Текст книги "Черный замок Ольшанский"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Мы расстались.
Больше всего я люблю вот такие неожиданные, как головой с обрыва, поездки. Когда собираешься наспех, когда не зависишь ни от автобуса, ни от билетных касс, а только от мастерства водителя да исправности машины, когда где захочешь, там и остановишься на берегу реки или на опушке леса, если придет желание полежать в сочном клевере или в дурманящей – под осень – конопле.
Выходишь в пять утра, зевая от сонного холода, постепенно разогреваешься, закуриваешь первую сигарету, и она особенно вкусна на утреннем, совсем еще чистом воздухе.
Идешь загодя условленным маршрутом, и тебя где-то дорогой подхватывает Щукин «козел» – одна из любимых мной машин, особенно, когда лето, и брезентовые «стены» подобраны вверх, и ветер как хочет играет волосами, одеждой и все такое прочее. Да еще если, кроме водителя, тут же на заднем сиденье с тобой Щука и Хилинский.
Портит, правда, немного в этот раз настроение присутствие рядом с шофером сердечного друга, «непреклонного» Якуба Клепчи. Но что поделаешь, никогда на земле не бывает стопроцентного счастья. Примиримся и с восьмидесятипроцентным.
Мелькают речки, крестьянские возы возле шлагбаумов, леса, поляны посреди ржи, на которых – огромные, как священные дубы предков, дикие груши. Пролетают пустоши, поросшие вереском. На них белорусскими кипарисами возвышается мрачный можжевельник.
А там промелькнули на холме руины замка или старинного оборонительного костела. Хатки прилепились над оранжевым речным обрывом, а немного поодаль, в заводи, шевелятся от течения плети водокраса и цветет водяная гречиха.
Край мой! Родная земля моя! Как же мне жить без тебя? Как мне быть, когда я умру и, может, бытие мое еще некоторое время не закончится – и это и есть обещанный мне ад? Без тебя.
Кого спросить об этом? Ясно же, не Клепчу, который говорит штампами и чересчур возвышенно. И ему было бы все равно где родиться, потому что повсюду он бы «сполнял дело». Никогда не пришли бы ему в голову слова словацкой песни, которые придумал когда-то какой-то неизвестный чабан, горный «бача»:
Кто тя буде, винко, пити,
Кед я будем в хробе гнити?
Ясно же, что спрошу у двух остальных, которые платили за то «винко», за можжевельник на пустошах, за этот белорусский воздух самой жизнью. Но нет, и у них не спрошу. Просто буду смотреть на них и временами безотчетно делать выводы.
И вот уже слева стремительная прозрачная река, а на горизонте дома, шпили звонниц.
Это Кладно, едва не самый любимый мной город на любимой мной земле. Кварталы свежеиспеченные сменяются потом старыми, с кривыми улочками, с домами, окна которых едва проглядывают сквозь стену буйного зеленого дикого винограда. И глухой комплекс католического монастыря визиток, а подальше возносится к небу уже триста лет фарный костел. Город мой, город, со своим лицом, запахами, полифонией звуков, со своим безгранично прекрасным обликом!
«Козел» остановился возле скверика на площади. Я вылез.
– Мы тут на Аптечную завернем, а ты, хлопче, валяй по Замковой и потом направо. Провожать тебя к крыльцу незачем. Да тут и недалеко. Даем тебе максимум пять часов и ожидаем возле Бернардинов. Если решишь остаться – предупреди. Нет – подбросим до Ольшан.
– Ну, а я тут в гостях у родни задержусь, – сказал Адам. – Приеду завтра или послезавтра.
…Дом по нужному мне адресу стоял на одной из тех зеленых то ли улочек, то ли переулков, которые спускались в приречный овраг. Внизу текла одна из многочисленных речушек (не Кладничанка ли), и каждый переулок заканчивался мостиком через нее, а на другом берегу опять карабкался по склону оврага на этот раз вверх.
Дом, который я искал, был типичным фольварково-шляхетским домом, какие тысячами были когда-то разбросаны по Белоруссии, а теперь встречаются все реже и реже, и какие так любил и умел изображать Генрих Вейсенгоф[145]145
Вейсенгоф Генрих Владиславович (1859-1922) – белорусский художник-пейзажист.
[Закрыть]. Длинный, одноэтажный, с высокой крышей и побеленными колоннами на крыльце, с голубыми ставнями и радужными от старости стеклами, глядящими в запущенный сад, в заросли старой древообразной сирени.
Такие, казалось бы, неброские, скромные, милые, даже вроде бы неказистые, они, однако, сердце нашего края. Ибо это в таких вот домиках родились, оперились и возмужали не только наши, белорусские, но и польские Честь и Слава. Из таких домиков вылетели в свет Богушевич[146]146
Богушевич Франтишек Казимирович (1840-1900) – белорусский поэт-демократ, основатель критического реализма в белорусской литературе.
[Закрыть] и Чечот[147]147
Чечот Ян (1796-1847) – белорусский и польский поэт, фольклорист.
[Закрыть], Купала и Калиновский. В таких домиках засияла первая искра жизни Мицкевича, Монюшко и Костюшко.
Я, конечно, не ожидал, что меня встретит в дверях одна из вышеупомянутых личностей. Толкнул скрипящую калитку, прошел аллейкой под сиренями, перемешанными с бересклетом, жимолостью и махровым шиповником, дернул за язык медного змея (где-то в доме забренчал звоночек) и через минуту услышал довольно уверенные шаги. Дверь открылась, чья-то рука сделала приглашающий жест, закрыла за мной дверь (на пол легли разноцветные пятна от двух окон, что были по обе стороны двери) и только тогда нажала на выключатель.
Старик в тренировочных брюках и полотняной рубашке с короткими рукавами рассматривал меня вовсе не старческими, не выцветшими серыми глазами.
– Антон Космич, – сказал я.
– Мне звонили, я ожидал вас. – Голос был баритонально-басистый, слегка надтреснутый, но тоже еще довольно молодой. – Ярослав Мирошевский, бывший окружной прокуратор, а ныне… гм… пенсионер. Проходите.
Дом был обставлен, наверное, модно во времена сецессионного[148]148
Сецессия (от латинского secessio) – отход в сторону, отделение, уход, раскол (название возникло в Вене и распространилось потом – где-то в 80-90-х гг. XIX ст. в польских, белорусских, украинских губерниях Российской империи). Движение в искусстве, связанное с модернизмом, неоромантизмом (в местном издании), символизмом, импрессионизмом и бог знает чем еще. Правилами его была плоская декоративность, орнаментальность и волнистая линейность, опирающаяся на некоторые явления готики, кватроченто (Боттичелли), неспокойные формы барокко, японское искусство и т.п.
[Закрыть] символизма, стиля, который на нашем белорусском востоке и в Москве на рубеже столетий назывался «купеческим модерном». Это не очень вязалось бы с внешним видом дома, если бы не то, что «модерну» в те времена всегда сопутствовала так называемая «хлопомания». Поэтому рядом с витражами в нескольких окнах, с двумя-тремя картинами, которые были бы как раз к месту на стене в «Яме Михаликовой»[149]149
Известное артистическое кафе в Кракове с модернистскими рисунками на стенах.
[Закрыть], рядом со всем иным таким, вычурным, на стенах висели дубовые полки с затейливой резьбой и ложечники, висели и лежали на полу и тахте народные ковры. Висели грубо нарисованные на стекле «Бегство в Египет» и белостокские, с оленями, ткани, стояло несколько старинных предметов домашней мебели. И все это вместе создавало некое подобие гармонии.
Он провел меня в кабинет, вся обстановка которого состояла из грубо обструганных полок с книгами, письменного стола величиной с поле боя под Оршей, деревянной кушетки и деревянного, самодельной работы, кресла с вышитой подушкой на нем.
– Жена уехала к внукам. Я один. Потом, стало быть, сходим в ресторан. А пока будем пить чай. С земляничным вареньем. Прошлогоднее. Ну, теперь и до нового недалеко… Любите с земляничным?
– Еще бы.
– И я люблю.
Когда появился фарфоровый пузатый чайник-самовар, серебряные, хотя и немного помятые, чайничек с заваркой, сахарница и кувшинчик со сливками, а также тарелка (да, обычная тарелка) с земляничным вареньем и две розетки, он усадил меня на старинную деревянную кушетку, налил чая, положил варенья и стал меня рассматривать.
А я рассматривал его.
Высокий и, несмотря на старость, худой, не обрюзгший. Худой не от «злой жизни» – подтянут по-спортивному. Желтое, сухое, строго классическое лицо, и на нем синевы небесной глаза. Не хотел бы я, чтобы человек с этими глазами судил меня.
Нет, по виду не старик. Нос не отвисший, седые, глубокого серебра, волосы лишь слегка поредели со лба, рот твердый, губы хотя и утратили цвет, но сохранили хорошую форму. Движения хотя и немного замедленные, но точные и выразительные. Сразу видно былую стать и породу.
А в глазах рядом с юморком пристальное, пронзительное внимание, широкий ум.
Нет, не хотел бы я быть подсудимым при таком прокураторе. Справедлив-то справедлив, но если ты виновен – милости не жди.
– Значит, вы интересуетесь процессом «Родственники Юльяна Сая против Крыштофа Высоцкого»? Июль-август тридцать девятого? Ну, поскольку уже понадобились живые архивы, то я к вашим услугам. Конечно, настолько, насколько могу надеяться на свою память. Тем более что я тот процесс не вел, а передал его моему энергичному помощнику, вице-прокуратору Рышарду Мысловскому.
– Почему?
– Ну, он был молодой человек. Полный молодого стремления к почету и славе. А мне тогда было уже почти сорок. Нужно было дать ему возможность выдвинуться. Я его уважал…
– А кроме этого?..
– Глядите в корень? Это хорошо, что сразу заметили и «кроме»… Я почти никогда не связывался с процессами, от которых хотя бы самую малость пахло политикой. А если связывался, то прокуратор из меня в этом случае был никуда не годный. Как только я убеждался, что человек честно шел на свое дело, адвокат почти всегда выигрывал процесс.
– И такое было возможно?
– Так, чтобы никто не мог прицепиться, – трудно, но можно… Не верите, думаете, виляю языком? Если бы вилял, если бы был прокуратор-инсинуатор, прокуратор-колонизатор, то не пенсия мне была бы от новой власти, а вилял бы языком где-нибудь на Вилюе.
– А разве то убийство было политическое? Вы как думаете?
– Поначалу выходило на все сто, что политическое. Только слишком уж какое-то… мерзкое, грязное, с паскудинкой. Будто не «политик» делал, а этакая мелкая гадючка. Хотя в политике и таких хватало и хватает. Ходили слухи, что этот парень будто бы входил в какую-то подпольную студенческую группировку. С его именем связывали дело с листовками в Кладненском театре, «Экс»[150]150
«Экс» (от «экспроприация») – грабеж не ради своего кармана, а для нужд партии.
[Закрыть] банковской машины. Но два свидетеля были связаны с полицией. И эти дела, в которых Крыштоф участвовал, повредили ему больше, чем убийство. Ну, а потом началось такое, что я за голову схватился, и единственным утешением было то, что покарания смертью и Рышард Мысловский добьется.
Так вот как это было.
РАССКАЗ БЫВШЕГО ОКРУЖНОГО ПРОКУРАТОРА ЯРОСЛАВА МИРОШЕВСКОГО О ПРОЦЕССЕ 1939 ГОДА, НА КОТОРОМ ОБВИНЯЛСЯ В УБИЙСТВЕ МЕЩАНИН КРЫШТОФ ВЫСОЦКИЙ
– Снова предупреждаю: говорю только то, что помню. И поручиться за каждую деталь, за каждую мелочь, за каждый валёр, оттенок, – не могу.
Это было, если не ошибаюсь, весной 1939 года. В тот день я как раз подписывал так называемые «уможенювки». Одна из самых неприятных обязанностей прокуратора. Это значит, «морил» кратким решением дела, подготовленные вице-прокуратором: «нет состава преступления», «самоубийство», «виновник не найден», «несчастный случай». Разобраться в этом толком времени не было, и если твой вице – лентяй, то вполне может быть, что уморит кто-то, да хотя бы и ты сам, за какой-то там день и полный короб улик, и убийство, и самого преступника, который в это время в сквере на противоположной стороне улицы сигаретку покуривает.
Настроение у меня по этой причине – хоть вешайся. А тут папка, а в папке бумажки. И я те бумажки должен «уморить» по той причине, что нет состава преступления и не наше земное дело его судить, а судить его будет бог, потому что самоубийство – это нарушение божьего закона и преступление против бога и своей бессмертной души.
Что в папке? Рапорт полицейского, показания свидетеля, какого-то Язепа Шевца, который, собирая клюкву, наткнулся на мертвое тело, протокол судебного врача, писанный, видимо, левой ногой, одна гильзочка от патрона для пистолета калибра 7,65 и грязноватый листок бумаги, на котором черным по белому написано:
«Прощайте, люди. Прощайте и вы, мои родственники, которые не поверили моему тяжелому положению и тянули с тем, чтобы помочь мне. Имя мое Крыштоф сын Леона Высоцкий. Благодаря неизбежному, фатальному стечению обстоятельств, совершил в Кладно мошенничество и растрату. Боюсь не того, что за мной по пятам идет полиция. От нее я скрылся бы. Но куда убежать от собственной совести? Не хочу жить запятнанным и потому лишаю себя жизни».
И подпись с вензелями. И никаких, до ясной холеры, документов.
Собрался я уже и это дело подмахнуть, но что-то царапнуло у меня в душе. «Нет, – думаю почему-то, – „морить“ это дело еще рановато».
Почему? А потому, что раны две (в ямку на границе шеи и груди, ту, где «душа живет», и в левый висок). Первое место смертельным считают крестьяне, а мещане, да еще с претензиями на «культуру», – реже. А левый висок? Левша был, что ли? Или, может, по старой, «царской» еще памяти. Тогда левшей (кажись), людей с плоской стопой да еще импотентов в армию не брали. И столько их тогда у нас развелось – Нарочь запрудить было можно. А потом этот «бракованный», со «стопой», так от лесника, глядишь, дает стрекача, что только валежник трещит. А у импотента полна хата детей. И проваливается с треском дело с поставкой государству только полноценных жеребцов.
Притом гильза одна, а в деле нигде ни слова про пистолет.
Ну, через дежурного асессора приказываю выяснить все относительно оружия, произвести вскрытие трупа. Звоню в полицию, справляюсь, не объявили ли они розыск такого-то мошенника и растратчика.
Не успел чашечку кофе выпить, из комиссариата отвечают: оружия при тленных останках не нашли (сам мертвый занести никуда, конечно же, не мог, значит, кто-то подобрал, и теперь жди новых эксцессов, если оно, оружие, в плохие руки попадет).
Медлить тут было нечего. Заказал машину (как сейчас помню, немецкий «мерседес-бенц») и еду в уездную коменду (управление) в милой компании судьи-следователя, старшего руководителя следственной бригады и пары полицейских.
Едем на место происшествия.
Остановились, помнится, на опушке и направились к месту происшествия. Полицейский тыкает пальцем на то место, где, «кажется», нашел останки тот мужик.
– Как лежал труп?
– Головой вот сюда, к тому обрывчику. И кисть одной руки свешивалась с обрыва.
Я глянул вниз – внизу трясина. Да не такая, на которой сивец[151]151
Сiвец (растение Nardus stricta) – белоус, мычка, щетинница (бел.).
[Закрыть] (или он белоус?) растет, когда, соблюдая осторожность, еще можно пройти, а этакий зелененький коврик, в редких разрывах которого нечто вроде свежезамешанного жидкого цемента. Если самоубийца откинул руку после выстрела, то до страшного суда никто того пистолета не найдет. Как раз такой разрыв на этом месте.
Спрашиваю:
– Левая рука была откинута?
– Гм… дайте подумать… Нет, правая. Да, правая.
«Что же он, – думаю, – через голову стрелял? Или, прострелив висок, аккуратно переложил пистолет в правую, будучи практически уже мертвым, и только тогда руку откинул? Что-то не клеится».
Ну и на месте поторопились. Чересчур поверили записке. Это не то, что теперь (хотя и теперь изредка случается), когда в подобном случае такой тарарам поднимут, что не только весь уголовный розыск, но и всех чертей в аду шатун шатает.
А тут, помимо всего прочего, столько следов натоптали, словно на этом месте всем добрым людям округи бесплатно голую Мери Пикфорд показывали в компании с Дугласом Фербенксом (потому что и женские следы были). И еще показывали какую-то свинячью кинозвезду, потому что лесничий указал нам на следы: прошло большое стадо диких свиней. Они тоже могли затоптать чей-то нужный нам след.
Словом, ни следов, ни пистолета, ни второй гильзы (такую мелочь, конечно, легко и потерять в прошлогодней листве, а тут еще как раз начали опадать листья с зимнего дуба).
Так вот, поцеловали мы пробой и вернулись домой.
К этому времени были готовы результаты вскрытия: две огнестрельные раны – грудной клетки (слегка сверху вниз, справа налево – ничего себе, левша!) и головы (от левого виска вверх, пуля осталась в черепе). После первой раны он мог еще минут двадцать жить, после второй – сразу потерял бы сознание. И – вот что такое эта проклятая магия общей предвзятости, общей мысли, общего убеждения, общего ошибочного взгляда, холера бы ихней матери, – врач делает вывод, что «не исключает самоубийства».
Ну, первый выстрел даже типичен для самоубийц в смысле направления пули. Но чтобы еще умудрился пистолет переложить в левую руку да во второй раз выстрелить – это так же редко, как у самурая, когда тот делает харакири. Два или три случая за всю историю Японии, когда вспорол живот не только слева направо (или как там), но и снизу вверх.
Нет, здесь что-то не так. А тут телеграмма, что служащий фирмы такой-то и такой-то смошенничал дважды на оптовых поставках товара (считай, пять тысяч злотых в кармане) и с начала июля прошлого года присвоил еще три тысячи. В то время – это огромные деньги. Если по-крестьянски считать, так это четыре тысячи пудов жита, или сто очень хороших и восемьдесят элитных, чистопородных коров, или сорок добрых коней. Ну, а кабанов пудов по десять – восемьдесят штук, а уж молочных телят месячного возраста – тех пятьсот с гаком. А если домов с мезонином в таком городке, как Слоним, – то штуки четыре-пять. А ежели быть модником, то четыреста пар самых лучших туфель, самых модных, самых дорогих, хотя бы и из крокодиловой кожи.
А если быть поизворотливее, то во время кризиса и после него, подпалив застрахованную хату (а страховка до кризиса сто злотых стоила), можно было на те страховые деньги два хороших дома построить, иногда даже кирпичных.
"Что же это ты, – думаю, – хлопец, не очень-то мучился совестью, когда мошенничал, тут тебе только бы жить, жареные гуси сами в рот падают, а ты вдруг каяться начал? И бояться не надо было, потому что родственники внесли всю сумму, о чем самоубийца, скрывшись, не знал (а почему тогда в записке на их черствость ссылается?).
Разослали фотокарточки. Тетка Высоцкого сказала, что точно идентифицировать племянника не может, давно видела (милая патриархальность семейных отношений!), но вполне может быть, потому как и тип на фото и племянничек – оба щербатые, нет двух передних зубов. Совсем как в мудрой нашей сказке, когда медведь оттяпал одному нашему соотечественнику голову, а соседи задумались, была у того голова или нет, и, наконец, решили обратиться к жене безголового. Та ответила точно так же, как и тетка: «Утром, когда щи хлебал, так бороденка болталась, а была ли голова, нет ли – не припомню». И еще признала эта мудрая дама куртку лесника, которую племянник из какого-то каприза иногда носил.
Вызвали ее лично – результат не лучше: «Пожалуй, что он, но очень изменился».
– Особые приметы были?
И снова пришлось объяснять, что это такое.
– Ну как же, – обрадовалась тетка, – след после удаления аппендикса.
Поглядели – есть шрам, целых двенадцать сантиметров в длину. Она уже хотела идти, но тут мне пришло в голову:
– Когда ему удалили отросток?
– Ну, точно не знаю («была голова или нет»), но лет семь – восемь назад.
– А с какого времени этот шрам? – спрашиваю у врача.
– Ну, труп даже на льду начал понемногу… гм… трудно точно сказать. Но кажется, что этому шраму с год. И не больше двух.
– Да нет, это раньше было, – возразила тетушка. – Еще в лесной школе учился.
«Надо будет помышковать по лесничествам от Кладно до Ольшан», – подумал я, да на некоторое время забыл об этом.
А между тем графическая экспертиза дала заключение: записка написана рукой Крыштофа Высоцкого.
Никто из нас не подумал, что это, собственно говоря, не имеет никакого значения. Так вот, и невеста Высоцкого, некто Антосевич, опознала на фотографии жениха.
Словом, одновременно тупик и выход, смотря по тому, кто чего хотел от следствия.
И вот тут я передал дело в руки вице-прокуратора Рышарда Мысловского. Не потому, что боялся трудностей, а потому, что хотел его победы, хотел, чтобы он твердо встал на свой путь. Оба мы внутренне были убеждены, что это не метод Иуды, но метод Каина, не самоубийство, а убийство, и что убийца – сам Высоцкий. Назовите это интуицией, плодом большого опыта и наблюдений. Но я был уверен. Он – тоже. И нет, как говорится, причины объяснять почему. Оставались вопросы, на которые мы не могли ответить.
Кто был убитый? Почему переоделся в одежду Крыштофа? Как его заманили в эти дебри?
А тут еще поползли слухи, что убийство произошло на политической почве (язык без костей, а политику тогда – и, к сожалению, не только тогда – искали во всем). Надо было торопиться. Каждый последующий акт, совершенный в самом деле во имя политики, мог низринуть с места лавины. Мы не знали, что через каких-то полгода Польше будет не до политической охоты за ведьмаками[152]152
Вядзьмак – колдун, злой волшебник (бел.).
[Закрыть] и ведьмами, и то единственное, что ей будет важнее всего, – это ни меньше, ни больше, как право дышать и вообще жить.
Антосевич, правда, призналась, что поссорилась с женихом дня за два до его смерти (он рассказал ей про деньги, и она потребовала вернуть их фирме, а он не хотел) и больше с ним не виделась. А поскольку свято место пусто не бывает, то она уже завела себе нового «рыцаря».
И вот что значит пересолить, нагромоздить больше, чем нужно, явных и косвенных доказательств. Больше, чем их могло быть.
Прибежала панна Антосевич в комиссариат и говорит: получила письмо от Крыштофа. А в письме слова: «…когда получишь это письмо, меня уже не будет в живых. Мне не жаль оставить землю и тебя. Счастья тебе!» И фото.
А штемпель нашей почты… на пять дней позже самоубийства поставлен. А штемпель места отправления такой неясный, что неизвестно, откуда послано письмо: из Кракова, Гдыни, Новогрудка…
А снимок сделан на улице. И где-то я эту улицу видел. И кажется мне, что в Варшаве. И не Краковское ли это предместье? И не угол ли это костела свентэго Кшыжа (святого Креста)? И не поискать ли где-то в районе Свентокшыжской, где-нибудь на Новом Свете или на Крулевской фотомастерскую, где это фото отпечатано?
Запрос. И ответ: есть такой уличный фотограф, есть и фотомастерская в этом районе города. И находится она как раз на Крулевской. И фотокарточку вышеупомянутого пана отдали печатать через два дня после его «самоубийства», а на следующий день он сам зашел за нею. Как говорится, полон жизни.
Ясно, что жив, и яснее ясного, что это он сотворил тогда в лесу ту подлость.
И тут ход событий, поначалу такой медленный, вдруг сорвался на бешеный галоп. Галопом прибегает в Кладненский комиссариат панна Антосевич и рассказывает, что шла со своим «новым» кавалером по Замковой улице (вы шли по ней ко мне) и, кажется, видела Крыштофа, а он юркнул в толпу, и что теперь он ее ножом или еще чем-нибудь «залатвит» (прикончит), как в знаменитой песне «Четыре мили за Варшавой», той самой, что теперь входит в золотой фонд репертуара певца Яремы Стемпковского.
Ну, обложили ее дом, установили наблюдение за районом. И уже через два дня функционеры полиции устроили ему встречу в подъезде дома «на Кладнице», где жила бывшая любовь. Неизвестно, в самом ли деле она «не ржавеет», или должна была умолкнуть.
Спросили, не Высоцкий ли? Нет, я – Юльян Сай. И соответствующую метрику показывает. Однако не скандалил, когда его посадили в «кошелку для редиски» и отправили куда следует.
И вот тут я подумал, что метрикой пользуются преимущественно в деревне, что искать надо, между прочим, и в лесничествах. И уже в седьмом из них была найдена семья по фамилии Сай. И ничего там про убийство не слыхали, а сын их Юльян Сай уехал поступать в школу «на лесничего».
И тут завертелось колесо.
И показания Саев: отца и двух дочерей. И показания родственников Высоцкого. И позже очные ставки – все пошло в ход. Картина преступления стала такой ясной, как будто я его наблюдал от начала до самого конца.
Поначалу узнали биографию. Выслушали ее с судьей-следователем и вице-прокуратором и не удивились.
Байстрюк, отца не помнил, да и мать его, видимо, плохо знала. Поэтому фамилия у него – матери. Потом и мать уехала куда-то на работы в Баварию (тогда вербовали), а его, двухлетнего, оставила бабке, своей матери. Через десять лет та умерла, и подросток перешел на руки тетки, младшей материной сестры. Та была учительницей, муж ее – тоже. Она была старше парня только на десять лет и… словом, из тех, о ком говорят: «Пробы ставить негде…» Учился хлопец и даже ум и способности проявлял незаурядные, но учился неровно. А тут еще родная тетка «помогла». Открыла ему, пятнадцатилетнему, все, какие сама знала, «тайны Амура». Словом, подготовила из неустойчивой личности, да еще и не личности пока что, материал для законченного, закоренелого негодяя.
Дядюшка что-то подозревает. Дядюшка племянника и собрата спихивает в лесную школу в Бялэй-Подляске. Тот заканчивает ее, и даже успешно. Потом служит в государственных лесах. А потом начинается калейдоскоп. Женился на вдове, продал хозяйство, переехал в Варшаву. Обокрал молодую до нитки и скрылся. Поймали. Дали восемь месяцев. Добрые люди подчас годами ожидают амнистии, а негодяю, как всегда, амнистия тут же подвалила. Поговорка эта наша непристойная, но что верно, то верно: «богатому черт и в кашу кладет, а бедному и в похлебку льет». Словом, где и без того густо, надо, чтобы еще гуще было.
Освободившись, устроился практикантом у лесничего Хмелевича. И почти сразу же испарился вместе с деньгами, удостоверением личности и пистолетом (вот откуда начала виться нить замшанской трагедии).
Снова в Кладно. Здесь и познакомился с Антосевич. Что ж, парню двадцать восемь (ей девятнадцать), на вид приличный, конечно же, «неженатый». Коммивояжер, но ведь не так сложно и якорь бросить, скажем, в фирме «Ян Плицка и сын». Лесная фирма. И он – находка. Лес знает, знакомства в LP (lasy panstwowe – государственные леса) имеются, чуть ли не до улицы Вавельской, 54, где главная дирекция (по крайней мере, так говорит). Спец и по фанере, и по скипидарням, и по перегонке осмола и живицы. Он тебе и книги вести умеет, и инкассатор – находка, и только. Растет доверие – растет и размах мошенничества. Ну, здесь подробности не нужны. Тонкое было плутовство. Так и накрутил он себе восемь тысяч злотых. Ну, а почему-то открылся панне Антосевич. Та сказала, чтобы возвратил деньги. Он – ни в какую. Поссорились. И тогда он смылся один.
Присматривался, куда можно было бы вложить капитал, разъезжая на велосипеде в мундире лесника приблизительно в многоугольнике: Августов – Белосток – Новогрудок – Ольшаны – Лида. В Кладно, конечно, не заезжал.
И вот Замшаны и хата лесника в Темном Бору. В доме старый Андрон Сай, старшая дочь Агата, сын Юльян да младшая дочь Ганна. Зашел напиться и ночевать остался. Ну, а где ночлег, там у нас и ужин. Нашлась и бутылка. Нашлась под нее и добрая беседа… Доверчивость эта наша, простота – хуже любого криминальною, любого государственного преступления.
Андрон был старой школы, когда от лесника только и требовалось, что знание леса на участке да честность. А новые времена требовали еще и кое-какого образования. И лесник «с образованием» показался им всем личностью приблизительно того самого сорта, как в нашем кругу доктор гонорис кауза Сорбонны или лауреат Нобелевской премии в области кибернетики.
Разговорились по душам. Андрон пожаловался, что его наследный принц не унаследует после него лесного королевства Замшанского, что единственный теперь способ вывести детей в люди, спасти их от нужды – это дать им образование или хотя бы нужную специальность. И хотел бы Юльян стать лесником, но где денег взять, у кого заручиться поддержкой?
Ясно, что приезжий из города всегда имеет преимущество перед деревенским, тем более перед лесным человеком. И понаслышке, и читал кое-что, и даже, пускай без охоты, видел многое. Хотя, может, и глупее деревенского, как почти каждый породистый пес глупее дворняги. И куда более неприспособлен к жизни.
– А может, и я помогу, – сказал Крыштоф. – Я окончил Высшую лесную школу в Цешине. Знакомства в лесничестве остались.
Не знаю, возможно, с этого хвастовства, которое не имело никакой цели – простая хлестаковщина! – все и началось.
Юльян явился. Лет на шесть моложе Крыштофа, но фигура, цвет волос, черты лица были у них немного похожи. Когда улыбается – двух передних зубов недостает.
Гость начал расспрашивать Юльяна, где да что, да как с хлопцами дружит, да имеет ли он друзей, родных, знакомых на Краковщине, под Бельской-Бялэй, Цешином, Рыбником или Живцем. Тот не знал там никого, да и здесь у него было мало друзей.
– Там предпочтение отдают людям стопроцентно здоровым. Даже чтобы гланд и аппендикса не было.
– Аппендикс удалили.
– Там на здоровье не меньше смотрят, чем в армии. Отбор.
– Ясно, что отбор, – вставил и старик. – Ведь только и имеем право на триста шестьдесят тысяч войска.
– По Версальскому договору, – сказал Крыштоф, «просветил» темных. – Немного, поэтому нужны отборные.
Это уж позже, когда мы его, скурвысына, раскололи, он признался, что уже тогда задумал «подставку», потому что полиция его рано или поздно поймала бы.
Утром сказал, что скоро вернется, вот только в Цешине справки наведет и на кого надо нажмет. Ну, а поскольку паспорта тогда были необязательны и многие, особенно из деревни, их не имели, то достаточно метрики и удостоверения за четыре класса начальной школы. Ну и денег немного на одежду и на первое время.
И удостоверение лесничего Хмелевича – на стол. А где уж тем простым, простодушным и нехитрым людям, непривычным к обману, было заметить, что Хмелевич лет на пятнадцать старше и что «дистинкций», то есть знаков отличия лесничего, у Высоцкого на мундире нет.
Ни в какой Цешин он, конечно, не ездил. Вернулся через несколько дней, продиктовал заявление в дирекцию, заверил, что примут. Только надо триста злотых за интернат уплатить (с полным пансионом, хотя домашней копченой колбасы да окорок не мешает захватить). И надо еще десять злотых за марки в казну.
Условились встретиться через пару дней на ближайшей станции и ехать куда-то под Белосток, где намечен сбор кандидатов для поступления в школу.
Как вы думаете, что мне в этой истории было особенно мерзко? А то, что эта… ухитрилась еще потом со старшей дочерью целоваться за гумном. Уже зная все наперед.
Ну и вот. Перрон полустанка. Появление Юльяна. Тень легкого недовольства, когда тот сказал, что смогли собрать только двести пятьдесят злотых. Ехали несколько остановок поездом. Потом несколько километров на такси. Когда машина отъехала, выяснилось, что вышли рано, что нужно еще метров двести пройти до нужной тропинки (таксиста потом разыскали; он указал поворот и сказал, что «лесник» дал ему сверх таксы три злотых, а остальные деньги и документы юноши спрятал в карман).
Наконец, повернули налево. Наступали сумерки. Уже и тропинку было плохо видно. И тут впервые что-то, видимо, стукнуло в голову Саю.
– Куда мы?
– Да вот, еще немного.
И тут, словно в плохой мелодраме, закричал филин (Крыштоф отметил эту деталь позже, когда молчать уже было бессмысленно). И это было зловеще.
– Не пойду дальше, – сказал Юльян.
И увидел, как сказал кто-то, «самое печальное зрелище на свете» – дыру чужого пистолета.
– Снимай одежду.
– Что же я сделал вам? – дрожа, начал просить бедняга.
Среди деревенских, из глухих мест хватает таких тихих, «воды не замутят», людей. И это, на мой взгляд, было единственным оправданием «идиотизма деревенской жизни», когда он еще не отходил в небытие.