Текст книги "Как я путешествовал по Алтаю"
Автор книги: Владимир Архангельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
В чужой ухе
Весь день по реке шли брёвна вразброс, молем. Они почти сплошняком забивали фарватер: некуда было забросить блесну.
Тонкие брёвна плыли быстрее, толстые – отставали. На реке стоял непривычный шум: чурбаки сталкивались и налезали друг на друга, подкидывая над водой то могучий комель, то менее кряжистый хвост.
Часам к семи сплав прекратился, и я вышел к реке со спиннингом. Хотелось побыть одному на ровной и чистой полянке, белой и жёлтой от ромашек, кумачовой – от кипрея. Но сюда причалили туристы и уже разбивали палатки.
Староста группы, расторопный и шумный, отдавал распоряжения, а затем подсел возле меня и спросил:
– Рыбки для нас не поймаете?
– Не знаю. Сам ещё ухи из тайменя не пробовал.
– Ну, ловите, ловите! Мы сварим и вас угостим, – сказал и ушёл.
Спускался вечер, тёплый и тихий. И наступал такой удивительный час в горах и в тайге, когда под высокой скалой – сумерки, на гребнях гор – зарево заката, на реке – яркое отражение последних лучей солнца.
Тёмные сумерки лежали слева, в ущелье, откуда бежала свинцовая, мрачная Бия. Краски заката – золотые и розовые – были сзади, где по пологим сопкам лежала необозримая синяя тайга. Прямо передо мной высилась суровая серая скала, из-за неё вылетал веером позолоченный сноп лучей. А справа, где скала обрывалась стеной над зелёной еланью, во всю силу полыхало солнце. Оно заливало светом весь плёс, и я мог смотреть туда только из-под ладони.
Блесна улетала влево, в сумеречную, почти ночную, Бию, и мне не всегда удавалось видеть, куда падала тяжёлая металлическая рыбка. Течение сносило блесну, и она шла мимо скалы. Тут было светлее, и я уже различал, где белая леска касалась воды. А когда наступало время вытаскивать блесну, свет от реки с такой силой бил в лицо, что я крутил катушку с закрытыми глазами.
Таймень взял на самой грани сумерек и света. Он прыгал через голову, выбрасывался свечой и раскидывал сверкающие брызги. У берега, на отмели, я прыгнул в воду и схватил его.
Он был маленький, не больше килограмма весом, и разглядывал я его в сумерках, но даже в эту пору дня мой первенец был очень красив. Его хвост – нежного оранжевого цвета – напоминал большой лепесток алтайского огонька. По всему светло-серому телу были разбросаны фигурные чёрные пятна. И весь он казался ярко-пёстрым. А голова была тупорылая и лоснящаяся, с маленькими глазками, рот огромный, с острой щёткой зубов.
Прибежал староста, залюбовался тайменем, а потом забрал его и ушёл.
А когда я пришёл к костру, ухи уже не было…
Староста виновато моргал, подбрасывал в огонь смолистые ветки и всё поправлял свои длинные и непослушные рыжие волосы:
– Увлеклись, понимаете! Отродясь не ели такой вкусной штуки. Мы, знаете ли, нахваливали вас, наливали-подливали, глянули в котёл, а там пусто! Вы уж того… не серчайте! Завтра поймаете, будет и у вас уха. А сейчас – вот каша, вот кофе. Эх, беда, беда: был обед, и ужин нам нужен! – шутил он, орудуя поварёшкой в котле с пшённой кашей.
Пропал мой таймень в чужой ухе, но я не сердился. Ведь сбылась моя мечта – поймать чудо-рыбу, о которой я лишь читал в книгах…
Ласточки над рекой
Кончились пороги на Бии. Начались широкие плёсы, длинные перекаты. Река стала спокойнее.
По берегам уже не было видно кедров: тайга осталась позади. Зато чаще стали встречаться прозрачные берёзовые рощи. И почти над каждым плёсом непременно склонялись кудрявые ветлы.
В зарослях черёмухи появились спелые ягоды. Словно облитые чёрным блестящим лаком, они так и манили к себе. Они крупные, немного вяжут во рту и сладкие, и недаром зовут их «алтайским виноградом».
Часами я пропадал в черёмушнике, выбирая самые большие зрелые ягоды. А по деревне ходил, прикрывая рот рукой: он был такой тёмно-фиолетовый, будто я съел ведро черники!
За тайменями же почти не охотился: они надоели. Уха из них казалась сладкой, жареные куски – липкими и мягкими. И если таймень попадался, я пересыпал его солью, заворачивал в тряпку, потом подсушивал на солнце, и получалась вкусная солоноватая тёша: она так и таяла во рту, словно самая дорогая нежно-розовая сёмга.
Утром и вечером я не раз наблюдал, как носились по плёсу, жировали таймени. Ловкие, сильные, они хватали и мелких рыбёшек, и лягушек, и мышей, и жуков. Бросил я окурок, так к нему подплыл тайменка: наподдал его носом и недовольно хлестнул хвостом!
В одном таймене я нашёл белочку в намокшей и грязной коричневой шубке. Видимо, хотела белочка переплыть Бию, а прожорливый хищник её подкараулил.
Но уж очень хотелось мне поймать тайменя, который охотился за ласточками.
Береговые ласточки день за днём резвились над плёсом. Они ловили мошек и иногда касались воды раскрытым клювом, оставляя за собой маленькие круги на поверхности.
Подлетела ласточка к воде, и сейчас же рядом с ней раздавался оглушительный всплеск. Промахнувшись, таймень иной раз выскакивал из воды и плюхался бревном в воду. Таких я ещё не лавливал: голова – как у телёнка, хвост – как большая лопата.
Одна ласточка зазевалась, и таймень проглотил её. Стая береговушек заметалась над рекой, унылым писком оплакивая свою подружку.
Я сбегал за спиннингом и начал стегать по Бии тяжёлой тёмной блесной. Таймень жировал то слева, то справа, и никак не удавалось подбросить ему приманку под самый нос.
Так прошло больше часа. У меня уже заныли плечи от усталости.
А таймень всё же взял блесну. Он сжал её, как тисками, и понёсся, как трамвай. Белой струной побежала вслед за ним леска. Катушка засвистела. Я надавил на неё ладонью: на коже большого пальца появился ожог. Ещё миг, леска кончится, таймень рванёт – и всё пропало!
Но он дошёл до омута и залёг на дне.
Я позвал его – резко дёрнул удилищем. Он не поддался, а кинулся вверх по реке. Потом выскочил на поверхность, встал на хвост и так потряс головой, словно собака, когда её пчела ужалит в нос.
Вернувшись в омут, таймень залёг в другом месте, чуть дальше, и затащил меня в воду. Я стоял по пояс в реке, совершенно забыв о холоде, и тянул, тянул, дёргал. Таймень уступил мне, сдвинулся, и на катушке обозначились первые витки мокрой лески. Я нажал, таймень напрягся. Пришлось сдать ему весь запас лески. Так мы и боролись: я – к себе, он – к себе.
Но спиннинг – чудесная штука! Удилище тонкое, гибкое, упругое, прочное; леска надёжная – стометровая. И даже такой таймень не диковина: придёт и он к берегу, дай только срок!
Прошёл ещё час в напряжённой борьбе, и таймень пришёл ко мне: чёрный, как морёный дуб, пролежавший на дне реки тысячи лет, с огненным хвостом и фиолетовыми пестринами. Последние метры он тащился на боку, ощерив страшную зубатую пасть.
Мокрый и грязный, я еле-еле выволок его на траву, лёг рядом. И такая взяла меня усталость, что я не мог даже пошевелить рукой.
Таймень засыпал, и яркие краски на нём блёкли. Он словно полинял, выцвел и ещё больше напоминал короткую и толстую дубовую чурку.
А над рекой резвились и щебетали ласточки, весёлой стаей делая круги надо мной. И я мог думать, что они поют песенку для меня: ведь это я убрал с плёса зубатое чудовище, которое так ловко охотилось за ними…
Голубой огонёк
Кукушки на берёзах
Ранним-ранним утром, когда петухи только ещё пробовали на все лады свои голоса, я покатил по Чуйскому тракту вдоль Катуни, на юг.
Могучая пенная река, зелёная и молочная, окутанная густым облаком тумана, грозно ревела справа. А слева тянулись горы, покрытые лесом, ещё чёрные в этот предрассветный час.
Солнце ударило в смотровое окно, когда мы подъехали к Минжерокскому порогу. Река с разбегу натыкалась на каменные глыбы, тёмные и лоснящиеся, словно мокрые тюлени, которые вылезли из воды навстречу солнцу. Струи, все в кружевах белой пены, толкнувшись о глыбы, бросались к берегам. С грохотом и со звонким бульканьем они обмывали серые плиты, отскакивали от них и гудящим потоком уносились вниз по фарватеру.
Я недавно прошёл на лодке по всей Бии и теперь мог сравнить её с Катунью. Бия, тоже страшная на порогах, вдруг показалась спокойной, неторопливой. И недаром по-алтайски «бий» означает начальника, главного. А большому начальнику, как думали в старину, и положено быть важным, медлительным, степенным. А слово «катын» означает у алтайцев женщину: молодую, полную сил, весёлую и капризную. Катунь и казалась такой дикой красавицей, которая бушует, поёт и стонет среди скал.
Любят алтайцы эту необузданную реку и поют о ней нежную песню:
Резвая моя Катунь —
Белая река,
Словно утром облака.
Много ходит в ней добра,
Рыбы – слитки серебра.
Славная моя Катунь!..
Чуйский тракт уводил нас вдоль реки всё дальше и дальше на юг, изредка огибая невысокие бомы.
Кедров было меньше, чем на Бии. Их место на вершинах гор занимали пихты и лиственницы. У берегов толпились берёзы, ели и осинки. На каждой полянке был раскинут цветник из жёлтых ромашек, синих колокольчиков и глянцевитых красных маков. У самой кромки воды иногда мелькали доцветающие оранжевые огоньки.
Солнце вышло из-за гор, залило светом всё вокруг, и я вдруг заметил, что тайга какая-то странная. На дворе был июль, а берёзы стояли без листьев, как ранней весной, когда в голом лесу еле видна на ветвях прозрачная, нежная прозелень. И на хвойных деревьях было так мало игл, что сквозь крону любой сосны, лиственницы пли пихты легко просматривалась всякая складочка на крутой горе.
Я попросил шофёра ехать тише и стал присматриваться к деревьям. На них суетились сотни кукушек. Они деловито перескакивали с ветки на ветку, обегали вокруг ствола. Одни из них двигались снизу вверх, другие спускались и на какой-то миг сбивались в серый живой клубок. В сутолоке птицы били друг друга клювами, толкались и подлетали, похожие в полёте на ястребов.
Меж кукушек шныряли золотистые иволги и пёстрые красноголовые дятлы. Тут же, рядом, ловко сновали по стволам приземистые голубовато-серые поползни, порхали в ветвях черноголовые подвижные синички. А над Катунью, над пологой синей горой, серебристой точкой в утреннем небе плавно парил самолёт. И за ним широким конусом тащился жёлтый и прозрачный дымный хвост.
И птицы и пилот были заняты одним и тем же делом: они истребляли вредителей леса, которые захватили тысячи гектаров тайги, съели листья на берёзах и синие иглы алтайской хвои.
Самолёт мог сделать больше, чем птицы, и он летел над хвойными лесами. Их нужно было спасать в первую очередь. Ведь сосна, ель, пихта, кедр и лиственница засыхают, если шелкопряды поедают их хвою два лета подряд. А берёзки выстаивают дольше. Только рост у них замедляется.
Степан Андреевич, шофёр, выключил мотор у большой берёзы. Птицы замерли, глядя на нас, но не взлетели и скоро принялись за работу: молча, деловито. Самая ближняя к нам кукушка, тряся головой, вытащила из какой-то расщелины крупную мохнатую гусеницу и, задрав клюв, с трудом протолкнула её в глотку. И сейчас же принялась за другую. Так она проглотила десять штук за одну минуту.
– Аврал, что ли, у них? – удивился шофёр.
– Похоже на это.
И я рассказал ему, что сто кукушек могут истребить за один час тридцать – сорок тысяч вредных гусениц.
– Вот тебе и кукушка! – громко сказал он, с восхищением наблюдая за работой птиц. – А у нас про неё только и слуху было, что по чужим гнёздам витает да беду накликает. Отец мой по весне, при первой кукушке, бывало, деньгами брякал, чтоб лучше водились они у него – не помогло! И в тайгу натощак ходил, всё слушал, сколько она ему годов накукует. Куковала много, а помер рано. И пустомельных старух да одиноких баб кукушками прозывали: не любили эту птицу. А выходит, что лесник прав!
– Какой лесник?
– Да тут один. Из Усть-Семы, куда едем. Яичная скорлупа!
– Это что ж, прозвище такое?
– Зачем прозвище? Имя! По-алтайски будет Каакаш, так у него и в паспорте записано, а по-русски – эта самая скорлупа. Чудные бывают имена, особенно у стариков… Да! Так вот с неделю назад один наш парнишка пристреливал новое ружьё по кукушке. Убил, конечно. А тут подскочил Каакаш да того парнишку за вихры. И надрал крепко. Ну, я и встрял в это дело: тоже мне невидаль – кукушка!
И завязался у нас с лесником грубый разговор. Теперь, как видимся с ним, так и не здоровкаемся: ни тебе ни здравствуй, ни прощай. А на поверку – зря всё это.
– Зря, совсем зря! И ружьё таким стрелкам давать не нужно!
Степан Андреевич включил газ. Несколько минут он вёл машину молча, высовывал голову из окошечка и всё поглядывал на птиц.
– Надо с лесником на мировую идти. Обещал он мне две тесины для сарая, теперь в сердцах не даст. Э-хо-хо! – вздохнул он. – И поругались так некрасиво. Как к нему теперь подступиться, и ума не приложу! Крути не крути, а придётся жинку на пол-литра выставить. Э-хо-хо!
Он сидел за баранкой и напряжённо думал. Слева и справа от пас всё бежала и бежала голая, скучная тайга. Наконец за поворотом показался маленький посёлок Усть-Сема, прилепившийся к высокой горе среди камней.
Тут была развилка дорог. Чуйский тракт под прямым углом уходил вправо, по мосту через Катунь, и терялся среди гор на левом берегу речки Сема. Туда и надо было Степану Андреевичу. А я решил поехать прямо, правым берегом Катуни – до Элекмонара и Чемала.
Я уже сидел в другой машине, когда Степан Андреевич, что-то крича в мою сторону, тащил в чайную коренастого алтайца в форме лесника. Тот упирался, но шёл, и на загорелом его лице скользила улыбка. Шофёр поднял фуражку и помахал мне на прощанье. И уже не надевая фуражки, шагнул через высокий порог чайной.
Ссора из-за парнишки, убившего кукушку, по-видимому, заканчивалась…
Бухгалтер и роза
День был воскресный, солнечный, жаркий и такой тихий, что дым из труб не улетал от домов, а медленно таял над крышами в чистом и голубом воздухе.
В городе всё было раскалено солнцем: стены, крыши, заборы, мостовые. А на окраине города, в большом парке плодоягодной станции, приятно веяло прохладой. Землю затеняли раскидистые кроны маньчжурских орехов и белых тополей. Зной умерял и ручей, который, журча, струился в глубоком овраге.
В тени деревьев, на просторной круглой площадке, было шумно. У клумбы, где росли пунцовые, алые и янтарные чайные розы, затихал и вспыхивал спор, начатый ещё ранним утром. Шумели и спорили колхозники, приехавшие на двух грузовиках из села Фоминского, за Бийском.
Они только отобрали для своего нового сада на берегу Оби четыре сорта винограда и две яблоньки – ранетку и боровинку. И ещё не решили: брать или не брать черноплодную рябину с крупными, как у сливы, ягодами.
Рыжеусый бухгалтер в белой толстовке, перехваченной узким жёлтым пояском, и в фуражке старого образца, какую носили когда-то купцы третьей гильдии, был против рябины. Он недовольно пробурчал, что на станции побольше сотни всяких плодов и ягод и всего не укупишь.
Ему возразил председатель колхоза:
– А ведь вкусное винцо получается из этой мичуринской рябины. Неужто не пробовал, Михаил Иванович?
Все ждали, что ответит бухгалтер. Но он лишь как-то выразительно крякнул, а в спор не полез. Видно было, что он пробовал это вино. И не только пробовал, но и оценил его вкус. Порывшись в портфеле, он достал книжечку и пометил, что черноплодную рябину надо брать для колхозного сада.
Спор начался из-за курайской ивы. Это чудесное деревце! Растёт развесистым кустом до шести метров в высоту, похожа на плакучую русскую иву, что дремлет над прудами, но гораздо красивее. Она обвешана словно поникшими ветвями, и все они серо-голубые от матового налёта на листьях. Цветёт ива в первой половине мая, серёжки её источают тонкий аромат. Она неприхотлива, растёт по сырым местам, и сажать её можно черенками.
Председатель предложил взять иву: она может защитить от обвала склон у реки, остановить овраги. Из её гибких ветвей можно делать лёгкие, удобные корзинки.
– Ягоды разводим, а в чём их будем возить в город? – спросил он. – Ива нас выручит!
– Пылкий ты человек, Николай Иванович! – полез в спор бухгалтер, которого задели за живое слова председателя насчёт вина. – Ты сначала ягоду дай, а уж я доставлю её по назначению. Вёдер, что ли, у нас нет? Правда, бабоньки? – обратился он к колхозницам.
Они не были уверены, что надо платить деньги за курайскую иву, и поддержали бухгалтера. Председатель понёс поражение.
Так бывало не раз. Колхозники в чём-то не видели доброй выгоды, настораживались, словно председатель подбивал их на такое пустячное дело, за которое и грош выбросить жалко. И их настроение сейчас же выражал бухгалтер.
– Лишнее это, Николай Иванович! – говорил он, подкручивая рыжие усы. – Ты человек городской и колхозной души ещё не чувствуешь. А ведь тут как понимать надо? Шагнули всем колхозом вперёд: сыт мужичок, одет, обут, детей учит, радио слушает – ну и слава богу! Теперь постой, оглянись, куда новый шаг сделать, да почаще в кассу заглядывай: всё ли там в ажуре? Оно бы неплохо, конечно, и бутербродик к чаю в полевом стане, и всякие там цветочки василёчки, да ещё в хрустальной вазе. Только всё это фантазия. Не привьётся у нас такая петрушка. Так что ты, Николай Иванович, лбом в стену не бейся и авторитет свой не роняй!
– Да куда ж ты гнёшь, Михаил Иванович? – обычно кипятился председатель. – Это же отсталость!
– Нет, Николай Иванович, это жизнь. В ней, брат, порядок, и ты его не ломай. У тебя это от молодых лет. А с моё проживёшь, не то запоёшь. Так-то!
Бывали такие жаркие споры и на колхозных собраниях. Бухгалтер налетал петухом, разговор начинался бурный. Из душного зала катился гул голосов. В этом шуме нередко тонула горячая речь председателя, и далеко не всегда удавалось ему доказать свою правоту.
Но сегодня он не спорил о курайской иве, сдержался. Ему хотелось поберечь свои силы для главного разговора – о большом колхозном цветнике, о чайных розах в палисаднике, возле правления колхоза.
Цветы он любил с детства. Мальчонкой, пока ещё не ходил в школу, плёл по весне жёлтые венки из одуванчиков, носил их на голове, затем отправлял по реке. И всегда ему казалось, что кто-то поймает его венок, например девочка, и ей станет весело, хорошо. А когда подрос, зачастил в тайгу. Радость доставлял ему первый весенний цветок в горах: сиреневая и ароматная альпийская фиалка. А ещё ему нравился колокольчик – катык. Листья у него пёстрые, красноватые, а цветы синие и фиолетовые, похожие на звёздочку. И они так украшали школьный гербарий, который он собирал с ребятами!
Он разбил цветник рядом с кузницей, когда был директором завода, и рабочие полюбили этот нарядный уголок, не затерявшийся среди асфальта, металла и шлака. И, кажется, было это вчера: ведь он лишь второй год в колхозе.
Но и тут сделано немало: ему удалось увлечь колхозников большим и новым делом – заложить сад и развести огород, чтобы завалить весь Бийск овощами и фруктами. Огород уже есть, сад скоро будет – огромный, почти в сто гектаров. Вот уж зацветёт он весной над полноводной Обью! И загудят, загудят удивлённые пчёлы: им-то впервой придётся брать мёд с яблонь!..
Мысль о цветущем саде воодушевила Николая Ивановича, и он заговорил о цветнике, о розах. Заговорил пылко, убеждённо, как о чём-то давно продуманном и решённом. Колхозники слушали своего председателя с интересом и внимательно следили, как добреют его глаза, как светится улыбкой моложавое, загорелое лицо, на которое упала длинная прядь русых волос.
А бухгалтер, склонив голову набок и прижав к груди толстый брезентовый портфель, прятал недобрую улыбку в рыжие усы и словно ждал момента, чтобы начать атаку.
Он и начал её, когда молодая колхозница в ярком ситцевом платье сдёрнула платок с головы, шагнула вперёд, подбоченилась и сказала звонко, задорно: – Твоя правда, Николай Иванович, – надо брать!
Да неужто мы такие бедные, что и розочка нам не по деньгам?
– А на что она тебе? – накинулся бухгалтер. – Огонёк-то наш алтайский чем хуже? И совсем за так, без денег. Насбирай себе букет, сунь в крынку и любуйся! Эх, Марья, Марья! Где бы о хозяйстве думать, а ты о цветах: розы, розы! Что ж ты, прицепишь к волосам алую розу, как цыганка, и пойдёшь коров доить? Вот тебе и роза! Не наколоться бы нам об неё!
Бухгалтер окинул взглядом колхозников, словно ища у них поддержки. Но они переминались с ноги на ногу, вздыхали и молча глядели на клумбу.
– Розы без шипов не бывает, Михаил Иванович, – сказал директор станции Барабаш, подходя к колхозникам. – Конечно, об неё можно и уколоться. Но вряд ли вы серьёзно думаете, что ваши товарищи согласятся променять розу на оранжевый огонёк.
– Да я это к случаю, Теодор Петрович. Так сказать, мысли вслух. А уж если цветы брать, то по крайности анютины глазки: и хлопот с ними меньше, и цветут долго, да и расход на них как-то легче оформить.
– Ох, уж эта мне бухгалтерия! – сказал председатель, и на лицах колхозников появилась улыбка.
– Без неё тоже нельзя, Николай Иванович. – Барабаш с весёлой миной развёл руками. – Но, к сожалению, бухгалтер не обязан знать, что роза с глубокой древности считается царицей цветов. Она – спящая красавица народных сказок. И какими бы другими цветами на время не увлекались садоводы, они никогда не могли изменить прекрасной розе.
Барабаш говорил убеждённо. Он хотел горячо поддержать председателя, посрамить бухгалтера. Высокий, с узким лицом и широкими залысинами, в белой безрукавке, заправленной в лёгкие серые брюки, он стоял, опершись левой ногой о каменный бордюр клумбы, и словно читал свою любимую лекцию. И все потянулись к нему, стали вокруг тесной кучкой.
Он говорил о том, что роза была цветком греческих царей и римских императоров и ценилась дороже золота. В Европе, во Франции, она появилась семьсот лет назад и получила название прованской, потому что её стали разводить в Провансе, невдалеке от Парижа. Там и зародился весёлый народный праздник цветов. И на этом празднике самую красивую девушку – королеву роз – награждали благоухающим венком из алых и белых роз.
– Венок назывался «шапё», по-русски это – крышка. Отсюда и пошли такие родные нам слова, как шапка и шляпа, чем голову покрывают. И, на мой взгляд, пора вашему колхозу – богатому, сильному – надеть такую «шапку из роз».
– Я и говорю – пора! – обрадованно сказала Марья. – Надо и о красоте думать. Живём в достатке, а под окном, кроме мальвы, и цветов никаких не видим!
Бухгалтер хотел что-то сказать, но на него дружно зашикали; теперь уже никто не сомневался, что будет у колхоза отличный цветник, о котором давно мечтал председатель.
Николай Иванович одержал победу и не скрывал своей радости. Он по-хозяйски осмотрел клумбу, спросил у Теодора Петровича, когда можно приехать за розами, и сказал бухгалтеру:
– А ты пиши, пиши, Михаил Иванович! И давайте, товарищи, первую розу посадим под его окном: пусть помнит, за что деньги плачены!..