Текст книги "Замогильные записки"
Автор книги: Владимир Печерин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Мать и отец
Любезнейший племянник Савва Федосеевич!
Вы сами приглашаете меня продолжать мои записки. У меня к этому есть сильное побуждение. Жизнь быстро улетает. Мне хочется оставить по себе хоть какой-нибудь след. Может быть, когда меня не будет на свете, кто-нибудь случайно прочтет эти строки и, если у него есть человеческое сердце, он пожалеет обо мне и скажет: «Этот человек достоин был лучшей участи».
При жизни батюшки[27]27
Отец Печерина (род. в 1781 г.) умер в 1866 г., проведя всю жизнь на службе в армии. В 1806 г. он женился на Пелагее Петровне Симоновской. В. С. Печерин был их единственным сыном.
[Закрыть] не ловко было писать о тех обстоятельствах, в которых заключается тайна моей жизни и без которых она осталась бы необъяснимою загадкою. Теперь надобно возвратиться назад, в Одессу, в 1815 г. Я остановился на этих словах: «С этого времени начинается моя ненависть к притеснителям, и я становлюсь посредником между тиранами и их жертвами». Теперь продолжаю:
По благому русскому обычаю, отец мой, разумеется, сек своих дворовых людей. Еще теперь слышу их вопли, как их драли, в конюшне. Мать подсылала меня к отцу ходатайствовать за Ваську или Яшку. Я плакал, умолял, целовал руки у отца, и иногда мне удавалось смягчить суровость русской судьбы… Но и мать моя сама была жертвою… Однажды она взяла меня за руку, повела в уголок и поставила на колени подле себя перед образом св. Николая и со слезами сказала: «О, св. Николай! ты видишь, как несправедливо с нами поступают!» Между тем, в ближней комнате шла вечеринка. Песенники пели с бубнами и тарелками модную в то время песню:
«Посреди войны кровавой
Истреблю тебя, любовь!
Разорву твой плен суровый
И свободен буду вновь!»
Но царицею этого праздника была не мать моя, а другая… Эта другая – была жена нашего полковника, хитрая и красивая полька, с которою отец имел почти открытую связь… Тут я бросаю перо и невольно задумываюсь.
Вот где узел моей жизни! Вот таинство судьбы!.Вот греческая трагедия! Вот Орест, отомщающий за обиду не отца, а матери! Думала ли маменька, какое впечатление слова ее оставят на мне? Эта обида, нанесенная женщине и матери, глубоко запала мне в душу. Какое-то темное бессознательное чувство мести овладело мною и преследовало меня повсюду. Как иначе объяснить эту тоску по загранице, это беспрестанное желание отделаться от родительского дома, искать счастия где-нибудь в другом, месте?
Мне было 12 лет в 1819 г., в Дорогобуже. – Я решил бежать во Францию. Какой-то офицер был женат на француженке, и они собирались ехать за границу. В день их отъезда я вышел за ворота и поджидал их. Как только они подъедут, – думал я – я брошусь к их экипажу и плачевным голосом скажу: «Je suis un pauvre petit enfant – je veux aller en France – prenez moi avec vous!»[28]28
«Я бедный мальчик, я хочу отправиться во Францию, возьмите меня с собой!»
[Закрыть].
Но никакой экипаж не проезжал, а далее ворот итти храбрости не стало. Но откуда же взялось это желание бежать во Францию? Неужели же от влияния французской литературы? Посмотрим.
Я начал учиться по-французски в 1817 г. (т. е. мне было 10 лет) у учителя народного училища в Велиже Витебской губернии. Первую французскую книгу я получил от одного из наших офицеров – это был роман Радклиф «La forêt». Потом дядя, Василий Петрович Симоновский, прислал мне «Magazin des enfants», который я изучил с величайшим наслаждением. В Дорогобуже я читал Телемака и переводил его для маменьки. Тут же я читал трагедии Расина и сам разыгрывал их на уединенной сцене»[29]29
Анна Радклиф (1764–1823) – английская писательница, автор пользовавшихся в начале XIX в. громадной популярностью и вызвавших массу подражаний приключенческих романов.
«Magazin des enfants» – «Журнал для детей».
Телемак – «Приключения Телемака», поэма французского писателя Фенелона, появившаяся в 1699 г., классическое произведение французской литературы, на котором европейская буржуазия XVIII в. охотно воспитывала молодое поколение.
Расин (1639–1699) – крупнейший представитель французской драматургии. автор классических трагедий; в XVIII–XIX веке изучение их считалось необходимым элементом французского «воспитания» аристократической молодежи во всей Европе, не исключая и России.
[Закрыть]. Неужели же эта литература могла иметь такое чрезвычайное влияние? Правда, с самого детства я чувствовал какое-то странное влечение к образованным странам – какое-то темное желание переселиться в другую, более человеческую среду. Правда и то, что в Дорогобуже это стремление было решительно к Франции. Всего забавнее, что в день рождества христова, когда с коленопреклонением торжествовали избавление России от Галлов и с ними двадесяти язык, – я про себя молился за французов и просил бога простить им, если они заблуждались! – Как трудно следить за этими тонкими нитями жизни! Какая тайна – развитие человеческого растения! Почему это семя пустило корни в таком, а не в другом направлении? Зачем же оно не раскинулось шире и роскошнее? Зачем такие бледные цветы, такие тощие плоды? А ведь стремление соков, желание развития было великое! Недоставало, может быть, воздуха, солнца и благотворного дождя. Русская зима все убила на корню! О ты, который читаешь эти строки, помни, что они написаны кровью моего сердца!
1823–1825
После смерти Кессмана отец мой, не знаю, как это сказать, почти меня возненавидел. Он считал меня способным ко всему дурному. Это можно некоторым образом объяснить насильственною смертью моего учителя и либеральными принципами, которые он мне внушил. Но были и другие причины. Около этого времени мать моя перехватила любовное письмо от вышеупомянутой полковницы Мольтрах к моему отцу и сама взялась на него отвечать, а меня заставила переписать на бело. Вероятно – это каким-нибудь образом дошло до сведения отца и, разумеется, – не улучшило наших взаимных отношений. 2-ой баталион был отделен от полка и послан на военное поселение в Новомиргород Херсонской губернии, а зиму мы провели в какой-то Комиссаровке, где нас буквально занесло снегом. Я остался один, без дружбы и любви. Мой ум принял серьезное направление. К счастью, я выучился по-латыни в гимназии, а из библиотеки дедушки Симоновского взял книгу – «Selectae Historiae»[30]30
Избранные истории.
[Закрыть]. Это было не что иное, как собрание изречений знаменитейших философов древности, особенно стоической школы. Читая и перечитывая эту книгу, я пришел к заключению, что внутренняя доблесть и независимость духа прекраснее всего на свете – выше науки и искусства, лучше всего блеска, богатства и почестей, и я сделался стоическим философом. Я и теперь думаю, что это единственная философская система, возможная в деспотической стране. Все великие римляне, во время Империи, были стоиками.
Но у нас между офицерами ходили по-рукам и другие книги, напр. «Сочинения Вольтера, переведенные на российский язык по приказанию ее императорского величества Екатерины 2-ой». Вот как в старину просвещали Россию! – Каждое животное по инстинкту находит на пастбище пищу, свойственную его желудку. Вот так и я по какому-то инстинкту попал на статью Вольтера о Квакерах, где он описывает их житье-бытье и восхваляет их добродетельные нравы. Я так воспламенился любовью к квакерам, что тут же брякнул по-французски письмо в Филадельфию к обществу квакеров, прося их принять меня в сочлены и прислать мне на это диплом, а также квакерскую мантию и шляпу!!! Какова штука? Вы смеетесь? «Какая колоссальная Глупость!» А мне так плакать хочется. Ведь это просто показывает, что русский человек бьется, как рыба на мели, не знает, куда ударить головою.
Как же я проводил время в этой Комиссаровской пустыне? А вот как. Одним моим утешением был – географический атлас. Бывало по целым часам сижу в безмолвном созерцании над картою Европы. Вот Франция, Бельгия, Швейцария, Англия! Воображение наполняло жизнью эти разноцветные четвероугольники и кружки – эти миры, департаменты, кантоны. «Ach, wie schon muss sich’s ergehen dort, im ew’gen Sonnenschein!»[31]31
«Ах, как прекрасно должно быть там, в вечном солнечном сиянии» (Шиллер. Sehnsucht). Шиллерово «Sehnsucht» – стих. Шиллера «Желание», переведенное Печериным; цитата из этого перевода и приводится ниже.
[Закрыть], а сердце на крылах пламенного желания летело в эти блаженные страны, и Шиллерово Sehnsucht переливалось в русские стихи: «Ах, из сей долины тесной, хладною покрытой мглой, где найду исход чудесный? Сладкий где найду покой?»
Так проходили дни, а по вечерам повторялась одна и та же скучная история. В седьмом часу приходил ординарец, или как его звали, и рапортует: «Ваше высокоблагородие! все обстоит благополучно, нового ничего нет», потом полоборота направо и марш. Остаются действующие лица: отец, адъютант и я. Отец ходит взад и вперед по комнате, адъютант стоит в почтительном расстоянии у дверей и не смеет садиться, я сижу на скамье. Переливается из пустого в порожнее. Да о чем же говорить в этой глуши, где не было ни журналов, ни газет, ни каких-либо книг, кроме вышереченных? Сколько тут накипелось скуки, досады, грусти, отчаяния, ненависти ко всему окружающему, ко всему родному, к целой России? Да из-за чего же было мне любить Россию? У меня не было ни кола, ни двора – я был номадом, я кочевал в Херсонской степи, – не было ни семейной жизни, ни приятных родных воспоминаний, – родина была для меня просто тюрьмою, без малейшего отверстия, чтобы дышать свежим воздухом. Неудивительно, что впоследствии, когда я выучился по-английски, Байрон сделался моим задушевным поэтом. Я напал на него, как голодный человек на обильную пищу. Ах! как она была мне по вкусу! Как я упивался его ненавистью! Как я читал и перечитывал его знаменитое прощание Англии: «Adieu, adieu my native shore!»[32]32
«Прощай, прощай, мой край родной!» – из «Прощания Чайльд-Гарольда»
[Закрыть] Как часто я говорил с ним: «О быстрый мой корабль! неси меня, куда хочешь, но только не назад на родину!» Неудивительно, что в припадке этого байронизма, я написал (в Берлине) эти безумные строки:
Как сладостно – отчизну ненавидеть,
И жадно ждать ее уничтоженья,
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!
Не осуждайте меня, но войдите, вдумайтесь, вчувствуйтесь в мое положение!
Вот молодой человек 18-ти лет, с дарованиями, с высокими стремлениями, с жаждою знания, и вот он послан на заточение в Комиссаровскую пустыню, один, без наставника, без книг, без образованного общества, без семейных радостей, без друзей и развлечений юности, без цели в жизни, без малейшей надежды в будущем! Ужасное положение! А вот вам и другая картина!
В Англии, в Америке – молодой человек 18 лет, преждевременно возмужалый под закалом свободы, уже занимает значительное место среди своих сограждан. Родился он, хоть в какой-нибудь Калифорнии или Орегоне, – все ж у него под рукою все подспорье цивилизации. Все пути ему открыты: наука, искусство, промышленность, торговля, земледелие и, наконец, политическая жизнь с ее славными борьбами и высокими наградами, – выбирай, что хочешь! нет преграды. Даже самый ленивый и бездарный юноша не может не развиваться, когда кипучая деятельность целого народа беспрестанно ему кричит: вперед go ahead! Он начинает дровосеком в своей деревушке и оканчивает президентом в Вашингтоне! А я – в 18 лет едва-едва прозябал, как былинка, – кое-как пробивался из тьмы на божий свет, но и тут, едва я подымал голову, меня ошеломливали русскою дубиною.
Моя судьба висела на волоске. Не будь мать, которая непременно хотела мне дать наилучшее воспитание, отец давно уж бы записал меня в военную службу, а там я уж несомненно бы погиб и физически и нравственно. Я все просился в университет. Отец однажды сказал мне: «Вот я тебе дам 500 рублей, поезжай в Харьков и купи себе диплом». Боже милосердный! Можете себе представить, с каким негодованием я принял это предложение. Я не диплома искал, а науки.
Но как же это рисует русские нравы, русский взгляд на вещи! В других странах стараются развить человека, а у нас об одном хлопочут – как бы сделать чиновника, а после этого хоть трава не расти. Вечное правосудие! Я предстану перед твоим престолом и спрошу тебя: «Зачем же так несправедливо со мною поступлено? За что же меня сослали в Сибирь с самого детства? Зачем убили цвет моей юности в Херсонской степи и Петербургской кордегардии? За что? За какие грехи?» Безумие! Фразы! Риторика! На кого тут жаловаться? Тут никто не виноват. Тут просто исполняется вечный и непреложный закон природы, перед которым все одинаково должны преклонять главу. Никому нет привилегии. Попал под закон – ну так и неси последствия. Это – закон географической широты. Жалоба моя так же основательна, как если б какая-нибудь русская елка или березка, выросшая под Архангельским небом, вздумала плакаться на то, зачем-де она не родилась пальмою или померанцевым деревом под небом Сицилии!
В Новомиргороде случилось событие. Боже мой! от каких безделиц зависит судьба человека! И как осторожны должны быть отцы семейств в своих словах и действиях. Однажды – в соседней комнате, за тонкою перегородкою, я слышал разговор отца с матерью. Я вовсе не хотел подслушивать, но мне невозможно было не слышать. Мать жаловалась, что какие-то серебряные ложки пропали, – нигде не можно их найти. Отец тотчас же подхватил: «А кто знает, может быть, они понадобились Владимиру Сергеевичу для его мелких издержек». Мать так и ахнула от ужаса. «Как же возможно говорить подобные вещи!» – сказала она. Действительно, это были слова ужасающего легкомыслия, чтобы не сказать чего-нибудь похуже. – Подобные обиды не прощаются. После этого уж никакое примирение не было возможно. Первая мысль моя была – тотчас же бежать, – бежать? Но куда? Как? Из России-то бежать? Да еще из Херсонской губернии? Вторая мысль: я торжественно поклялся, что, если когда-либо выеду из родительского дома, то никогда, ни под каким предлогом, в него не возвращусь. Теперь этому почти 42 года прошло, и вы видите, как славно я сдержал свое слово!
Наконец, настал благословенный 1825 год. Дядя Ильин вызвал меня в Петербург. Ужасно холодно и натянуто было мое прощание с отцом. Выходя из ворот, лошади каким-то странным образом попятились. Никифор тотчас же заметил: «Это значит, что он не воротится назад!» Говорите же теперь против народных поверий! Маменька провожала меня до Олишевки, где жил дядя Шрамченко. С горькими слезами я простился с нею и, разумеется, навсегда!
Прошло 10 лет. Я возвращался из Берлина в Россию с отчаянием в душе и с твердым намерением уехать заграницу при первом благоприятном случае. Как меня ожидали в Одессе! После десятилетней разлуки приятно было родителям увидеть сына, так хорошо окончившего свое учебное поприще: окончив с успехом курс в университете, я побывал заграницею и теперь ехал в Москву на место профессора с отличным жалованием. Чего бы, кажется, лучше желать по русским понятиям? Вот так меня с нетерпением ожидали к летним вакациям (1836). Но когда я подумал, что надобно возвратиться в прежний домашний быт, увидеть всю обстановку провинциальной русской жизни, – передо мною поднялась высокая непреодолимая стена – невозможно! Невозможно! Невозможно! Одно меня смущало: я знал, что это нанесет жестокий удар сердцу матери… но и в этой борьбе я одолел! Надобно было обмануть родителей! Я написал к ним, что необходимые дела призывают меня в Берлин, но что я заеду к ним на обратном пути через Вену.
Надобно было также провести начальство, Я подал просьбу об отпуске в Берлин «для свидания с одним семейством, с которым я связан тесными узами». Из этого тотчас заключили, что я намерен жениться[33]33
Этому было некоторое основание. В Берлине была интимная связь, но о женитьбе и думать было невозможно. Прим. В. Печерина.
[Закрыть]. Благодушный попечитель, граф Строганов[34]34
Строганов Сергей Григорьевич, граф (1794–1882) – один из крупнейших русских помещиков, в 1835 г. был назначен попечителем Московского учебного округа и выделился на этом посту на фоне администраторов николаевской России такими чертами, которые обеспечили ему сочувственное отношение со стороны интеллигенции: он освободил университет от старого профессорского хлама, поддерживал молодую группу профессоров (Грановский и др.), отстаивал некоторые цензурные облегчения. «Из всех аристократов, известных мне, я в нем одном – писал Герцен о Строганове – встретил много человеческого». После бегства Печерина за границу Строганов приложил много усилий к тому, чтобы убедить его вернуться на кафедру московского профессора. Печерин ответил Строганову решительным отказом. В 1847 г., разойдясь с министром народного просвещения, ярым реакционером, С. С. Уваровым, Строганов вынужден был отказаться от поста попечителя Московского округа; впоследствии Строганов, выступал, как ярый реакционер и последовательный защитник дворянских интересов.
[Закрыть], потирая руками, сказал профессорам: «Я этому очень рад, это его успокоит и сделает более оседлым». А Каченовский тут же в университете, смеясь, сказал мне: «ведь это что-то вроде Ломоносова». В день заседания Университетского Совета по поводу моей просьбы, я был бледен, как полотно, – мне почти сделалось дурно, – я должен был спросить у сторожа стакан воды. Действительно, для меня это был вопрос жизни и смерти… Но все кончилось благополучно, и в половине мая 1836 я выехал из ненавистной мне Москвы.
В январе следующего года (1837) я получил в Цюрихе письмо от гр. Строганова, которое доселе храню, как памятник благороднейшего и честнейшего человека. Я со временем его вам перешлю. В 1838 году я странствовал по Франции. На мне всего была одна рубашка и изношенная блуза, а в кармане пол-франка. При мне было письмо Строганова. Но, несмотря на мое крайнее положение, я никогда ни на одну минуту не имел поползновения воспользоваться этим письмом, которое давало мне кредит на 1000 франков в любом русском посольстве. Такова была моя непреклонная воля не возвращаться в Россию! Вот так-то я потерял все, чем человек дорожит в жизни: отечество, семейство, состояние, гражданские права, положение в обществе – все, все! Но зато я сохранил достоинство человека и независимость духа. Смотрю назад – и мне кажется, что я не могу найти в моей жизни ни одного поступка, сделанного из каких-либо корыстных видов. Я просто донкихотствовал; я вечно воевал из-за идеи, точь-в-точь, как Наполеон III, с тем только различием, что я не приобрел ни Савойи, ни Ниццы[35]35
Иронический намек на австро-итальянскую войну 1859 г., в которой Наполеон III принял участие якобы из-за сочувствия идее итальянской независимости, но в результате которой отторгнул и присоединил к Франции итальянские области Савойи и Ниццы.
[Закрыть]. Этим я оканчиваю сказание о моей жизни в России, «где я страдал, где я любил, где счастье я похоронил» (Пушкин).
Эпизод из петербургской жизни
(1830–1833).
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.
Пушкин.
Бури улеглись – настала какая-то глупая тишина – точно штиль на море. В воздухе было ужасно душно, все клонило ко сну. Я действительно начинал уже дремать. Мне грезился какой-то вздор, какое-то счастье: жить в уединении с греками и латинами и ни о чем более не заботиться… Вдруг блеснула молния, раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции… Воздух освежел, все проснулись, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись! Словно дух святой низошел на них. Начали говорить новым, дотоле неслыханным языком: о свободе, о правах человека и пр. и пр. Да чего тут еще не говорили… И мы этому добродушно верили. Sancta simplicitas![36]36
Святая простота!
[Закрыть]
С тех пор я уже более не засыпал… Ах, нет! виноват, грешный человек! Я проспал двадцать лучших лет моей жизни (1840–1860). Да что же тут удивительного! Ведь это не редкая вещь на святой Руси. Сколько у нас найдется людей, которые или проспали всю жизнь, или проиграли ее в карты! Я и то и другое сделал: и проспал, и проигрался впух.
Но в то время случилось обстоятельство, надолго помешавшее мне заснуть. Попечитель Бороздин[37]37
К. М. Бороздин (1781–1843) – с 1826 по 1833 г. состоял попечителем петербургского учебного округа, впоследствии сенатор. Бороздин занимался археологией и памятниками древней русской истории.
[Закрыть] позвал меня к себе. «Вот видите, в чем дело. Барон Розенкампф[38]38
Барон Розенкампф (1764–1832) – один из главных руководителей «Комиссии составления законов», организованной в царствование Александра I для кодификации русского права; сотрудник Сперанского и впоследствии его противник. После возвращения Сперанского Р. лишился своего поста в Комиссии (1822 г.), попал в опалу и жил в полной заброшенности и бедности, занимаясь литературным трудом, в частности, историческими и филологическими изысканиями о «Кормчей книге», в которых и помогал ему Печерин. «Кормчая книга» – старинный сборник церковного права, перешедший в Россию из Византии. Составленное Розенкампфом «Обозрение Кормчей книги в историческом виде» было издано впервые в 1829 г. Розенкампф умер действительно в такой бедности, что мог быть похоронен только на казенные средства. Его жена – Мария Баламберг, умерла в 1834 г., через два года после смерти мужа.
[Закрыть] занимается изданием Кормчей Книги. Ему надо разобрать и частию переписать греческую рукопись Номоканона. Вы можете ему помочь в этом Я освобождаю вас от некоторых лекций, а именно от лекций Зябловского». – Зябловский был скучный и бездарный профессор довольно скучного предмета: тогдашней русской статистики. За то он уж и отомстил мне на экзамене, поставив мне 3 вместо ожидаемых 4. Но, разумеется, высшее начальство поправило эту ошибку, и я выдержал кандидатский экзамен на славу.
Где-то, кажется на Садовой, был большой деревянный дом довольно ветхой наружности. Тут жил барон Розенкампф.
Каждое утро, в 8-м или 9-м часу, я являлся в его кабинет и садился за свою работу. Это была прекрасная рукопись Х-го или XI-го века из Публичной библиотеки. Сколько я над нею промечтал! Я воображал себе бедного византийского монаха в черной рясе, – с каким усердием он выполировал и разграфил этот пергамент. С какою любовью он рисует эти строки и буквы! А между тем вокруг него кипит бестолковая жизнь Византии, доносчики и шпионы снуют взад и вперед; разыгрываются всевозможные козни и интриги придворных евнухов, генералов и иерархов; народ, за неимением лучшего упражнения, тешится на ристалищах; а он, труженик, сидит да пишет… «Вот, думал я, – вот единственное убежище от деспотизма: запереться в какой-нибудь келье да разбирать старые рукописи».
Около 4-го часу приходил старый, белый как лунь, парикмахер и окостеневшими пальцами причесывал и завивал поседевшие кудри барона. После этого туалета барон вставал, брал меня за руку, и мы отправлялись на половину баронессы к обеду.
Баронесса Розенкампф была женщина лет за сорок и более. Она была очень бледна, и какое-то облако грусти висело на ее челе; но видны были еще следы прежней красоты. Она, говорят, блистала при дворе Александра I. Барон занимал важное место: он, кажется, был председателем законодательной комиссии. Но с воцарением Николая они попали в немилость и теперь жили в уединении, оставленные и забытые прежними друзьями и знакомыми. Так, разумеется, и быть должно. В гостиной стоял великолепный рояль под зеленым чехлом, но баронесса никогда до него не дотрагивалась. На стенах были развешены произведения ее кисти, картины, бывшие некогда на выставке (между прочим я помню один прекрасный Francesco d'Assisi[39]39
Т.-е. картина, изображающая католического святого Франциска из Ассизи.
[Закрыть]); но эти картины были задернуты каким-то траурным крепом. Баронесса все оставила, все забыла, и живопись, и музыку. Она не любила даже смотреть на эти предметы, напоминавшие ей лучшее былое. Ее гордая душа вполне понимала смысл этих слов Данта: ничего нет больнее, как в бедствии вспоминать о счастливом времени.
В этом опальном доме господствовала оппозиция. Все действия нового правительства были беспощадно порицаемы. Когда мы читали в «Journal des Debats»[40]40
Парижская газета.
[Закрыть] о первых неудачах русского оружия в Польше, барон качал головою и говорил: «Вот видите, так и выходит, что Гораций сказал правду: сила, без руководства разума, рушится от собственной тяжести!»
Редко кто заходил в этот забвенью брошенный дом, разве только иногда зайдет А. X. Востоков[41]41
Востоков (1781–1864) – русский филолог и славист, издатель ряда памятников древне-русской и славянской письменности.
[Закрыть], по каким-нибудь справкам для Кормчей книги. Только однажды, я помню, было нечто в роде званого обеда. Приглашены были старью друзья барона: пастор английской церкви, доктор Ло, португальский консул, да еще кто-то третий. По этому случаю баронесса немножко принарядилась, подрумянилась, ее бледные щеки оживились, она была очень мила, так что я почти в нее влюбился. Надо знать, что, в качестве петербургского юноши, я считал своим священным долгом влюбляться во всякую сколько-нибудь пригожую женщину… А она меня действительно полюбила чистейшею материнскою любовью. Она усердно принялась за мое воспитание. «Ах! как жалко, говорила она, как жалко, что в Петербурге нет средств для развития молодого человека!»
Я этим ужасно как обиделся. Мне казалось, что мы с нашим академиком Грефе[42]42
Грефе – профессор петербургского университета и академик. В качестве преподавателя греческой словесности он был ближайшим учителем Печерина.
[Закрыть] звезды с неба снимаем. А теперь, как подумаешь, так самому становится стыдно. Когда теперь припоминаю тогдашний Петербургский университет, то так и руки опускаются. Ведь, действительно, никакое самостоятельное развитие не было возможно. В преподавании не было ничего серьезного: оно было ужасно поверхностно, мелко, пошло. Студенты заучивали тетрадки профессоров, да и сам профессор преподавал по тетрадкам, им же зазубренным во время оно. Да и теперь, по слухам до меня дошедшим, немного лучше. Да что ж это за напасть такая, что нам наука вовсе не дается? А вот в чем загадка: законодательствуйте, сколько хотите, но ничто вам не пойдет в прок, если вы идете наперекор народному духу. Для русского свежего практического народа надо бы преподавание ограничить предметами первой необходимости, практически-полезными для государственной жизни, напр, восточными языками, науками физико-математическими, медициною и чем еще? Юриспруденциею? Ну, тут, кажется, надо еще немножко подождать, когда у нас будут законы, а то из чего же тут хлопотать? Какое тут законоведение, когда вы неуверены, что вчерашний закон не будет завтра же отменен?… А древние-то языки уж и подавно нам не дались. И неудивительно! Россия вместе с Соединенными Штатами начинает новый цикл в истории; так из чего же ей, с особенным терпением и любовью, рыться в каких-нибудь греческих, римских, вавилонских или ниневийских развалинах! Она, пожалуй, сама сумеет подготовить материалы для будущих археологов и филологов. Понятен энтузиазм к древним классикам в начале 16 го столетия, когда Европа, выходя из средневекового хаоса, не видела перед собою другой путеводной звезды, кроме греческой и римской цивилизации.
Это невольно напоминает мне курьезный совет, данный мне покойным Н. И. Гречем[43]43
Греч (1787–1867) – реакционный журналист, сотрудник Булгарина по редактированию органов реакционной печати после 1825 г.
[Закрыть], когда я зашел к нему проститься перед отъездом за-границу. «Да из чего же это вы едете учиться за-границу? Ведь когда нам понадобится немецкая наука, то мы свежего немца выпишем из Германии; а вы так лучше оставайтесь здесь, да и займитесь русскою словесностью». Что я не последовал совету Н. И. Греча, в этом, конечно, русская словесность ничего не потеряла; но все же таки не могу не сознаться, что в словах его была доля правды, если под немецкою наукою он разумел классическую филологию.
Но это мимоходом. Баронесса Розенкампф принадлежала к чисто романтической школе, и ее идолом был Гете. У нее была прекрасная немецкая библиотека. «Вот вам Wilhelm Meisters Lehrjahre[44]44
«Годы ученичества Вильгельма Мейстера», роман Гете.
[Закрыть], сказала она однажды: читайте со вниманием. Уверяю вас, что нет лучшей книги для окончательного развития молодого человека». Тут невольно улыбнешься. Wilhelm Meisters Lehrjahre действительно могут развить в молодом человеке – совершеннейшего эгоиста. Да впрочем и сам Гете – не тем он будь помянут – был величайший эгоист.
«Да умный человек не может быть не плутом».
Прошел год или два, барон окончил Кормчую Книгу и написал к ней немецкое предисловие, где упомянул о моем сотрудничестве, и потом, как добрый работник,
Кончив тяжкую работу
Многотрудной жизни сей,
он слег отдохнуть, захворал и отошел на покой. Я проводил его на Невское кладбище. Поверите ли? В доме не нашлось ста бумажных рублей для его похорон. Деньги выдали, кажется, из министерства народного просвещения, по ходатайству старика Языкова. Баронесса распродала библиотеку покойника и лучшую часть своей мебели, а из последних денег еще дала, по обычаю, обед духовенству и некоторым знакомым. После этого она перебралась на маленькую квартиру в другой части города.
А я между тем поступил на службу. Меня сделали лектором и суб-библиотекарем при университете и старшим учителем в 1-й гимназии. Началась жизнь петербургского чиновника. Я усердно посещал маленькие балики у чиновников-немцев, волочился за барышнями, писал какие-то стишки и статейки в «Сыне Отечества»; но что еще хуже – я сделался ужасным любимцем товарища министра просвещения С. С. Уварова[45]45
Уваров Сергей Семенович, граф (1786–1855) – с 1811 по 1822 г. попечитель петербургского учебного округа, с 1833 по 1849 г. – министр просвещения. В молодости либерально настроенный, вращавшийся среди литераторов (он написал несколько работ по философии и классической филологии и археологии), Уваров в качестве министра просвещения сознательно проводил реакционную и грубо-классовую политику под официальным знаменем «православие, самодержавие и народность»; его беззастенчивый карьеризм и корыстолюбие заклеймены Пушкиным в «Оде на выздоровление Лукулла». Белинский характеризовал его словами: «министр погашения и помрачения просвещения в России».
[Закрыть], вследствие каких-то переводов из греческой антологии, напечатанных в каком-то альманахе. Я начал просто ездить к нему на поклон, даже на дачу. Благородные внушении баронессы Розенкампф изглаживались мало-по-малу. Раболепная русская натура брала свое. Я стоял на краю зияющей пропасти.
К счастью, в одно прекрасное утро, 19 февраля 1833 г, очень рано, министр Ливен[46]46
Ливен Карл Андреевич (1767–1844) – был министром народного просвещения с 1828 по 1833 г.
[Закрыть] прислал за мною и, сделав мне благочестивое увещание в пиетическом стиле, отправил меня в Берлин, где и поручил меня благим попечениям отъявленного пиетиста, профессора Кранихфельда[47]47
Кранихфельд – берлинский профессор, врач по глазным болезням, ханжа и реакционер, служивший агентом русского министерства народного просвещения по наблюдению за посланными за границу студентами. В этой своей деятельности К. выполнял не только обязанности шпиона и доносчика, но и провокатора. О гнусной системе шпионажа, которую применял К. к молодым русским ученым за границей, сохранились воспоминания Н. И. Пирогова, бывшего в Берлине одновременно с Печериным. (См. «Сочинения Н. И. Пирогова» т. 2, стр. 485–488).
[Закрыть], главы берлинских пиетистов.
Разумеется, нога моя никогда не была у Кранихфельда. Некоторые из товарищей нашли нужным, ради приличия, сделать ему визит; но я настоял на своем и тотчас же написал отчаянное письмо к академику Грефе, а через него к Уварову, что вот так и так, нас членов профессорского института, будущих профессоров России, отдали под присмотр какому-то берлинскому ханже, который шпионствует за нами даже на наших квартирах и пр. и пр. Письмо мое имело отличный успех. К этому времени Ливен вышел в отставку, а на место его сделался министром Уваров. Кранихфельда тотчас же отставили от должности и за это ему дали Владимира, а нас из духовного ведомства перевели в военное, т. е. отдали под надзор честнейшему и благороднейшему человеку, военному агенту генералу Мансурову [48]48
Ал. Пав. Мансуров (1788–1880), в 30-х г. военный агент в Берлине, впоследствии посланник в Голландии принужден был служить за границей вследствие запрещенного в России брака со своей двоюродной сестрой.
[Закрыть].
Перед отъездом в Берлин я зашел проститься с баронессою. Она теснилась в маленькой квартирке, но и тут ее отличный вкус и женский такт удачно сгруппировали остатки прекрасной мебели, обставив их разными милыми мелочами и роскошными цветами, так что ее гостиная представляла вид изящного будуара. Она очень похудела, стала еще бледнее, но ее потускневшие глаза засверкали какою-то материнскою радостью, когда она узнала о моем отъезде за-границу. С каким жарким участием она меня благословила на новый путь, на новый подвиг! Я в последний раз поцеловал ее руку.
Через два года, в 1835 г., я возвратился в Петербург, с какою неизлечимою тоскою в сердце, с какими отчаянными планами для будущего, – не здесь место об этом говорить. Иду по Невскому проспекту – попадается мне на встречу камердинер баронши.
– Ах, батюшка, Владимир Сергеевич! Не можете ли найти мне какого-нибудь места!
– Как места? Да разве ты не у баронши?
– Какая тут баронша! – Она умерла с голоду!
Где ее похоронили? Есть ли над нею какой-нибудь памятник? Помнит ли ее кто-нибудь из родных и знакомых? – Не знаю! Но мне ее не забыть! Я не могу ей соорудить памятника; но Пусть же хоть эта одна слеза благодарности канет на ее одинокую могилу! Вечная память незабвенной и несчастной баронессе Розенкампф, урожденной Баламберг!