Текст книги "Возвращение в Египет"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
То есть, повторяет Блоцкий, Гоголя неудержимо тянет роль совести, которая всегда в тебе, совести, от которой не укрыться ни одному твоему греху, или даже, бери выше, – роль Грозного Судии, что ждет нас, едва мы переступим порог, закончим земное существование. В письмах и в Развязке, объясняет труппе Блоцкий, Гоголь говорит о чиновнике и так и этак, однако, сказать по правде, разница невелика: совесть – тот же Судия. В общем, что по человеческим, что по Божественным законам роль в самом деле его, должна быть ему отдана незамедлительно и со всем возможным респектом, тут нет сомнений, но, продолжает Блоцкий, вот вопрос: что отдавать?
С привычной нам драматической точки зрения роли без слов и без явления на сцене как бы и вовсе не существует. Это эфемерность, фантом, платье голого короля, публике такие вещи не растолкуешь. В общем, говорит Блоцкий, жизнь как бы сама стравливает обе гоголевские роли: Хлестакова и чиновника. На взгляд извне, преимущество за Хлестаковым, но симпатии автора отданы чиновнику, и на исход поединка это окажет решающее влияние. Однако пока перед Гоголем ряд проблем, все они между собой повязаны и все их ему придется решать. Ясно, например, продолжает Блоцкий, что Хлестаков написан подробно, тщательно. Не забыта никакая мелочь ни в костюме, ни в поведении, ни в репликах. Кроме того, из самого строя речи видно, что Гоголя, когда он писал Хлестакова, буквально несло, роль из тех, что сделаны на одном дыхании. О чиновнике подобного не скажешь.
Куда клонит Блоцкий, уже понятно, и Нюся Бердская (унтер-офицерская вдова) перебивает его. Хорошо, говорит она, Гоголь берет другую роль, прежде был Хлестаковым, теперь он чиновник по именному повелению. Пьеса его, а хозяин, как известно, барин. Но где здесь революция? Любой актер ищет успеха у публики. Вот и Гоголь тянет на себя одеяло. Подобное возражение напрашивается, и Блоцкий не удивлен. Нет, говорит он, это революция. Конечно, актер существо эгоистическое, можно даже сказать, изощренно эгоистическое, всё же каждый, кто выходит на сцену, понимает, если, подминая других, развалишь спектакль, сам останешься внакладе. Гоголь же не колеблясь рушит постановку.
Из-за Бердской нам это сказано раньше времени. До чиновника речь еще дойдет, уверяет он Нюсю. А сейчас, продолжает Блоцкий, другой вопрос – публика. Он не менее важен: ведь на нового «Ревизора» у Гоголя большие планы. С одной стороны, «Ревизор» с Развязкой должен переманить, перевербовать приверженцев прежней постановки, с другой – обратить, сделать единомышленниками тысячи и тысячи людей, которые о первом «Ревизоре», может, и не слышали. Одни не имели привычки, другие возможности ходить по театрам. То есть перед Гоголем извечный вопрос любой революции: пойдут или не пойдут за тобой народные массы? Решая его, объясняет Блоцкий, Гоголь действует расчетливо и практично, можно даже сказать, профессионально.
Как раз в сорок шестом году (яичко ко Христову дню) готовится печатанье «Выбранных мест из переписки с друзьями». Гоголь не сомневается, что новая книга привлечет общее внимание, очень на это внимание ставит, ему ясно, что «Ревизор» с Развязкой должен идти с «Выбранными местами» как бы в паре. От такого союза что книга, что пьеса много выиграют. Надо сказать, что мысль переделать «Ревизора» зрела в Гоголе давно. Еще в сорок втором году он из Рима писал Щепкину: «Вот же я вам говорю, и вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного „Ревизора“ гораздо будут ездить больше, чем на прежнего». Но тогда земля так и осталась впусте.
Другое дело сорок шестой год. Из Страсбурга Гоголь пишет Шевыреву: «Играться и выйти в свет „Ревизор“ должен не прежде появления книги „Выбранные места“: иначе всё не будет понято вполне». Графине Виельгорской из Ниццы: «Продаваться она (книга с новым „Ревизором“) будет в пользу бедных и может распродаться в большом количестве, стало быть, принести значительную сумму». К другому письму той же корреспондентке Гоголь приложил Предуведомление к «Ревизору», где на многих страницах обсуждается, кто, как и кому будет раздавать полученные деньги.
Но Развязка, конечно, важнее Предуведомления, продолжает Блоцкий, в ней ключевые для Гоголя вещи. Не разобравшись с ними, идти дальше нельзя. Сначала перечислю их скопом. Первое, повторяет он: решительный переход Гоголя на сторону зала. Второе: столь же решительное переиначивание комедии в трагедию. Но, конечно, главное и самое поразительное, настоящее открещивание Гоголя от собственной пьесы. В сущности, Развязка к «Ревизору» не ее дополнение или продолжение, она тот комментарий к старому «Ревизору», который выносит пьесе окончательный, не подлежащий обжалованию приговор. И самой постановке, и занятым в спектакле актерам. То, что последним оставлена лазейка – покаяние, – ничего не меняет.
Теперь, продолжает Блоцкий, по порядку. «Ревизор» с Развязкой несомненно есть признание личной преступной неправоты автора и актеров, наоборот, правоты публики, которая и прежде много возмущалась ненатуральностью происходящего на сцене. В то же время Развязка есть предложение вечного мира и союза автора с залом. Открывая к нему дорогу, Гоголь устами Первого комического актера (в Москве собинного друга Щепкина) объявляет: «Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! Все до единого согласны, что этакого города нет во всей России: неслыханно, чтобы где были у нас чиновники все до единого такие уроды… Словом, такого города нет».
Перед нами редкое в литературе добровольное и публичное признание в клевете. Гоголь во всеуслышание заявляет, что город N и те, кто в нем обитает, суть то ли фикция, то ли злая карикатура, в любом случае подобного в реальности нет и не может быть. Причем дело не в одном Хлестакове, в Развязке мы слышим от Гоголя, что все выведенные в комедии чиновники, от первого до последнего, вообще не человеки – люди из плоти и крови: они нежить, они те искушения, те греховные страсти, что одолевают нас, губят безо всякой жалости. Страсти, которыми, как он говорит, расхищается казна нашей души. Ныне, по Гоголю, во всех пяти актах «Ревизора» нет ничего, кроме буйства, соблазнов и пороков: совокупляясь, они устраивают перед публикой череду бесовских игрищ, этакий шабаш на Лысой горе. То есть жизнь, что была в «Ревизоре», жизнь, им собственноручно написанная, в Развязке торжественно объявляется смертью, и действие, продолжает Блоцкий, само собой переносится из Земли Обетованной в царство антихриста, в котором спастись можно лишь чудом. Отсюда, что естественно, много отсылок к дантовскому «Аду» и жесткое, как «да» и «нет», противостояние чиновника по именному повелению – нынешней роли Гоголя – и Хлестакова, которого он играл раньше.
В Развязке устами Первого комического актера (того же Щепкина) он клеймит Хлестакова: мальчишка, вертопрах, верхогляд. Он – говорит Гоголь о Хлестакове – ветреная светская совесть, продажная и обманчивая, и дальше: он ложный, неверный провожатый, с которым сама душа твоя делается адской бездной. Взяв за руку, продолжает Гоголь, он отведет тебя прямо на дно и там бросит, усвистит – только его и видели.
Конечно, Гоголь не считает, говорит Блоцкий, что человек безнадежен, однако он убежден, что никому не спастись без настоящего и преданного своему делу проводника. С ним душа человека, прыгая с камня на камень (добрые поступки), переберется через трясину грехов, по хлипким мосткам (покаяние) пройдет над кишащей бесами пропастью, узкой, как нить, тропой (молитвы) обогнет ров, полный страшных чудовищ. Как же не обознаться в этом самом главном деле, возвысив голос, спрашивает Блоцкий, – сейчас, несмотря на субтильность, он даже величествен и формулирует суть хоть и коротко, но со всей мыслимой точностью, – это «честный чиновник великого Божьего государства». Таким образом, Блоцкий снова подвел нас к другой своей давней идее, что обе гоголевские роли в «Ревизоре» суть пророки и проводники человеческой души, только один самозванный и ложный – он ведет во зло, а второй истинный и послан Богом. В общем, кто такой Хлестаков, теперь ясно. Всё ясно и с миром, в котором он был своим.
То есть после Развязки, продолжает Блоцкий, каждому должно быть понятно, что с прежним «Ревизором» раз и навсегда покончено, но Щепкин не может с этим смириться. Пытаясь остановить Гоголя, он пишет: «…До сих пор я изучал всех героев „Ревизора“ как живых людей, я так много видел знакомого, так родного, я так свыкся с Городничим, Добчинским и Бобчинским <…> что отнять их у меня и всех вообще – это было бы действие бессовестное. Чем вы их мне замените? Оставьте мне их, как они есть, я их люблю, люблю со всеми их слабостями, как и вообще всех людей. Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки: это люди, настоящие, живые люди, между которым я взрос и почти состарился… С этими людьми в десять лет я совершенно сроднился, и вы хотите отнять их у меня. Нет, я их вам не отдам, не отдам, пока существую. После меня переделывайте хотя в козлов, а до тех пор я не уступлю вам даже Держиморды, потому что и он мне дорог».
Здесь в разговор снова вклинивается наш рупор Нюся Бердская. И ей, и другим понятно, что, если Гоголь считает, что в пяти актах «Ревизора» нет ничего, кроме зла, и Блоцкий так это и собирается ставить, играть, в сущности, нечего. Зло в чистом, едва ли не дистиллированном виде никому не интересно. Похоже, от нас ждут какого-то балета: царство мертвых, а в нем мы, бесплотные тени. Уже не одна Нюся, а и Земляника, Добчинский, Анна Андреевна наперебой допытываются у Блоцкого, что он от нас хочет. Ведь коли в старом «Ревизоре» нет и не было Бога, Он задолго до Хлестакова ушел из города N, что бы мы ни делали, как бы ни колобродили, изображая нечистую силу, теплу, краскам – словом, жизни взяться неоткуда. Смотреть на такое тоска, репетировать целый месяц тем более. Блоцкий это понимает, однако, по его мнению, выхода нет. Хоть Гоголь и продал «Ревизора» дирекции Императорских театров, всё равно на территории пьесы он царь и бог. Перед его правдой, говорит Блоцкий, наша правда должна склониться, как посохи жрецов перед посохом Моисея. Кроме того, продолжает Блоцкий, впереди «немая сцена»: там, манит он нас, будет что играть.
Впервые за пять дней разбора пьесы мы слышим от Блоцкого что-то конкретное. Впрочем, до «немой сцены» сегодня он так и не доберется. Когда Нюся разошлась, ее не унять. Вот и сейчас она снова переводит разговор на Гоголя. Если, говорит Нюся, всё затеяно, чтобы выгородить место для чиновника по именному повелению, то чего Гоголь добился? Наши роли убиты – это точно, но в чем его выигрыш? Главное, говорит Нюся, чиновник всё равно на сцене не появляется и всё равно ни слова не произносит.
Похоже, Блоцкий об этом уже думал. Начинает он с того, что, собственно, вся нынешняя постановка и будет ответом на Нюсин вопрос. Пока же, говорит Блоцкий, только предисловие. Оно необходимо, продолжает он, ведь прежде чем в нас будет согласие, что в «Ревизоре» с Развязкой чиновник по именному повелению действительно является на сцене и действительно говорит с публикой, репетировать впрямь нечего. Общее место, продолжает Блоцкий, что мы рождаемся на свет Божий невинными, чистыми, будто белый лист бумаги. Дальше год за годом на каждом отпечатывается его жизнь. Надежды и падения, попытки покаяться, встать на дорогу, ведущую к Богу, и наша слабость, то, как мы снова и снова пасуем перед грехом. Как правило, говорит Блоцкий, мы снисходительны: входя в положение, прощаем себе то, что никак не следовало бы прощать.
Так всё и катится, а потом, когда не ждешь, завод, что был в тебе от природы, вдруг кончается. Было не поздно еще вчера, даже час назад было еще не поздно, еще Он ждал тебя, еще по-прежнему ты был для Него сыном, пусть и блудным, а теперь всё – черта подведена. Ничего не исправить и не отмолить. Впервые ты видишь себя, каким видит тебя Господь, и тогда поверх радостей и скорбей, поверх твоей дошлости, хитрости и твоей простоты, которая хуже воровства – словом, поверх всей той жизни, что ты прожил, и всего того, что, пока она длилась, ты думал, ложится безграничный ужас. Ужас, который накрывает и сверху и снизу, наползает с левой стороны и с правой. Ужас, который если чему и соразмерен, то лишь грехам каждого из нас. Этот ужас греха перед Высшим Судией, говорит Блоцкий, и станет явлением на сцену Гоголя в роли чиновника, прибывшего в город по именному повелению.
Играя «немую сцену», продолжает Блоцкий, мы ни при каких условиях не должны будем этого забывать. То есть мы обязаны будем помнить, что мир первого «Ревизора», мир каждого из его актов есть мир греха, мир без Бога. И вот, когда этого никто не ждет, вдруг делается известно, что сейчас Господь предстанет перед народом. Перед всеми нами совокупно и отдельно перед душой каждого из нас предстанет Тот, Кого может увидеть и остаться в живых один лишь праведный Моисей. И другое, продолжал Блоцкий, что мы ни при каких условиях не должны забывать, играя «немую сцену»: поскольку театр есть диалог в своем самом плотном, самом концентрированном виде, твоя роль не просто должна отражаться в других, будто в зеркале, – ей, как и ужасу, о котором я говорил раньше, предстоит поменять, преобразить каждого, кто стоит рядом с тобой на сцене, и каждого, кто сидит в зале и смотрит на сцену.
Дальше, объяснял Блоцкий, как видно из текста пьесы, спектакль оканчивается и занавес опускается. Жизнь актеров, что играли в «Ревизоре», если и продолжается, то уже за кулисами. Она снова частная и интересует только их самих и их близких. Не то, совсем не то с чиновником по именному повелению. Строго говоря, его роль кулисами только начинается. Во время театрального разъезда он в облике совести, без которой ты и не человек вовсе, не отличая кареты с гербами от обыкновенных извозчичьих пролеток, уедет с каждым, кто сегодня был в театре.
Он уедет, чтобы сделаться твоим часовым, твоим верным хранителем, и, если ты всё еще надеешься спастись, сподобиться вечной жизни, на всякий свой шаг, на всякую мысль и желание ты будешь обязан получить его одобрение. В общем, продолжал Блоцкий, пока не истечет отпущенный тебе срок жизни на земле, едва ты задумаешь что-то непотребное, неугодное Богу, он, как валаамова ослица, станет отворачивать тебя в сторону. Иногда успешно, чаще, наверное, нет, но даже если один-единственный раз он не даст совершиться злому, роль чиновника во всех смыслах сыграна блестяще. Так тебя будут предостерегать год за годом, а потом, едва последний вздох отлетит от губ, уже не как добрый советчик, не как увещеватель – грозным судией он возьмет твою душу для скорого и справедливого суда.
И сам Суд, объясняет Блоцкий, и его вердикт – другая, естественная, законная часть роли, которую принял Гоголь. Вы скажете, неожиданно перебивает себя Блоцкий, что всё это взято им самозванно. Что Хлестаков – самозванец, и чиновник по именному повелению такой же самозванец, а вы – несчастные обыватели города N, и сам город N просто поле, где происходит их поединок. На это есть только один ответ: конечно, вы не ошиблись, если считаете «Ревизора» пьесой об избранности и самозванчестве, с тем, однако, что решать, кто самозванец, а кто и вправду благословен Господом, даже в самой малой своей части не находится в человеческой юрисдикции. Один Всевышний может знать, кого он избрал.
Прервав себя этой ремаркой, Блоцкий возвращается в прежнюю колею. Нас нечего учить, говорит он, с младых ногтей мы слышим от своей совести те реплики и монологи, что чиновник произносит в новой редакции «Ревизора», соответственно, знаем их наизусть. Но раньше каждому всё это говорилось отдельно, без соглядатаев и свидетелей, а здесь, так сказать к классическому варианту, Гоголь решает добавить и то, что предназначается всему собранию народа, всем нам сообща. Хочу напомнить две вещи, продолжает Блоцкий, обе они важны. Во-первых, что происхождение роли Хлестакова чисто эпистолярное – две трети ее сюжета «свернуты» в письме Тряпичкину; второе, что «Ревизор» с Развязкой должен был быть опубликован и поставлен в театре в одно время с публикацией «Выбранных мест из переписки с друзьями». Это, естественно, не случайно. Дело в том, что в авторском, то есть не усеченном цензурой, виде вся эта книга от первой страницы до последней является полным собранием монологов чиновника по именному повелению, которые обращены к нам, грешным. Каждое письмо, и «Исторический живописец Иванов», и «Завещание», монологи «Об „Одиссее“, переводимой Жуковским», и «О помощи бедным», монолог «Страхи и ужасы России» (в котором Гоголь выражает уверенность, что эту книгу прочтет добрая половина грамотной России), «Напутствие» и «Светлое Воскресенье» – всё есть отчаянные попытки наставить нас на путь истинный, подводит итог Блоцкий.
Здание, конечно, не лишено изящества, да и точка поставлена эффектно. Вся картина строилась на наших глазах и получилась почти убедительной. Впрочем, раздавлены мы или не раздавлены, сказать трудно. В любом случае труппе необходимо время обдумать услышанное. Конечно, ясно и сейчас: наши роли скукоживаются до невозможного. Ясно и что роль Гоголя неимоверно вырастает. Мы не исключаем, что в этом много справедливого, но сразу с подобными качелями свыкнуться нелегко. Так или иначе, с порога никто ничего не отметает, и шансы, что мы примем нового «Ревизора», неплохие. Пока же мы молчим, Блоцкий тоже молчит. То ли намеренно держит паузу, то ли просто устал. В общем, Ксения, дочь нашего хозяина, появляется кстати. Хороша и ее реплика. Войдя в залу, она звонко объявляет: «Кушать подано, господа».
18 июля
То, что было накануне, еще не отстоялось. Мы по-прежнему под впечатлением. Вчера после ужина Блоцкий объявил, что завтра разбор «немой сцены». Мы давно ее ждали, но ликования мало, скорее апатия. За последние дни набралось много всего, и что с этим делать, непонятно. В общем, мы бы с удовольствием взяли антракт, дальше бы не шли, но у Блоцкого другие планы. Правда, утром «немой сцены» нет, идет «зачистка хвостов». Похоже, ему надоели препирательства с Нюсей, надоели подковырки других, выход оказывается прост, на все вопросы Блоцкий теперь отвечает загодя, как бы авансом. Первый: почему гоголевская революция тогда, в сорок шестом году, не удалась. Как он сам говорит: будто и не было ничего, ушла в песок. Может, ей не хватило правоты? Нет, сам себе отвечает Блоцкий, правоты у гоголевской революции было в избытке. У любой революции, повторяет он то, что мы уже слышали, правоты выше крыши, и этим оружием с ней бесполезно сражаться. Но бывает, что революция, пока она не набрала ход, пасует перед обычными правилами, регламентами и установлениями. Потом она их сметет, однако поначалу безразличие, инертность закона смущают ее, и, не зная, что делать, она отступает.
«Ревизора» с Развязкой просто не допустили до сцены. На возражения Щепкина никто и внимания не обратил, но в Развязке нашли самовосхваления актеров, которые по уставу Императорских театров к постановке были строжайше запрещены и, указав на это, директор Гедеонов опустил перед новым «Ревизором» шлагбаум. Пьеса не только не была поставлена, но и не опубликована вовремя (то есть вместе с «Выбранными местами»); ее напечатали лишь в 1856 году (в результате бедные чиновники остались на бобах, не получили вспоможения, на которое, по всем данным, могли твердо рассчитывать).
Как вы понимаете, продолжает Блоцкий, «Выбранные места из переписки с друзьями», напечатанные отдельно от «Ревизора» с Развязкой, публика не сочла, да и не смогла счесть собранием монологов чиновника по именному повелению, в итоге общество, чего Гоголь боялся, поняло книгу превратно. Так, революция, которая должна была наступать единым фронтом, распалась на части. Каждая из них, ничего о других не зная, сколько умела, жила своей жизнью, в конце же концов, сошла на нет.
Вторая половина дня
Начало разбора «немой сцены» в новой редакции «Ревизора». Первые шаги так себе. Будто не имея сил остановиться, Блоцкий продолжает полемику. Актеры еще в тридцать шестом году писали Гоголю, что играть в «немой сцене» нечего. Можно считать – в его голосе удовлетворение – они были услышаны. В «Ревизоре» с Развязкой Первый комический актер, когда речь заходит о сути и смысле «немой сцены», объявляет публике, что она представляет собой последнюю сцену жизни. То есть, говорит Блоцкий, из этих слов понятно, что для Гоголя «немая сцена» теперь самостоятельна и как бы едина в двух лицах. С одной стороны, она естественным образом завершает действие пьесы и одновременно составляет с первым «Ревизором» правильный диптих. Гоголь в роли Хлестакова, как я уже говорил, играл Исход – начало жизни, сейчас, когда он чиновник по именному повелению, его прибытие есть ее конец. Больше того, Страшный Суд над жизнью как таковой. Безнадежный финал – все мечты одна за другой пропали втуне, ждать нечего. Надо сказать, что по этому пути сам Гоголь шел уже давно, встал на него, может быть, сразу, как увидел своего «Ревизора» на сцене.
Сейчас, продолжает Блоцкий, я прочитаю вам пару страниц из письма, которое Гоголь написал Пушкину 25 мая 1836 года. Оно предназначалось для журнала и называлось «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления „Ревизора“ к одному литератору» (напечатано только пять лет спустя, в 1841 году). В этом письме насчет «немой сцены» многое сказано уже вполне ясно, и намек, какой она должна будет стать, когда к «Ревизору» прибавится Развязка, тоже сделан.
Гоголь пишет: «Еще слово о последней сцене. Она совершенно не вышла. Занавес закрывается в какую-то смутную минуту, и пиеса, кажется, как будто не кончена. Но я не виноват. Меня не хотели слушать. Я и теперь говорю, что последняя сцена не будет иметь успеха до тех пор, пока не поймут, что это просто немая картина, что всё это должно представлять одну окаменевшую группу, что здесь оканчивается драма и сменяет ее онемевшая мимика, что две-три минуты должен не опускаться занавес, что совершиться всё это должно в тех же условиях, каких требуют так называемые живые картины . Но мне отвечали, что это свяжет актеров, что труппу нужно будет поручить балетмейстеру, что несколько даже унизительно для актера, и пр., и пр., и пр. …Пусть даже балетмейстер сочинит и составит группу, если только он в силах почувствовать настоящее положение каждого лица. Таланта не остановят указанные ему границы, как не остановят реку гранитные берега: напротив, вошедши в них, она быстрее и полнее движет свои волны. И в данной ему позе чувствующий актер может выразить всё. На лицо его здесь никто не положил оков, размещена только одна группировка; лицо его свободно выразит всякое движение. И в этом онемении разнообразия для него бездна. Испуг каждого из действующих лиц не похож один на другой, как не похожи их характеры и степень боязни и страха, вследствие великости наделанных каждым грехов. Иным образом остается поражен городничий, иным образом жена и дочь его. Особенным образом испугается судья, особенным образом попечитель, почтмейстер и пр., и пр. Особенным образом останутся пораженными Бобчинский и Добчинский, и здесь не изменившие себе и обратившиеся друг к другу с онемевшим на губах вопросом. Одни только гости могут остолбенеть одинаким образом, но они даль в картине, которая очерчивается одним взмахом кисти и покрывается одним колоритом».
Первое, что надо подчеркнуть, – продолжал Блоцкий, дочитав письмо, – для Гоголя времени «Ревизора» с Развязкой «немая сцена», будучи неизбежным, закономерным финалом той жизни, какой мы все живем, больше уже не есть финал пьесы. И не потому, что чиновник по именному повелению только появляется на сцене, только заявлен как главный персонаж, еще не сделал сотой части того, для чего Гоголь его предназначил, и теперь останавливать его на всем скаку нет никакого резона.
Как мы увидим дальше, «немая сцена» больше не финал и для других персонажей пьесы. Конечно, Гоголя в первую очередь интересует чиновник; именно чтобы освободить ему место, расчистить площадку, Гоголь и пошел на решительное перекраивание пьесы. Сделал так, что пять актов «Ревизора» стали, в сущности, лишь завязкой интриги, простым предуведомлением публики, само же действие стартует как раз «немой сценой». Однако выясняется, говорит нам Блоцкий, что и вы не забыты, что логикой сценической жизни, тем, что отменить никак нельзя, эти полторы-две-три минуты, которые она длится, сделаются для вас вместе и для каждого отдельно важнее, значительнее всего остального, что было и есть в «Ревизоре».
19 июля
«Как вы прекрасно понимаете, продолжает Блоцкий на следующий день, внешне „немая сцена“ лишена динамики, намеренно изъята, выведена за пределы кипящей чуть не до одури жизни. Как и хотел Гоголь, она подчеркнуто статуарна и подобна живой картине, на равных – полотну живописца. Только у нас фигуры, написанные масляными красками, заменены телами живых людей. Наверное, в этой сцене нетрудно найти усталость, отказ от лихорадочной суеты, мельтешения вечно бегущих и вечно ускользающих движений тела и лица. Вместо них замершая, вкопанная в землю жизнь, грех, окаменевший, будто соляной столб.
Теперь, когда правосудие свершилось и зло больше никого не может совратить, „немая сцена“ делается правильной частью и другого диптиха. Изображенная вами живая картина станет парой великому полотну исторического живописца Иванова „Явление Христа народу“. Думаю, что не ошибусь, – говорит он дальше, – если скажу, что в центре композиции Образ Всевышнего, одесную от Него „Явление Христа народу“ Иванова – тот же Исход, начало откровения Господа человеку. Ошую „немая сцена“ другого исторического живописца Гоголя – конец человеческой истории: люди, спасать которых поздно. В этом и драма, объясняет Блоцкий, что людям, которых мы видим в „немой сцене“, не спастись. Оттого в ней и столько ужаса. Это ужас перед той жизнью, которую ты прожил, и перед карой за нее, которая тебя ждет. Карой, которой уже не избежать, потому что Грозный Судия на пороге. Ужас каждого, кто занят в „немой сцене“, то есть каждого из вас, продолжает Блоцкий, должен быть безмерно глубок, не иметь ни начала, ни конца. Во всяком случае, где исток этой реки, никто сказать не может, и где ее конец, никому из нас тоже неведомо.
Вы скажете, что, как и всякий поток, она рано или поздно впадает в море, но ведь на этом твой ужас не кончится, он просто сольется с ужасом других, то есть его станет еще больше. Оттого, сколько бы таланта в вас ни было, всё равно его мало, чтобы передать этот вечный неотделимый от каждого страх. Не любовь к Богу, а страх перед Ним, который всегда был, есть и пребудет с любым грешником».
Нет сомнения, что для Блоцкого эта мысль – несущая балка постановки и, чтобы мы не упустили ни слова из утреннего разбора, он ближе к вечеру заходит по второму кругу. Говорит: да, ни одному из вас в «немой сцене» не будет дано пережить ничего, кроме ужаса. Но в этих границах и пределах, в этих гранитных берегах никто и ни под каким предлогом не посмеет ущемить ваш талант и вашу свободу.
Ваши лица, каждая их мышца вольна, выражая этот ужас, двигаться, сжиматься и расслабляться, как ей заблагорассудится, то есть любыми средствами и со всей возможной страстью. Такая свобода оттого, что, по Гоголю, страх – пролог великого творческого акта; муки, которые каждый переживает на сцене, произведут в нем спасительный переворот, подлинную революцию. Вся его прежняя жизнь предстанет перед ним, и потрясение будет так велико, что он отшатнется, сожжет между ней и собой мосты. То есть ужас и смерть станут обновлением, началом другой жизни.
Но в одиночку человеку с грехом не совладать, эта мысль для Гоголя еще важнее, чем то, о чем мы с вами только что говорили, продолжает Блоцкий. Человек чересчур слаб, чересчур склонен ко злу, Адам это доказал яснее ясного, и после Христа люди продолжали жить так, как будто Его и вовсе не было. А тут, в «Ревизоре» с Развязкой, Гоголь вроде бы нащупывает, что надо делать, чтобы нам помочь. По своей природе человек добр, но его душа попала под власть греха и наглухо отгородилась от Господа. И вот автору с неимоверным трудом удается пробить брешь в стене, а потом закрепиться, буквально выгрызть для добра небольшой плацдарм на когда-то потерянной Богом территории. С него Гоголь – «чиновник по именному повелению» и будет действовать.
Приняв на себя роль совести, он, продолжает Блоцкий, при театральном разъезде окопается на этом пока совсем жалком клочке души каждого из нас, а дальше, словно крестьянин, поднимающий залежь день за днем с рассвета и до заката, станет освобождать, расчищать для доброго зерна доставшийся ему надел. Истовый страж, он будет беречь нас от соблазнов, искушений и не покинет свой пост, пока мы твердо не станем на дорогу, ведущую к Богу. И последнее, говорит Блоцкий, о чем я вам сегодня собирался сказать. Нет сомнения, что город N нечто вроде Египта или Вавилона, в общем, антихристово царство, оттого в ремарке Гоголя общий абрис фигуры его главы, городничего, столь явственно напоминает распятого на кресте Христа. «Городничий посередине в виде столпа с распростертыми руками и закинутою назад головою». Сходство не только внешнее. Христос, Сын Божий, распят на кресте человеческими грехами. Городничий, как и все мы, созданный по образу и подобию Божьему, собственными грехами кощунственно и добровольно распял в себе Бога – Его Образ. В ремарке «немой сцены» он и городские чины уподоблены падшему, низвергнутому в ад Асмодею и бесовскому воинству.
Коля, как я тебе писал, на этом месте разбора «немой сцены» наша постановка шестнадцатого года оборвалась. На следующий день за завтраком Шептицкая сокрушенно объявила, что Сойменка включена в прифронтовую зону, и они извещены военным комендантом, что все, кто не проживает в имении постоянно, в десятидневный срок должны его покинуть. Насколько я помню, Блоцкий уехал тогда одним из первых – на второй или на третий день; я, как и еще несколько человек, сел в поезд, идущий в Харьков, через неделю. Больших страданий не было, это и понятно: после семи дней разбора «Ревизора» с Развязкой, что и как играть для меня, например, так и осталось загадкой. Я и сейчас убежден, что сцена консервативнее жизни, о чем забывать неправильно. Тем не менее шестнадцатый год и сделанный Блоцким разбор пьесы я время от времени вспоминаю, чаще другого – его мысль, что ужас человека не имеет предела, в этом есть свобода, которую никому и в голову не придет у тебя отнимать.