Текст книги "Замогильные записки"
Автор книги: Владимир Печерин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Фальмут
«Какое торжество для святой церкви! Самодержавный властитель 60 миллионов, верховный вождь многочисленного и победоносного войска смирился, как агнец, перед кротким величием св. Петра в лице Григория XVI». Вот как возглашали католические газеты в 1846 году по случаю свидания императора Николая с папою Григорием XVI[304]304
Григорий XVI – Мауро Капеллари, избранный папой в 1831 г. и занимавший папский престол до 1846 г.; ярый реакционер, вызвавший своей политикой резкое возмущение даже в самых умеренных кругах итальянской и европейской буржуазии и беспощадно расправлявшийся со всеми оппозиционными элементами в подчиненных ему землях. Григорий XVI был послушным орудием международной реакции и, в частности, послушным слугой Николая I в борьбе последнего с польским движением. Лично он был типичным представителем монаха-обжоры и развратника. Описанное Печериным свидание Николая I с Григорием XVI происходила в конце 1845 г.
[Закрыть].
Наша благодетельница г-жа Эдгар (mis Edgar) была в постоянной переписке с ее духовным отцом, шотландским иезуитом Главером в Риме. Он прислал ей подробное описание пребывания государя в Риме. Как евангельская женщина, обретши погибшую драхму, созывает другини и соседы, глаголющи: радуйтеся со мною, яко обретох драхму погибшую; – так и г-жа Эдгар на радости пригласила нас к себе на чай для того чтобы выслушать это апостольское послание из Рима, в коем между прочим стояло следующее «Молодой новообращенный в католичество англичанин стоял у самой лестницы, по которой императору надо было всходить во внутренние покои Ватикана. Вот первая сцена. Государь выходит из кареты – в полном мундире с лентою через плечо со всеми орденами и звездами, с лучезарным лицом и, благосклонно улыбаясь направо и налево, он твердым эластическим шагом идет по мраморным ступеням. – Молодец да и только! «Каждый вершок в нем – царь!» как говорил Шекспир. Every inch a King! – Англичанин остался дожидаться его возвращения. Не знаю, долго ли продолжалась аудиенция – час или больше или меньше. – Вот вторая сцена. Государь появляется на вершине лестницы. Какая странная перемена! совсем не тот человек! С крайне смущенным и расстроенным видом, с раскрасневшимся лицом, с крупными каплями пота на челе – он шел каким-то неровным, колеблющимся шагом и до того растерялся, что даже, прошел мимо своей кареты, не заметив ее».
Вот история или лучше сказать дух истории по иезуитскому толкованию. При этом надобно заметить, что у новообращенных католиков воображение очень живое, да и совесть очень эластическая, они не считают грехом иногда немножко прилгнуть для вящшей славы святой матери церкви: я готов всему верить и верю, что Николая очень холодно приняли в Риме, что ему никто не ломал шапки, что римская аристократия не отверзла перед ним своих мраморных палат – все это возможно и всему этому я верю, на что наш Николай струсил и растерялся перед папою, да еще перед таким невзрачным папою, как Григорий XVI – этому я никогда не поверю, даже если бы ангел с неба принес мне об этом известие.
Единственным свидетелем этого свидания двух пап (deux papes, как говорили французские либеральные газеты) был престарелый, выживший из ума, впавший в детство кардинал Альтон. От него, разумеется, ничего выведать было невозможно: на все расспросы он отвечал благочестивым воздыханием и поднятием очей к небу. А сам папа, когда его расспрашивали, обыкновенно отделывался следующим ответом: «Я сказал императору то, что Господь бог мне внушил Вот тут и все исторические данные, а остальное – игра набожного воображения или просто выдумка отличающихся своею лживостью ультрамонтанских газет.
Эта самая г-жа Эдгар лишь только увидела меня, тотчас же произнесла обо мне суждение по системе Галля: «У него – в сильной степени развит орган благоговения» (I’organ de la veneration). – Oime! pur troppo![305]305
Увы! слишком сильно!
[Закрыть] Перед кем и перед чем я благоговел? Известный демагог Струве при самом первом свидании с Герценом тотчас принялся щупать его череп: «Действительно, сказал он, Bürger Herzen hat kein, aber auch kein Organ der Veneration» – у гражданина Герцена решительно, вовсе нет «бугра почтительности»[306]306
Печерин имеет в виду эпизод, рассказанный Герценом в «Былом и Думах» в главе, посвященной его встречам с женевскими эмигрантами в 1849 г. («Былое и Думы», т. II, гл. XXXVIII, ГИЗ, 1931.). Густав Струве (1805–1870) – немецкий публицист, республиканец, один из руководителей революционного движения в 1848 г. К ряду чудачеств, которыми отличался Струве, относится и увлечение его френологией, т. е. учением о том, что основные духовные свойства человека находят себе выражение в строении черепной коробки, благодаря чему наружное обследование может дать представление о психических особенностях данного субъекта. – Галль (1758–1828) – немецкий врач, основатель учения о френологии.
[Закрыть]. Вот в том-то и дело, что судьба людей решается головными шишками или буграми!
Начиная описывать жизнь в Фальмуте, я должен заметить, что наша обитель состояла из трех лиц: настоятель отец де-Бюггеномс, брат прислужник frère Félicien и я. С моим бугром благоговения не трудно угадать, какую роль мне пришлось играть! Я нарочно подчеркнул – де: когда он был студентом в Виттеме, он назывался просто Бюггеномс; но после, вероятно заметя его высокие качества, нашли нужным поднять его выше и всякими неправдами прицепить к нему аристократическую частичку де. Où l'ambition va-t-elle se nicher?[307]307
Где только не кроется честолюбие?
[Закрыть] Его другом и покровителем был теперешний архиепископ Мехельнский, Monseigneur Deschamps (тоже редемпторист), самый ярый поборник папской непогрешимости, теперь высоко стоящий в церкви и почти самодержавно управляющий Бельгиею по милости стертого характера короля. Этому де-Бюггеномсу следовало бы быть кардиналом: он всех дипломатов бы за пояс заткнул. Куда твои Меттернихи и Талейраны! Он человек вовсе был не ученый и далеко не блестящего ума – но хитрость, но лукавство, но терпеливая пронырливость, но умение подделываться ко всем характерам для того, чтобы достигнуть своих целей, и выше всего особенный дар подкапываться под своего начальника всеми неправдами и клеветами и, улучив счастливую минуту, сшибить его с ног и сесть на его место – вот в этом он был неподражаемый мастер. Одна католическая церковь может производить таких великих людей. Он был моложе меня – довольно приятной наружности и в этом отношении имел большой перевес у дам: щеки у него были пухлые и розовые, но впоследствии, с полным развитием характера, они оселись и повисли, а это именно отличительный признак отъявленных лицемеров – такими изображаются Тартюф Мольера и бессмертный Пексниф Диккенса[308]308
Тартюф – герой одноименной комедии Мольера; Пексниф – тип английского лицемера и эгоиста, герой романа Диккенса «Жизнь и приключения Мартина Чезльвита».
[Закрыть]. Но тут я бросаю перо: мне надобно отдохнуть и собраться с мыслями: нельзя же наскоро начертать такой необыкновенный характер.
Замогильные записки Владимира Сергеева сына Печерина
(Memoires d'outre-tombe)
Итак, благодаря цензуре, мои записки принимают высокий эстетический характер.[309]309
Ф. В. Чижов в 1872 г. пытался напечатать отрывки из предшествующих писем Печерина в русских журналах, но наткнулся на цензурные препятствия. Сообщение об этой неудаче и вызвало следующие строки Печерина.
[Закрыть] Они пишутся в истинно артистическом духе, т. е. совершенно бескорыстно, без малейшей надежды на возмездие в здешней жизни. Никто их нё прочтет, никто не похвалит и не осудит их. Как таинственный сверток Спиридиона положен был с ним в гроб и навеки бы там остался, если бы нежная дружба, любознание и отвага его ученика не исхитили этой рукописи из могильной тьмы, так и моя рукопись будет долго-долго лежать в темных ящиках забытья… Я теперь адресую свои записки прямо на имя потомства; хотя, правду сказать, письма по этому адресу не всегда доходят, – вероятно по небрежности почты, особенно в России. Через каких-нибудь пятьдесят лет, т. е. в 1922 году, русское правительство в припадке перемежающегося либерализма разрешит напечатать эти записки, но тогда это уж будет ужасная старина, – нечто в роде екатерининских и петровских времен, времен очаковских и покоренья Крыма. Будет только темное предание, что дескать в старые годы жил-был на Руси какой-то чудак Владимир Сергеев сын Печерин: он очертя голову убежал из России, странствовал по Европе и наконец оселся на одном из британских островов, где и умер в маститой старости. А память о нем сохранил еще больший чудак Федор Васильевич Чижов, питавший к нему неизменную дружбу в продолжение сорока слишком лет: вышереченный Чижов построил целую сеть железных дорог, открыл дивную жар-птицу на островах Белого моря, дожил до столетнего возраста и оставил по себе несметные богатства и пр., и пр. Народное воображение все это преувеличит, разукрасит, превратит в легенду, в сказку: чего-ж лучше? Гораздо приятнее быть героем в сказке, чем в истории: исторические лица часто изнашиваются, теряют цвет и шерсть, а сказочные герои вечно юны и никогда не умирают.
Какой-нибудь русский юноша 20-го столетия (а оно ведь очень не далеко) с любопытством, а может быть и с сердечным участием прочтет историю этой жизни, вечно идеальной, отрешенной от всякой земной корысти, вечно донкихотствующей, и может быть это чтение воспламенит в нем желание совершить какую-нибудь великодушную глупость. – В «Письмах русского путешественника» Карамзин намекает на автобиографию Антона Рейзера (Anton Reiser)[310]310
Имеется в виду автобиографический роман немецкого писателя и путешественника, профессора, видного представителя эпохи «бури и натиска,» К. Ф. Морица (1757–1793) – «Антон Рейзер» (вышел в 1785 г.). Н. М. Карамзин посетил автора в Берлине в 1789 г. В связи с этим свиданием в своих, «Письмах русского путешественника» Карамзин писал: «Я имел великое почтение к Морицу, прочитав его Anton Reiser, весьма любопытную психологическую книгу, в которой описывает он собственные свои приключения, мысли, чувства и развитие душевных своих способностей». («Письма рус. путешественника», изд. 3-е, стр. 83).
[Закрыть] как на важное психологическое явление: я как-то отыскал этого Антона Рейзера на Щукином дворе и изучил его от доски до доски. Он был одним из важнейших деятелей моей судьбы и утвердил во мне страсть к бродяжнической жизни. Может быть и моя автобиография будет иметь тоже незавидное влияние. – Но если я пишу для потомства, то к чему же тут торопиться? Ведь потомство не уйдет, да к тому ж оно и подождать может – что с ним церемониться? Важная особа! 20-ое столетие! Экая невидальщина! Мы и почище вас видали. Мы жили в пресловутом незабвенном 19-ом веке!
Я жил в Москве на Тверском бульваре в трактире «Город Берлин», содержимом каким-то полупьяным швейцарцем. Я никак не хотел нанимать квартиры, ни обзаводиться хозяйством, а так сказать кочевать – сидел у моря и ждал погоды, т. е. отъезда за границу. Этот трактир был притоном швейцарских гувернеров. Все они были молоды и жили в удивительном раздолье: у каждого из них были свои сани и прислуга. Я часто за общим столом расспрашивал их о жизни в Швейцарии – дорога ли, дешева ли она и можно ли там давать уроки: все это, знаешь, в виду близкого будущего. – Но этот общий стол был прескверный – истинно русская грязная кухня. Да я иногда совсем не обедал, а так, бывало, куплю себе фунт олив или, как мы называли в старые годы, масляных ягод и с куском хлеба кое-как пробиваюсь: все это делалось с преднамеренным скряжничеством для того, чтоб накопить деньги для отъезда. Мой номер стоял как-то особняком с особенным крыльцом. Иногда к этому крыльцу подъезжали студенты в каретах (совершенно по-московски) и посещали меня в моей грязной и затхлой комнате. Однажды зашел ко мне молодой учитель для экзамена в греческом языке: он отлично знал свой предмет и я дал ему наилучшую аттестацию. Он был в восхищении от меня и с какою-то особенною развязностью русского чиновника, быстрым и метким взглядом осмотрев всю комнату, радостно потер руками и сказал: «Позвольте мне предложить вам чайный сервиз.» – «Нет! покорно благодарю! Я вовсе в нем не нуждаюсь!» Что он обо мне подумал, я не знаю; но на лице у него было написано изумление. Это было первое искушение и первый опыт того, как предлагаются и берутся взятки.
Когда-то под вечер и не в самом приятном расположении духа я возвращался домой: вижу у меня на крыльце сидит старуха нищая с костылем и вся в ужасных лохмотьях. Я хотел было ее прогнать. Она взмолилась: «Помилуй! отец ты мой родимый! Не погуби меня бедную! Ведь я твоя же крестьянка из сельца Навольново, у меня к тебе есть просьба».
– «Ну что ж тебе надобно? говори!»
– «А вот, видишь ты, батюшка, староста-то наш хочет выдать дочь мою Акулину за немилого парня, а у меня есть другой жених на примете, да и сама девка его жалует. Так ты вот сделай божескую милость да напиши им приказ, чтоб они выдали дочь мою Акулину за парня такого-то».
Не входя ни в какие дальнейшие расспросы – с какою-то жесткою ирониею – я взял листик бумаги и написал высочайший приказ: «С получением сего имеете выдать замуж девку Акулину за парня такого-то (имя рек). Быть по сему. Владимир Печерин». В первый и последний раз в моей жизни я совершил самовластный акт помещика и послал старуху к чорту. Это меня взбесило и окончательно ожесточило против России.
Но не одни старухи всходили по этому крылечку… Иногда поздним вечером молоденькая девушка лет 17-ти, накинувши платочек на голову, прытко взбегала по этим ступенькам и осторожно стучалась у двери отшельника. Это было нечто в роде того, что воспевал Ломоносов, коверкая Анакреона:
«Внезапно постучался
У двери купидон,
Приятный перервался
В начале самом сон».
Ей-богу, не грех иногда среди сумрачной и суровой зимы припомнить весеннее солнце и теплый благорастворенный воздух, и свежую юную жизнь природы, и даже мелкие цветочки, растущие на кайме тропинки…
Но все это ни к селу ни к городу, – а приведено только для следующего: в 1836 году были ужасные морозы, доходили до 36°. Я сидел у печки и записал в своем дневнике: Souffrez, souffrez! Cest une bonne préparation pour votre entrevue avec le compte Stroganoff[311]311
Страдайте, страдайте! Это хорошая подготовка для вашего свидания с графом Строгановым.
[Закрыть] т.e. касательно отъезда заграницу. А между тем воображение рисовало, как через пять месяцев я уже буду в Швейцарии на берегах этих зеркальных озер под белоснежными вершинами Альп. В эти трескучие морозы иногда заходил ко мне погреться да потолковать пожилой француз высокого роста с седою головою. Он был большой философ. Однажды он мне сказал: «J’attends tranquillement ma fin: je serai bien partout où la bonne mère nature voudra me mettre!»[312]312
Я спокойно жду своего конца: мне будет хорошо всюду, куда бы ни поместила меня добрая мать-природа.
[Закрыть] Слушая его, я думал про себя: вот так и я на старости буду философствовать заграницею с чужеземцами. Все эти пророчества исполнились до последнего слова: я теперь философствую с доктором Аткинсоном. Все наши предчувствия имеют прочное основание в самой глубине нашего организма. Я никогда не мог забыть этого меткого выражения Бальзака: Un desir constant est une promesse que nous fait l'avenir[313]313
Неизменное желание – это обещание, которое дает нам будущее.
[Закрыть]. У меня теперь нет никакого desir constant, разве, может быть, только желание совершенной независимости и уединения, но мне и так хорошо. Но теперь все это в сторону и надо приступить к довольно неприятному предмету, т. е. к биографии достопочтенного отца де-Бюггеномса.
Еще до моего приезда ему удалось выказать всю свою дипломатическую удаль. В два года – не больше – он успел разными подкопами, кознями и наговорами выжить из дома своего начальника отца Лемфрида и сесть на его место. Все это делалось хладнокровно, с математическою аккуратностью и с удивительною стойкостью. Он начал с того, что всеми силами старался унизить своего начальника, сделать его презренным и смешным в глазах г-жи Эдгар и ее семейства. А г-жа Эдгар была важное лицо: самое существование миссии от нее зависело. Он втайне переписывался с девицами Эдгар и заставлял их рисовать карикатуры на о. Лемфрида: каждый шаг, каждое слово его он старался представить в смешном виде. А с другой стороны он оклеветал его перед высшим начальством в Бельгии, обвиняя его в недозволенных сношениях с г-жею Эдгар. Отношения католического священника к женскому полу так свободны, фамильярны, задушевны, что легко могут подать повод к клевете. Отцу Лемфриду ставили в вину, что во время его болезни г-жа Эдгар иногда по целым часам сидела у его постели одна с ним в комнате. Но ведь это случается каждый день: сестры милосердия тоже сидят у изголовья больных день и ночь. А к тому ж г-жа Эдгар была пожилая женщина с двумя дочерьми-невестами. Для лучшего исполнения своих планов о. де-Бюггеномс вошел в заговор с вышеупомянутым братом прислужкою, frère Felicien. Они так насолили своему настоятелю, что он наконец в отчаянии сказал: Vous avez empoisonné toute ma vie. «Вы отравили всю мою жизнь!» – и просил как милости у начальства перевести его в другой новооснованный монастырь в центре Англии, Hanley Castle, а вскоре потом он и совсем вышел из ордена редемптористов. Частью и оттого, что он был француз, а бельгийцы французов терпеть не могут и называют их презрительным именем fransquillons[314]314
Французишки.
[Закрыть]. Итак о. Бюггеномс остался полноличным властителем в Фальмуте.
Для того, чтобы упрочить будущее, он заставил бедную г-жу Эдгар сделать ему обет безусловного повиновения (voeu d’obeissance perpetuelle), так чтобы она никогда ни в каком случае не могла итти наперекор его планам. Но это еще не все. Ему никак невозможно остаться одному в Фальмуте, ему непременно пришлют помощника. Что тут делать? Ну как попадет коса на камень! Для предупреждения этой невзгоды он умолял начальство в Бельгии прислать к нему не кого-либо другого, а именно отца Печерина, так как он имел к нему высокое уважение по его отличным качествам и способностям и надеялся в нем найти доброго и ревностного помощника. Voilà un coup de diplomate! On connait le diplomate à sa haute cravate, à ses longs favoris![315]315
Вот ход дипломата! Дипломата узнают по его высокому галстуку, по его длинным бакенбардам!
[Закрыть] Да! это была высшая дипломатия! Он с самого Виттема знал, с каким ревностным усердием я соблюдал монастырский устав до последней йоты, с каким благоговением я повиновался настоятелю, с какою живою верою в каждом Superieur[316]316
Начальник.
[Закрыть] я видел лицо самого Иисуса Христа! Пагубная теория! зловредное учение! Оно было спокон века сильным орудием в руках честолюбивых лицемеров для достижения их очень не идеальных целей.
Еще в Виттеме он, как говорится, заискивал во мне; но когда я приехал в Фальмут, он рассыпался в заявлениях беспредельной дружбы и привязанности ко мне. Мне даже это показалось немножко странно: монастырским уставом запрещаются подобные нежные излияния: всех братьев должна любить одинаково, без особенной привязанности к частному лицу. Но что ж тут делать? Кто ж откажется от дружбы и любви, когда вам их предлагают и даже навязывают – особенно если у вас такое мягкое сердце, какое было тогда у отца Печерина? «Ведь я Superieur только для формы:» – сказал он мне: «мы совершенно равны: мы будем жить как братья». Чего же лучше? «Се что добро или что красно, но еже жити братие вкупе. Под этими священными текстами сколько скрывается мошенничества! У нас взяточники тоже освящают свои проделки словами св. писания: всякое даяние благо и всяк дар совершен!
Фальмут
(1845–1848)
И так мы опять в Фальмуте. «Там, где море вечно плещет на пустынные скалы». Благорастворенный климат, где лавры растут переплетаясь с розовыми кустами – море сверкающее в заливах, бухтах, разных закоулках под навесом черных скал – там и сям почтенные следы древней финикийской промышленности: все в этом очарованном уголке как будто нарочно устроено было для того, чтобы украсить жилище пустынника. С каким-то странным сладостно-грустным чувством я вспоминаю об этом времени. Мне кажется – это сон и я спрашиваю себя: неужели это был я? В эти три года я как-будто напился воды из реки забвения: ни малейшего воспоминания о прошедшем, – ни малейшей мысли о России (кроме обязательных официальных писем к родным), – ни малейшей заботы о завтрашнем дне: я жил буквально со дня на день (du jour au jour), – с слепою верою, с неограниченным повиновением, с детскою доверчивостью к людям. Главное то, что у меня недоставало одной из важнейших пружин человеческой деятельности, т. е. честолюбия. Да! у меня его вовсе не было. Правда! оно являлось до временам, будучи возбуждаемо и подстрекаемо другими; но само по себе оно бы вечно спало непробудным богатырским сном. Если бы меня почти насильно не вызвали в Лондон (1848), я готов был остаться в Фальмуте до скончания века: жить в тесном кружке, делать кое-какое добро, любить и быть любимым – этого для меня было довольно. Я мог бы сказать с театинским кардиналом (Cardinal di Teate): «Я хотел бы преобразовать целый мир, но с тем, чтобы он не знал о моем существовании» (sans que le monde se doutât de mon existance)! Я всегда любил так называемую скрытную жизнь (vie cachée). «Я хотел бы исследовать все глубины науки, но без шума слов, без битвы прений, без гордости почестей» (sine strepita verborum, sine pugnatione argumentorum, sine fassa honoris. – Imitatiо Christi)[317]317
«Подражание Христу» популярное произведение средневековой христианской литературы, приписываемое монаху Фоме Кемпийскому.
[Закрыть].
Я не мог быть профессором в России, потому что там требуется не в самом деле наука, а слова, декламация, пыливглазабросание и отличие по службе. Даже покойный Грефе говорил, что в Петербурге ученая жизнь невозможна, потому что там все поглощается официальностью или чиновническим честолюбием. А в Риме и подавно мне дышать было невозможно: там самое средоточие пошлейшего честолюбия. Вместо святой церкви я нашел там придворную жизнь в ее гнуснейшем виде. Вместо идеальных монахов, погруженных в созерцание вечных истин, изучающих в уединении природу и искусство, я видел безграмотных лентяев, бродящих от безделья по форуму или сидящих по целым часам в передних кардиналов в ожидании каких-либо милостей для их ордена. Самый подлейший русский чиновник, сам Чичиков никогда так не льстил, не подличал, не пресмыкался, как эти монахи перед кардиналами. Из-за этого одного следовало бы давным давно уничтожить светскую власть папы: она – поругание разума, святотатственное посягательство на достоинство человека, позорное пятно на щите 19-го столетия. Но довольно!
Вместо этих дрязг монашеского честолюбия, не лучше ли сидеть в Фальмуте на берегу моря да смотреть как судно с белым парусом колышется на волнах под самыми окнами нашего скромного домика? Наш домик стоял на террасе позади часовни. У нас было четыре комнаты на верху, т. е. четыре спальни или кельи; внизу была приемная, столовая и кухня. Перед часовнею был палисадник, довольно запущенный, но все ж таки были еще кое-какие цветы. С этим палисадником случилась странная история.
По каким-то распоряжениям начальства, нашего любезного и ловкого француза брата Фелициана перевели в другой дом на севере, а на его место в прислужники прислали к нам очень набожного, но неуклюжего фламандца. Кухня и садик поступили в его ведомство. Первым актом его администрации, его coup d'état[318]318
Государственным переворотом.
[Закрыть] было то, что он повырвал остальные цветы из палисадника и на место их насадил картофель. «Ведь это», говорил он, «полезнее для монастыря, а в цветах какой прок?» Боже милосердный! посадить картофель на видном месте, на террасе, на большой дороге, среди прелестных вилл и садиков – это было просто варварство! Не даром Жорж Занд сказала, что «монах без картин и без цветов, – не что иное, как свинья», т. е. она не сказала это так грубо, но деликатнее по французски: un animal immonde[319]319
Грязное животное.
[Закрыть]. Один только Виктор Гюго осмелился сказать прямо: cochon[320]320
Свинья.
[Закрыть]; но ведь ему и не то еще спускалось.
Тут мера моего терпения переполнилась, да и сам настоятель был совершенно со мною согласен. «Во что бы то ни стало, надобно сбыть с рук этого брата», сказали мы друг другу (Il faut nous debarasser de ce frère-là). Ведь это срам и позор особенно здесь в Англии, где любят все изящное! Сказано-сделано, и с позволения высшего начальства мы выпроводили нашего фламандца по живу по здорову, и он отправился обрабатывать картофель где-то в глуши в уединенной деревне, где его садоводство не могло оскорбить эстетического чувства людей высшего класса. А нам возвратили нашего милого расторопного Фелициана: под его руководством и с помощью садовника наш палисадник превратился в настоящий цветник (parterre) с прекрасными дорожками и роскошными цветами. Тут мы обыкновенно прогуливались два раза в день во время рекреации (récréation), т. е. час после обеда и час после ужина, когда позволено было разговаривать, а в остальное время мы должны были хранить молчание.
Нас было трое: два священника и один брат-прислужник. И для двух священников немного было дела: число католиков не доходило до ста. Но для лучшего соблюдения монастырского устава и для благолепия священнослужения нашли нужным присоединить к нам еще одного патера, и прислали какого-то полоумного француза – теперь даже имени его не помню. Он не то что был сумасшедший, а так чего-то недоставало, и с ним случались странные припадки. Кажись, английский климат имел очень невыгодное на него влияние. Мы сидели однажды с ним за столом: брат Фелициан и я. Вдруг гляжу: лицо его совершенно изменилось: он посмотрел на меня искоса диким взглядом сумасшедшего и крепко схватился за нож: брат Фелициан остановил его руку. Я немножко струхнул, но на этот раз этим дело и кончилось. Но скоро однажды пришел кризис. Однажды после обеда мы совершали краткую молитву перед алтарем в часовне. Вдруг что-то обрушилось на меня: мне казалось, что огромная лампада, висевшая перед алтарем, упала мне на голову, а вместо того это была – огромная пощечина, данная мне сумасшедшим патером со всего размаху с словами: «pourquoi me persécutez-vous?»[321]321
Почему вы меня преследуете?
[Закрыть] – так что я упал почти без чувств… После этого нечего было мешкать: настоятель решился тотчас с первым же дилижансом отправить этого юродивого восвояси, в более сродный ему климат Бельгии. Но накануне его отъезда я нашел нужным запереть свою комнату изнутри – бог весть, что могло случиться ночью. Но по утру он опять был в здравом уме и вообще перед чужими он как-то сдерживал себя и не показывал никаких дурных признаков.
На место сумасшедшего к нам прислали человека совсем другого разряда. К нам приехал патер Лукс, голландец, молодой человек, живописец, музыкант, певец, все что угодно, ты может быть мельком его видел в Виттеме, но брат Федор Печерин коротко с ним познакомился и старался всеми силами разведать – какие романтические причины побудили такого красавца пойти в монахи, но ничего не выведал, потому что ларчик просто отпирался. По просьбе брата, Лукс написал с меня портрет масляными красками – вовсе непохожий: он сделал меня красавцем и по крайней мере десятью годами моложе. А потом брат взял этот портрет с собою в Петербург и там отдал какому-то модному артисту поправить и окончить, retoucher et donner le dernier coup de pinceau[322]322
Ретушировать и дать последний удар кисти.
[Закрыть], а тот уже действительно так его доканал, что вышло чорт знает что такое, до такой степени, что мать моя, увидев портрет, заплакала от досады. «Я ожидала увидеть монаха, а вижу ребенка». Это доказывает, что у простосердечной матери моей был истинный неподдельный вкус.
А напротив – в современной католической церкви везде господствует – мишурный вкус. Это особенно поражает в церквах господствующей секты, т. е. иезуитов: везде видно отсутствие простоты: все как-то натянуто, неестественно, вычурно, везде проглядывает какое-то мелкое тщеславие. Живопись в возобновленной церкви san Paolo fuori le mura[323]323
Св. Павла вне стен.
[Закрыть] – ниже всякой критики. Был у них в Риме знаменитый живописец Овербек[324]324
Овербек (1789–1869), немецкий художник, поселившийся в Риме, перешедший в католичество и посвятивший себя исключительно церковной живописи.
[Закрыть]; но и тот же ведь был немец и был вначале протестантом, а после перешел в католичество. Первое его произведение находится в лютеранской церкви в Любеке. В Риме все носит отпечаток крайнего изнеможения, дряхлости, рыхлости, все как будто разбито параличем; но все ж таки они бодрятся и хотят выставить себя молодцами. Основатель конгрегации редемптористов св. Альфонс де Лигвори доселе обыкновенно представлялся дряхлым стариком небольшого роста с упавшею на грудь головою; но теперь как редемптористы пошли в гору, им стало стыдно иметь такого невзрачного патрона. Вот например св. Игнатий у иезуитов: посмотрите, какой молодец! лихой офицер да и только! А у нас-де такой плюгавый старикашка. Нет! этому надобно помочь, для чести ордена! итак они принялись за дело, выпрямили св. Альфонса, прибавили ему несколько вершков роста, разбелили и разрумянили его и вышел – отличный кавалергардский полковник! Это напоминает мне польскую графиню, виденную мною в Хмельнике в 1823 г.: ей было лет за 70, но она всегда румянилась самою нежно-розовою краской и с полуоткрытою грудью была одета точно как. девушка лет шестнадцати – вот католическая церковь в ее настоящем виде.
Слыхал ли ты когда-нибудь о русском художнике Габерцеттеле?[325]325
Габерцеттель (1791–1853) – русский художник, воспитанник петербургской Академии. В 1835–1837 гг. Г. работал за границей, но Академия Художеств нашла, что его работы выполнены «с особым небрежением», а «понятия его об искусстве вообще ограниченны» и дала ему знать, что он «не оправдал ожиданий Академии и носимого им звания академика, если же он не лишается сего последнего, то единственно из снисхождения». В 1843 г. Г. окончательно покинул Россию и поселился в Англии, где и умер в полной бедности. Писал Г. главным образом иконы для церквей.
[Закрыть] В 1851 г. он выставлял в Лондоне огромную картину: Проповедь Иоанна Крестителя в пустыне. Ее не одобрили в Петербурге. Государь Николай Павлович, взглянувши на нее, сказал: «Вот опять эта западная живопись» и отвернулся прочь. И Николай Павлович был совершенно прав. Не говоря уже о других подробностях, довольно было взглянуть на главную фигуру Иоанна Крестителя: вместо сурового вдохновения пророка, тут выражалось какое-то приторно-сладкое изнеможение полупьяного гандена[326]326
Французское gandin – франт.
[Закрыть]. В Лондоне тоже она не имела ни малейшего успеха. Этот же самый Габерцеттель непременно хотел навязать редемптористам им же писанную небольшую икону спасителя. Настоятель отец де-Гельд старался отделаться от него всеми способами, извиняясь тем, что теперь в Англии совсем другой вкус, что любят все старое, готическое и пр.; а в самом деле картина была невыносимо дурна. Лицо спасителя в терновом венке было просто портрет какого-то итальянского щеголя с завитыми кудрями и любострастными глазами. Одно доброе дело сделал Габерцеттель: он привел меня с братом к хорошему дагерротиписту, а тот снял с меня верный портрет, доставивший истинное удовольствие моей незабвенной матушке. – В музыке тот же ложный мишурный вкус. В папской капелле в Ватикане поют еще кое-как сносно; но во всех других местах везде оперная музыка: им недостает только пригласить Штрауса[327]327
Штраус Иоган (1825–1899) – немецкий музыкант, приобретший всемирную известность как автор танцев, которых им написано более 400. Его танцы упоминаются здесь Печериным как символ легкой, веселой, чисто светской музыки.
[Закрыть] проиграть вальс во время обедни.
Итак патер Лукс (Lux) приехал к нам с истинно-католическим вкусом в живописи и в музыке, с самым высоким понятием о самом себе, с гордою надеждою, что он обратит всех протестантов в истинную веру своею кистью и своим голосом. По примеру всех великих гениев, он начал все преобразовывать, все переделывать по-своему: расписал, размалевал всю нашу крошечную церковь сверху до низу с весьма сомнительным вкусом и надобно признаться что живопись его была довольно плоха. Случилось, что сардинский военный корабль остановился вФальмутской пристани; священник (aumonier de la flotte) пришел нас навестить. Мы показали ему свою церковь как какое диво. Взглянув на живопись, он с улыбкою сказал: «Non era un Raffaele questo pittore»[328]328
Этот художник не был Рафаэлем.
[Закрыть]. А когда ему объяснили, что этот non Raffaele именно стоявший возле него патер Лукс, то он расхохотался и размахнувшись руками сказал: «Eh bien! je vous en félicite!»[329]329
Ну ладно! Я вас поздравляю.
[Закрыть]
В католической церкви нет крылоса, нет сословия дьячков и певчих, а на хорах поет всякий мирской сброд, особенно молодые люди и девушки, что подает благоприятный случай к волокитству, и это оперное пение, как и все театральные пьесы, часто оканчивается счастливым браком. Патер Лукс, приехавший с намерением победить всех протестантов, сам остался побежденным и вместо того, чтобы обратить их в католическую веру, сам был совращен в языческую веру известного всем древнего бога Купидона. На хорах у нас была новообращенная католичка – очень хорошенькая девушка и наша лучшая певица. Ей часто приходилось петь дуэты с о. Луксом. Вообрази себе их поющих вместе: Ah! per ché non posso allearti In fede com’ io! Ma del tutto anchor non sia cancellato dal mio cuor![330]330
Ах, почему я не могу присоединить тебя к моей вере! Но во всяком случае ты неизгладима в моем сердце!
[Закрыть] Им случалось часто видеться вне церкви. Надо же поговорить о музыке, выбрать и расположить ноты, надо спеться, сделать репетицию – мало ли каких потребностей не найдется у музыкантов и певчих. Он влюбился в нее по уши и их взаимная привязанность сделалась слишком очевидною для всей почтенной публики, так что настоятель принужден был запретить о. Луксу видеться с ней наедине. Из этого вышла ссора, перехвачено было какое-то письмо. Настоятель не хотел его выдать – Лукс насильно выхватил его и даже поднял руку на своего начальника во время самой молитвы…
Это все та же самая древняя история – и на театральной сцене и на сцене жизни, в монастыре, в хижине и в царских палатах – везде владычествует вечный присносущий непобедимый бог любви, ему же царство и сила и слава во веки веков. Аминь. Этой драме или комедии или трагедии могла быть одна развязка: в одно прекрасное утро очень рано патер Лукс вышел из нашего дома одетый по-светски с зонтиком в рукам, молча пожал мне руку, кивнул головою и пропал бог весть куда. Его любезная, – очень порядочная девушка, – разумеется, не последовала за ним, но, как говорили, очень великодушно доставила ему средства путешествовать. И этим кончается мой роман. Теперь, слава богу, дошли до конца: за это мне дайте стаканчик винца (из древней поэмы).