Текст книги "Замогильные записки"
Автор книги: Владимир Печерин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Не так равнодушно смотрел на вещи другой мой знакомый, молодой бонапартист с черными усиками: он, кажется, был ревностный католик и с ужасным негодованием говорил о Банделье: «Я удивляюсь, как земля не разверзнется и не поглотит этого святотатственного иерея (prêtre sacrilége)! Я не понимаю, как его могли принять в масонскую ложу: cela doit être une mauvaise plaisanterie»[151]151
Это, должно быть, плохая шутка.
[Закрыть].
Я вовсе не разделял этого фанатизма.
Три месяца я жил в пансионе г. Артера. У меня были прекрасные две комнатки и отличный стол, и во все это время хозяин ни разу даже не намекнул о деньгах: значит он имел ко мне большое доверие. Но я уж совсем было отчаялся получить что-либо из России. Вдруг в одно прекрасное утро хозяин входит в мою комнату и подает мне пакет: вижу – знакомая печать и почерк товарища; развертываю, а тут и письмо с векселем на 500 с чем-то франков. Ах! какое блаженство! это была упоительная минута! это было воскресение из мертвых! Я тотчас потребовал счет у хозяина и расплатился с ним до последней копейки; и решился не теряя времени немедленно ехать в Париж. Париж был моею путеводною звездою, конечною целью всех моих надежд и желаний, Меккою и Мединою правоверных. Еще в Лугано я мечтал об этой поездке. Вы непременно хотите ехать в новые Афины (moderns Athènes), говорил мне улыбаясь Гралленцони, а президент республики Лувини обещал дать письмо к принцессе Бельджиойозо (Belgioioso) покровительнице всех итальянских выходцев[152]152
Бельджиойозо (1808–1871) – итальянская писательница, публицистка и политическая деятельница, участница итальянского национального освободительного движения. С 1830 г., после поражения конституционного движения в Пьемонте, она жила в эмиграции в Париже, развивая энергичную литературно-политическую деятельность в пользу освобождения и объединения Италии и оказывая материальную поддержку национальному движению в Италии.
[Закрыть].
Я тотчас же написал к французскому посланнику в Берн, чтобы просить у него паспорт. Между тем я размышлял с самим собою: «Зайду к Банделье, но не скажу ему ни слова о получении денег: ведь мне невозможно ему помочь, для самого едва достанет, а рубашка ближе кафтана». – Это было очень благоразумно и по всем правилам здравого смысла. Подхожу к квартире Банделье и вижу – тут какая-то суматоха, бегают из угла в угол. Сам Банделье выходит мне навстречу с растрепанным видом: «Не тревожьтесь, – говорил он, – со мною случилась неприятность: c’est une saisie, это захват моих вещей за долги». Это известие поразило меня как громом и поставило вверх дном все мои благие намерения. В несколько секунд моя совесть сделала мне силлогизм или целую диссертацию. «Ну как же это? Он был твоим приятелем; ты по целым вечерам сидел у него в продолжение трех месяцев; он был твоим единственным товарищем в твоем одиночестве! А теперь, когда он в нужде, а у тебя деньги, ты ему не поможешь, ведь это будет подло!» Сказано – сделано.
– «Не беспокойтесь, любезный Банделье: я получил деньги из дому, и я за вас заплачу».
– Ах боже мой! какое счастие! – воскликнул он, всплеснувши руками: ведь вы падаете с неба, как будто какой-нибудь американский дядя в водевиле!
Я позвал хозяина и, забывши его республиканское достоинство, разругал его как русский барин.
– «На что ж это похоже? Как вы смеете так поступать с моим приятелем? Вас бы за это следовало порядочно отодрать. Вот вам деньги: я за все плачу да убирайтесь себе к чорту!»
Ха ха ха! а у самого ни копейки за душою! да и самые последние деньги из России получил! Нет! уж это решительно из рук вон!
Мне пришлось заплатить больше, чем я предполагал, т.-е. около 150 франков.
Банделье предложил дать мне записку. – «Помилуйте! да на что же это?» – «Нет! нет! этак лучше; вы знаете, мы все под богом ходим; все может случиться с человеком, on peut, tourner l’oeil. А у меня есть тетка в Валэ: я к ней напишу; она мне пришлет денег и я вам заплачу». – Очень хорошо, я взял расписку и, как Митрофанушка, поверил в существование этой мифической тетки.
Если бы у меня оставалась еще хоть капля здравого смысла, мне бы следовало тотчас же по живу по здорову выбраться из Цюриха. Я бы оставил город с честью, без копейки долгу и с огромною репутациею. Слух о моем поступке разнесся по городу: меня провозгласили богачем, русским князем, и немцы (выходцы) сильно подозревали, что я – русский шпион. Вот сколько репутаций! любую выбирай! Хозяин действительно ухаживал за мною как за принцем – кредит мой был неограниченный! – Но тут опять лукавый попутал меня: «С какой же стати мне терять каких-нибудь 150 франков. Они мне очень пригодятся. Ведь Банделье обещал заплатить, когда получит от тетки. Так уж лучше подождать!» И я остался ждать – и жду до сих пор.
Блажен кто верует! тепло тому на свете! Но вера вере рознь – как же веровать в такую мифологию? Даже пятилетний ребенок мог бы понять значение этой тетки.
Между тем мои сношения с Банделье совершенно изменились: он видел во мне уже не бедного брата-республиканца, а богатого человека, дающего деньги взаймы и ожидающего их уплаты. Он перебрался на другую квартиру в каком-то глухом и очень подозрительном закоулке: тут не только что продавали вино, но даже там были какие-то уж слишком раскрашенные девушки… Но – honny soit, qui mal у pense![153]153
Да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает.
[Закрыть] Caritas cooperit multitudinem peccatorum, т.-е. в вольном переводе это значит: республика своею эгидою прикрывает тьму прегрешений. Впрочем, я был там всего один раз, и то для того, чтоб осведомиться о здоровье тетки.
Через несколько дней Банделье совершенно исчез из Цюриха и пропал неизвестно где, оставив по себе свою любезную Милитрису Кирбитьевну. Она гуляла одна с крошечною моською на цепочке. Иногда мне хотелось бы остановить ее да спросить, как поживает г. Банделье и нет ли каких известий от тетки. Но она, завидевши меня издалека, тотчас ускользала в какой-нибудь переулок, и скрывалась в двери какого-нибудь дома, так что мне приходилось видеть только хвост ее моськи. Итак я остался в Цюрихе, оселся и погряз в бездонное болото. Деньги истратил и начал делать новые долги. Надобно было серьезно подумать о том, как жить. Для того, чтоб давать уроки, надлежало испросить позволения у правительства (это в вольной республике!!), а правительство поручило профессору Орелли проэкзаменовать меня… Он дал мне переводить страницу из Платона и снабдил меня хорошим свидетельством.
Когда я рассказал это моим итальянским приятелям, они расхохотались: «Помилуйте! да к чему же все эти церемонии? Вам бы просто пригласить профессора Орелли в кофейню Баура да попотчивать его бутылкою вина; он бы вам дал свидетельство без малейшего экзамена». Вот опять разочарование! Я думал, что в свободной республике взяток не берут ни деньгами, ни натурою, а выходит иначе. Да нет! уж кажется взятки – в самой природе человека. Некоторые люди ограниченного ума удивляются, что есть такое сочувствие между Россиею и Соединенными Штатами: ведь кажется образ правления совершенно различный. – Помилуйте! есть коренное сходство между этими двумя странами: в обеих берут взятки, – рука руку моет. Но только что Россия ужасно отстала. Где же нашим бедным взяточникам, оклеветанным Гоголем, тягаться с американскими взяточниками? Там почтенные сенаторы торгуют своими голосами в Народном Собрании, гуртом продают их за огромные суммы. Где же нам?
Фурдрен – Лекуант – Потоцкий.
Madame Veto avait promis
D‘incendier tout Paris:
Mais le coup a manqué
Grâce a nos cannoniers! Et gai, gai!
Dansons la carmagnole![154]154
Куплет из французской революционной песни «Карманьола»; буквальный перевод: «Мадам Вето (т.-е. королева Мария-Антуанета) обещала сжечь весь Париж, но заговор не удался благодаря нашим пушкарям! Гэй, гэй! Станцуем карманьолу».
[Закрыть]
Густым басом и с отчаянным видом – густобородый и с целым лесом волос на голове – в красной рубашке – красный из красных, задушевный приятель мой Auguste Fourdrin распевал эту песенку каждый раз, когда со вздохом он вспоминал о славных днях первой революции. Под этою львиною наружностью крылась детски-незлобная, благородная, возвышенная душа. Он был в полном смысле литератор: он преподавал французскую грамматику и написал несколько драм или трагедий александрийскими стихами. В них не много было поэзии; но они служили ему проводниками его социальных идей. Героями этих драм большею частью были добродетельные люди, непризнанные и оклеветанные обществом, т.-е. каторжники: их в моду пустила Жорж Занд. Сам Фурдрен рассказывал мне, что она одного из них взяла себе в прислуги и оказывала ему большое доверие и благо-склонность. Нечего сказать! О вкусах спорить нельзя. Но все ж таки я думаю, что она денег плохо не клала и плотно запирала свою шкатулку.
К Фурдрену приехал в гости его брат из Парижа – артист-скульптор. Он был истый парижанин: ужасный вертопрах, но вместе с тем человек с отличным вкусом. Он указал Фурдрену на некоторые промахи в его драмах, происходящие от провинциальной жизни и незнания большого света: его замечания были очень метки и резки. Он же тут в Льеже показал нам образчик своего искусства: слепил прелестную карикатурную статуйку тогдашнего епископа льежского Ванбоммеля: выражение лицемерия на лице этого святоши было неподражаемо, а из-под хвоста его длинной мантии выползал целый рой монахов в рясах с широкополыми шляпами. После этого coup d’artiste[155]155
Мастерского произведения.
[Закрыть] наш художник, выходя по вечерам, всегда запасался пистолетом и canne à épée[156]156
Палка со скрытой внутри шпагой.
[Закрыть]. «Надобно взять предосторожности»; говорил он: «а то пожалуй чего доброго от этих фанатиков всего можно ожидать». У Фурдрена была служанка или ключница, gouvernante – довольно взрачная женщина; а у нее была маленькая дочь, дитя лет четырех или пяти. Эта малютка была как две капли воды похожа на самого Фурдрена. Меня доселе удивляет, что он никогда ни малейшего намека не сделал на эти сношения с ее матерью (если они в самом деле существовали). Во французском обществе – особенно в литературном мире – подобные связи вовсе не считаются предосудительными. Кто не знает Лизеты Беранже, которой он посвятил одну из прекраснейших и самых трогательных своих песен?
Кроме литературы, Фурдрен еще занимался физиологиею и анатомиею. Однажды он отворил передо мною шкап, где у него хранилось съестное, и что вы думаете я увидел? Голландский сыр или бутылку Бордо? Нет! а сохраненную в спирте голову молодой женщины со всеми свежими красками жизни, с длинными распущенными русыми волосами: она глядела как живая. Откуда взялась эта голова? Какая была ее история – простая или сложная? Была ли она связана с жизнью Фурдрена? не знаю – но знаю только, что это была одна из несчастных жертв разврата. Но эти длинный волосы напомнили мне другую историю из других времен.
В 1848 году я жил в одном из прелестнейших предместий Лондона – в Клапаме (Clapham). В то время католический священник был очень редкое явление в этом околотке. Иду я однажды по улице в самом уединенном квартале. Подходит ко мне какой-то господин. «Позвольте вас спросить: вы католический священник?» – Да вот как видите – отвечал я, указывая на мой белый галстук (прозванный римским ошейником, Roman collar). – «Сделайте милость, зайдите вот в этот домик: тут одна больная девушка очень желает вас видеть».
Это был один из тех милых, уютных домиков, которыми обилуют лондонские предместья. Меня ввели в комнату в нижнем этаже (du rez de chaussee); тут был какой-то полусвет от тенистых деревьев в палисаднике. На столе лежала гитара и были разбросаны какие-то рисунки. Я сначала едва мог разглядеть, что в глубине комнаты на софе лежало милое дитя каких-нибудь 17 лет с длинными небрежно разбросанными русыми локонами, исхудавшая, бледная и с роковым румянцем на щеках. Она едва могла приподняться, чтобы приветствовать меня. С детскою простотою она рассказала мне всю свою историю. Эта история была очень, очень проста и не замысловата: она полюбила очень доверчиво и была обманута – вот и все! Пошла она однажды вечером на последнее свидание, долженствовавшее решить участь ее – прождала напрасно несколько часов под проливным дождем, промочила себе ноги, – а тут как раз нагрянула чахотка, да и какая еще? галопирующая! Теперь она лежала на своем смертном одре без жалобы, без ропота, без упрека, с христианским раскаянием и любовью, но вместе с тем с непобедимою надеждою на выздоровление – это общий признак чахоточных. Она жила у женатого брата, артиста, работавшего для какого-то иллюстрированного журнала. Брат и свояченица ухаживали за нею со всею нежностью родственной привязанности. Надеясь против всякой надежды, или может быть для того, чтобы утешить ее, они перевезли ее в деревню за несколько миль от Лондона и в одно прекрасное утро пригласили меня ехать с ними навестить ее.
«Ах, Dear Father», сказала она, протягивая мне руку: как это мило с вашей стороны, что вы приехали навестить меня. Не правда ли, что я поправляюсь? Мне гораздо лучше! Какое это прекрасное место! Слышите ли, как птички поют в кустах? Синель распустилась под моим окном! Как мне здесь хорошо! Какой благорастворенный воздух! Это не то что в дымном Лондоне! Я чувствую, что я оживаю. Да! Может быть завтра же я встану с постели и выйду немножко в сад подышать свежим воздухом. Ах! как бог милостив ко мне! Когда я выздоровею – Dear Father, I will be very, very good![158]158
Дорогой отец, я буду очень, очень хорошая.
[Закрыть] – Ну теперь прощайте, до свидания», сказала она пожимая мне руку: «я может быть завтра же встану!» Через три дня она умерла, и те же птички в кустах отпели ей панихиду и синель рассыпала свои лиловые цветы на на свежую могилу.
Я забальзамировал ее в моей памяти и храню ее как драгоценную мумию прошедшего. Теперь, когда мы почти оглушены треском падающих империй, когда наши сочувствия парят так высоко и широко, да будет мне позволено смиренно сочувствовать этому бедному цветочку, растоптанному наглою стопою бесчувственного дикаря!
* * *
Они меня любили… Ах! какое это слово! В нем заключается смертный приговор, осуждающий меня на ничтожество. – Великие люди, истинные благодетели человечества, никогда никого не любили и вовсе не заботились о том, любят ли их или ненавидят. Они, как могучие дровосеки, с секирами в руках, пробивали себе путь в чаще дремучего леса – беспощадно рубили направо и налево. Больно ли от этого деревьям или нет – какое им дело. Сколько миллионов живых существ погибло под их тяжелою стопою – об этом они не заботились. У них одно было на уме, «надо расчистить лес во что бы то ни стало.» И вот их подвиг совершился: открылась обширная зеленая поляна, озаренная яркими лучами солнца. На этой поляне поселилось семейство – семейство выросло в село, село выросло в город, а город разросся в целое государство: миллионы людей благоденствуют под сенью мудрых законов, в полном блеске науки, искусства, промышленности и торговли. А все это от того, что первобытный дровосек никого и ничего не щадил. Его личность преображается во мгле столетий: он растет с каждым столетием, становится исполином, героем, богом: ему воздвигают алтари, курят фимиам… А так называемые добродетельные люди, чувствительные сердца, желающие любить и быть любимыми – они ни к чему не пригодны. От них, как от козла, ни шерсти ни молока; они как гуси Крылова, лишь годны на жаркое.
Глас народа – глас божий, – говорит старая поговорка. Она, как ты знаешь, поставлена во главе той знаменитой грамоты, которою Михаил Романов избран на престол. – Ну что ж гласит этот божий глас? Что иного обожают народы? Истинный ли талант? высокую ли добродетель? – Нет! они обожают силу и ей одной поклоняются. Никто не выразил этого лучше, как Барбье в своих бессмертных Ямбах (Jambes):
… Le peuple c’est la fille dé taverne,
La fille buvant du vin bleu,
Qui veut dans son amant un bras qui la gouverne,
Un corps de fer, uri oeuil de feu,
Et qui, dans son taudis, sur sa couche de paille,
N’a d’amour chaud et libertin,
Que pour l’homme hardi qui la bat et la fouaille,
Depuis le soir jusqu’au matin.[159]159
Барбье (1805–1882) – французский поэт, прославившийся сборником стихов «Ямбы» (1831 г.), – мощной сатирой на буржуазный Париж, использующий в своих корыстных интересах страдание и борьбу народных масс. В 30-х и 40-х гг. Б. был очень популярен и много переводился на русский язык. Печерин имеет в виду знаменитую сатиру Барбье «Идол» (L’idole), направленную против Наполеона I и его культа, особенно процветавшего в эпоху господства восстановленных на троне Бурбонов. Строки, цитируемые Печериным, вызваны негодованием поэта против рабского терпения, с которым французский народ сносил и власть Наполеона и посмертный культ его личности. Печерин цитировал на память и, потому, с ошибками; мы восстановили точный текст. Вот его прозаический перевод: «Народ – это трактирная девка, которая ценит в любовнике властную руку, стальные мускулы и яростный взгляд. В убогой лачуге, на куче соломы, она дарит своей распутной любовью того, кто колотит ее день и ночь». Ср. О. Барбье. «Ямбы и поэмы» ред. М. П. Алексеева. 1922, стр. X.
[Закрыть]
Парижские коммунисты, сжегшие Тюильри и отель де-Виль, может быть, со временем попадут в великие благодетели человечества. Ведь первые христиане также сжигали великолепные языческие храмы, разбивали в куски изящные статуи, образцовые произведения искусства. Образованный древний мир содрогался от ужаса и негодования при виде этих неистовств и прозвал христиан безбожниками, афеями; но все ж таки в конце концов христиане одолели. Вот так будет и с коммунистами. Они тоже могучие дровосеки: они прямо идут к цели. Надо же как-нибудь расчистить наш старый лес, наполненный всякой дрянью. Что сделали с Тюильри, могут сделать и с Ватиканом, и тогда уже мы навсегда отделаемся от этой старой рухляди; поляна будет окончательно расчищена.
Никто теперь не упрекает новгородцев за то, что они скатили в Волхов святой истукан Перуна: зачем же бранить коммунистов за то, что они низвергнули Вандомскую колонну?
«Мне очень бы хотелось познакомиться с греческим языком: не можете ли дать мне несколько уроков – хоть этак раза три в неделю?» – сказал мне однажды Фурдрен. – «Конечно я от этого не прочь», хотя и казалось мне немножко странным, что человеку лет за сорок вздумалось начать учиться по-гречески.
Он просил меня написать ему систему греческих спряжений, что я тут же сделал, sèance tenante[160]160
Не сходя с места.
[Закрыть]. Она показалась ему очень замысловатою. Наши уроки шли следующим образом. Я читал и переводил с грамматическим разбором разговоры Лукиана[161]161
Лукиан (125–190) – греческий философ-сатирик, в своих «Диалогах» («Разговорах») давший картину вырождения современного ему общества.
[Закрыть], а он с книгою в руках следил за мною и больше ничего не делал. Иногда бывало он зевает, а иногда и глаза закроет, как будто задремлет. «Странный способ изучить греческий язык!» думал я про себя.
Тайна открылась гораздо позже: эти уроки были ничто иное, как любезная выдумка Фурдрена – давать мне пособие, не оскорбляя моего самолюбия. Признаюсь, в этом поступке я вижу геройский подвиг христианской любви. А Фурдрен был, как у нас говорят, фармазон и человек без веры! Вот так и выходит, что самаритянин лучше правоверного иудея!
Лекуант был милый юноша, единоверец Фурдрена т. е. отчаянный республиканец, заклятый враг католической церкви и всех церквей вообще, студент медицины, материалист с длинною бородою. У нас по вечерам, особенно по воскресеньям были философские беседы. Фурдрен и Лекуант держали сторону материализма, а я – или по духу противоречия или по природной наклонности, защищал мистицизм. При этом случае меня потчевали хорошим кофеем и сандвичами – тоже уловка Фурдрена, чтобы вознаградить недостаток моего слишком скромного обеда.
Потоцкий. Сижу я однажды у камина в гостинице Au coq, тут же подсел какой – то не помню француз или поляк, один из тех воинственных дружин, что за свободу сражались и в Польшу на кораблях ходили. «Я знаю здесь одного из ваших соотчичей», сказал он. – «Кто ж это такой?» – «Г-н Потоцкий. Хотите с ним познакомиться?» – «Без сомнения! Дайте же мне его адрес».
Потоцкий был самый идеал польского шляхтича: долговязый, худощавый, бледный, белобрысый, с длинными повисшими усами, с физиономиею Костюшки[162]162
Костюшко Фаддей (1768–1817) – вождь польского восстания 1794 г; сражался в армии Вашингтона в войне за независимость САСШ, затем принял участие в борьбе Польши против захватов Екатерины II; после поражения польских войск эмигрировал, подготовив восстание 1794 г. и руководил им, облеченный повстанцами диктаторской властью, был разбит русскими войсками, взят в плен и посажен в Петропавловскую крепость; освобожденный при восшествии на престол Павла I, К. уехал в Америку и в дальнейшем активной политической роли не играл.
[Закрыть] т.-е. une espece de singe, как сказал Шатобриан[163]163
Шатобриан (1768–1848) – французский писатель и политический деятель, глава идейной реакции против философии и литературы XVIII века, автор распространенных романов и литературно – политических памфлетов в защиту средневековых идеалов; во время революции – эмигрант, затем служил Наполеону и Бурдонам и был признанным главой католической и роялистской реакции.
[Закрыть]. В нем совершенно развилась славянская натура. Он, как и все поляки, получал от Бельгийского правительства один франк в день и этим довольствовался и решительно ничего не делал: или лежал развалившись на постели или бродил по городу. Ведь какой-нибудь англичанин, американец или даже немец пустился бы на разные хитрости, чтобы зашибить копейку и доставить себе более удобств или вообще чтоб иметь какое-нибудь занятие. Как же это ничего решительно не делать? Но такова уж славянская природа. С самого детства я слыхал пословицу: лень прежде нас родилась.
Есть нечто подобное в итальянском характере: мой цюрихский приятель Угони часто с особенным восторгом повторял: Il dolce far niente! il dolce far niente![164]164
Сладкое ничегонеделание! сладкое ничегонеделание!
[Закрыть] – Трудолюбие например Чижова[165]165
Чижов Федор Васильевич (1811–1877) – ближайший друг Печерина, его товарищ по университету. Окончив университет в 1832 г., до 1840 г. читал в нем лекции по математике; в 40-х гг. Чижов оставил преподавание в университете и сосредоточился на вопросах истории и истории литературы. В это время Чижов сблизился со славянофилами, совершил ряд путешествий по славянским землям и принял активное участие в ряде литературных предприятий славянофилов, в результате чего отсидел некоторое время в Петропавловской крепости и ему было запрещено жительство в Петербурге и Москве. С 1857 г. Чижов целиком отдался предпринимательской деятельности, издавал ряд журналов, посвященных вопросам промышленности и принимал активное участие в железнодорожном строительстве и умер крупным железнодорожным деятелем. До конца жизни Чижов не прерывал сношений с В. С. Печериным, а во время своих путешествий по Европе в 40-х годах посетил его в бельгийском монастыре. Чижову адресовано большинство писем Печерина, из которых и извлечена находящаяся перед читателем его автобиография. Чижову же принадлежит первая попытка опубликовать записки Печерина, не увенчавшаяся успехом вследствие сопротивления цензуры: ему удалось опубликовать лишь незначительные отрывки в «Русском Архиве» за 1870 г.
[Закрыть] и ему подобных вовсе не православная русская привычка: это ересь, заимствованная от басурманского англосаксонского племени. Но есть дело хуже безделья.
Пришло в голову Потоцкому писать, т.-е. сочинять, да еще на каком-то польско-французском наречии. – Написал он целую тетрадищу – такая галиматья, что хоть святых вон неси. Сам он побоялся снести ее в редакцию Journal da Liege[166]166
«Льежская газета».
[Закрыть] и дал мне это поручение. Я нашел там полдюжину редакторов, сидевших на каком-то совещании. Я подал им тетрадь с оговоркою, что я вовсе не причастен к этому произведению, а что меня просто просили передать это им. Они взяли рукопись, и она там почила сном праведным и никогда божьего света не видела.
У Потоцкого была еще другая черта славянской или может быть преимущественно польской натуры: непомерное хвастовство. Через меня он познакомился с Фурдреном и Лекуантом и был приглашаем на наши философские беседы. Тут он начал рассказывать о Польше такие небылицы, что у меня просто уши вянули. По словам его – Польша благословенная Аркадия, страна патриархальной невинности и чистоты нравов. О невинности польских нравов я кое-что слыхал от наших офицеров, да и сам был на Волыни и Подолии. Но мне невозможно было ни слова сказать в опровержение этих нелепостей. Как меня ни уважали, но все ж таки мое свидетельство ничего не значило перед авторитетом Потоцкого: ведь он поляк! а в то время каждый поляк был украшен двойным золотым венцом (ореолом): воинской доблести и несчастия.
Фурдрен жил летом за городом за рекою. К нему надобно было переправляться на лодке. Мой роковой час пробил, и я отправился с ним проститься навсегда. Как все люди, живущие одним воображением на счет здравого смысла, я верил в приметы. Уж сколько раз я переезжал в этой лодке к Фурдрену и ничего особенного не замечал. Но на этот раз тут был какой-то музыкант с гитарою или арфою и во время переправы он пел следующее: Esperance! Confiance! Le refrain du pelerin![167]167
Надежда! Вера! Припев пилигрима!
[Закрыть] Эти слова меня поразили. Они решительно были направлены ко мне. В эту минуту я был действительно пилигрим, паломник, шествовавший с верою и надеждою к святым местам, на новый подвиг в монастырь искупителя в Сен-троп.
Добрый Фурдрен, прощаясь со мною, прослезился. Он подозвал ту маленькую девочку, которая так на него была похожа, и сказал ей: «Поцелуйся с ним, душечка! ты долго, долго его не увидишь!» И теперь еще слезы выступают на глазах, когда вспомню об этом. И этих добрых людей я покинул для того, чтобы примкнуть к стану их заклятых врагов! Странное психо– и физиологическое явление!
Я немедленно приступлю к объяснению этого странного переворота в моей жизни. А покамест выписываю слова Огарева из предисловия к «Русской потаенной литературе»: «Каким образом автор этой поэмы (Торжество смерти) погиб хуже всех смертей, постигших русских поэтов, погиб равно для науки и для жизни, погиб заживо, одевшись в рясу иезуита и отстаивая дело мертвое и враждебное всякой общественной свободе и здравому смыслу?… Это-остается тайной; тем не менее мы со скорбью смотрим на смрадную могилу, в которой он преступно похоронил себя. Воскреснет ли он в живое время русской жизни? Как знать? Если внешнее чудо могло столкнуть его живого в гроб, то внутренняя сила может и вырвать из него. Покаяние не только христианская мысль, но необходимость для всего человечески-искреннего».
За эти последние слова душевно благодарю Огарева. Il n’a pas désespéré de la patrie[168]168
Он не отчаялся в своей стране.
[Закрыть].