими же детьми охотится. Не медведь, а сущая свинья!
Я усомнился.
– Вот те крест! – побожился старик и начал свой третий рассказ.
Мишкина семья
– Рыбачили мы с братом. Глядь – на такой вот корявой берёзе два медвежонка сидят. В обнимку. Ноги свесили, посмотрят друг на друга – и бирюлька к бирюльке: обнюхиваются, целуются.
Вдруг из кустов вылез большой зверь, и воровским манером – боком, боком – прямо к ним. Брат и говорит: «Это нянька, пестун». – «Нет, – говорю, – зачем пестуну красться? Он при семье свободно ходит, хоть и не даёт ему медведица играть с маленькими. И не так он велик. А этот крадётся: башкой крутит, принюхивается, идёт к берёзе тихо, будто мышонок. Сразу видать, что за чужим пришёл» Да! Увидал медведь, что медведица ушла за кедру, подскочил к берёзе и притаился: ждёт, когда маленькие с дерева слезут. Стоит, морду кверху задрал и уже облизывается. Мы его пугнули. Брат и сказал мне: «А чего ты, Анеподист, распалился на этого медведя? Может, он и не хотел медвежатами позавтракать, может, он просто поиграть хотел?» – «Нет, говорю, чёрта с два!
Крадучись на игру не ходят. Да и самой природой, видать, установлено, что должна самка с медвежатами жить отдельно. В круглой-то башке у медведя насчёт малышей никакого понятия нет. Верно, верно!»
В другой раз крался за семьёй белый медведь, а точнее сказать – грязно-белый, будто в опилках обвалялся.
Заметила его медведица, шибко осерчала, рявкнула на всю тайгу, и он убежал в гору. Там круг сделал – и опять на то же место. Медведица замырчала, снова прогнала его, а детям словно бы шепнула, чтоб они остерегались.
Залезли маленькие на дерево, да, видно, соскучились и стали спускаться. Дурачки, конечно, несмышлёные, а слезают с опаской, по сторонам озираются и вниз глядят, где, значит, лучше место, чтоб на землю встать.
Только сиганули в траву, а медведь-то белый и подскочил, да и схвати одного медвежонка за ляжку. Заверещал маленький, как зайчишка. Тут мамаша-то и налетела. Клок шерсти вырвала у злодея на загривке и такую оплеуху дала, что тот – кубырем! И пошёл ногами взбрыкивать, и всё в гору, всё в гору: синяки лечить, раны зализывать…
Мы встречались ежедневно и последний вечер, такой короткий и прохладный, провели на обомшелой гранитной скале, на Стрелке, где Чемал сливается с Катунью.
Солнце садилось, и на отрогах двугорбой горы Верблюд догорали его лучи – янтарные и розовые, – обещая завтра погожий день.
Старику Заиграеву, когда он впервые пришёл сюда, полюбилась эта синяя, в соснах, высокая каменная Стрелка. Тут жили белки, в завалах сосняка и кедров бегали шустрые, осторожные соболи. И медведи ложились в берлоги у самой Верблюд-горы, и дикие козы ходили большими стадами. А осенью раздавался над Стрелкой трубный зов ревущего марала.
Я уже видел старые пещеры в солончаках горы Верблюд. Их вылизали языками козлы и маралы. Тысячи, а может быть, и миллионы копытных сотни лет приходили туда в жаркие летние дни лизать соль и такие понаделали пещеры, хоть табун коней заводи! Я шёл с факелом, свет дрожал, крупинки соли искрились, как снежинки на солнце. Летучие мыши висели вниз головами, в расщелинах скал слышался какой-то писк. Меня обдавало холодом, было так таинственно и даже страшно.
Белок и маралов, соболей и медведей давно нет возле Чемала; от шума машин, электрического света, от людей ушли они в глухую тайгу. А козлы остались.
По Катуни, чуть ниже Чемала, им очень удобно было переходить осенью с левого берега на правый, к сочным горным пастбищам. Козлы двигались из века в век проторёнными тропами, и этим пользовались охотники. Они делали загородки на путях перехода, и воинственный клич: «Элекмонар! Козлы в загородке!»– был сигналом к началу охоты. Алтайские охотники – анчи – устремлялись в загоны и ловили козлов, попавших в плен. Теперь загородок не делают, но охота ведётся. И в память о ней посёлок невдалеке от Чемала называется Элекмонар, а по-русски – козлы в загородке…
Вспомнив об этой охоте, Заиграев задумчиво произнёс:
– А кому расскажешь, что я видел в этих краях за свои семьдесять пять лет? История же поучительная! Охотиться начал, так ходил в тайгу с допотопным ружьём – с шомполкой. Патронов не было, порох и пули и пистоны таскал в баклажках на поясе. Сыплешь порох в ствол, а тут – дождь, с деревьев – капель. Одна морока! Потом берданкой разжился, с одним стволом, затвор как у винтовки. И уж, почитай, после революции двустволки появились, тульские. Это – по ружейной части, так – просто для памяти. Да! Пришёл в Чемал по бездорожью, узкой охотничьей тропкой. Сляпал избёнку. Нас было таких, как я, человек шесть: вот и весь посёлок! Сидели с лучиной. Потом уж керосин-то появился. А теперь чиркнул выключателем – и свет горит, и радио говорит!
– В санатории – ребятишки, вот бы и рассказывали им про старину, – заметил я.
– Бывает, захожу к ним. Только чудно им, что такой чалдон на свете живёт, что и лучину жёг и из шомполки палил. А я им своё: было, говорю, охотничье кочевье, а теперь?
– Что – теперь?
– Город!
– Да какой же ваш Чемал город! – удивился я.
– Ну ладно, городок, – поправился старик. – И дороги, как у вас, в Москве, только таких вот сосен, да этих скал, и, конечно, рек таких, как Катунь, ээ-э, у вас нет! Это всё же Алтай!
Старик замолчал и вздохнул.
– Взгрустнулось? – спросил я.
– Да. Был и я, что медведь, а теперь совсем уездился. И в новом дому живу, и достаток хороший, а по ночам ворочаюсь да вздыхаю. На охоту второй год не хожу: и вижу плохо и слышу слабо. В горах стало меня эхо обманывать. Вышел как-то с ружьишком, слышу – будто медвежата скворчат. А слух кругом, потому что отдаёт от скал. Раньше бы чутьём взял, а теперь не то! Постоял, послушал, а куда идти – понять не могу. Эх, и досада! Даже слезу смахнул с горя: значит, чужой я стал в тайге! И поплёлся к своей глухой старухе чай пить. Вот дела!
Стало и мне невесело от таких слов, и хотел я успокоить старика, но он опередил меня:
– А жить хочу – так и словами того не выскажешь! И с ружьишком бы за Катунь деньков на десять, сердце потешить, с медведем побороться. Ведь за него теперь деньги платят, как у вас за волка. Завалил косолапого – получай триста рублёв! Вон Мишка Панин, из колхоза «Уважай», недалече отсюда по Чемалу, в прошлом году двадцать пять штук взял! И в этом году – уже тринадцать. Богатей! И сколько колхозного скота от зверей спас! А я? Что я? За штат вышел. Горько мне это!
Старик жалел себя вслух, и, вероятно, не было бы конца этим жалобам, но услыхал песню и приободрился.
Пели её туристы, что стояли лагерем на зелёном мысу, где Чемал сливается с Катунью, против нашей Стрелки.
Старик встал и слушал, прислонив ладонь к уху. Песня была смешная:
…Туристу море по колено!
Турист всегда рубать готов,
Хоть будет сварено полено!
Молодые голоса пели складно, весело, с задором. Завтра с этой песней тронется в путь ещё одна группа туристов. И пойдёт она в Артыбаш – через высокие Каракольские озёра.
– Будь я на годов пять помоложе, как бы славно прошёлся с ребятами через горы, снега и тайгу к тому золотому, Телецкому озеру!.. Постой! И, пожалуй, пройдусь, дай только травку найти.
– Какую травку?
– Слух у нас прошёл, будто нашли в алтайских горах травку. И много силы даёт она человеку. Старики от неё, говорят, как козлы, по горам прыгают. Вот бы попользоваться. Ты-то, к примеру, как, не знаешь?
– Знаю.
– Может, и у нас тут есть?
– Пожалуй, есть, только надо выше подняться, к гольцам, где маралы пасутся.
– Высоко, по жаре-то не осилю. Придётся осени ждать. А какая она?
Я рассказал.
Старик заметно оживился и сказал, что мог видеть эту травку, даже наверняка видел, да не вглядывался в неё: просто ни к чему было.
– Коли бы ты был мне другом, прислал бы листочек, может где встренется?
– Да уж постараюсь.
– Верное слово? Ну, спасибо. Не подведёшь, я надеюсь: в таких делах, да ещё со стариками, шутить не пристало…
Утром, по холодку, я уехал.