355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короткевич » Черный замок Ольшанский » Текст книги (страница 17)
Черный замок Ольшанский
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 01:41

Текст книги "Черный замок Ольшанский"


Автор книги: Владимир Короткевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

– Вы меня не убивайте. Смилуйтесь. Деньги возьмите. Я молчать буду. Не вернусь в Замшаны. Уеду далеко-далеко.

– Брось канючить. Поменяемся одеждой, да и ступай себе.

Юльян даже не спросил, зачем меняться одеждой. Снял все и ожидал, пока Крыштоф с пистолетом медленно надевает его штаны, пиджак, а все свое бросает ему под ноги. Ему бы в тот миг прыгнуть в чащу и бежать: с одной надетой штаниной разве догонишь? Но он был запуган и он… поверил. Ему хотелось верить. Потому что кто же не поверит, когда хочется жить?

Когда он переоделся, то сразу получил пулю в висок. С правой руки, и потому в левый висок. Упал. Еще шевелился, и оттого получил, сверху, вторую пулю, в сердце.

А потом убийца подтянул Сая к небольшому обрыву, откинул одну его руку так, чтобы свисала над трясиной. В горячке не заметил, что откинул правую, упустил из вида, что рана была в левый висок.

Ну, а потом засунул убитому за борт пиджака заранее написанное письмо и ушел. А пистолет – еще одна ошибка – бросил в какой-то ручей.

Думаете, конец? Да нет. Двести сорок злотых навару, ведь из восьми тысяч сотню успел прожить. Когда уже сделан первый шаг по дороге, на которой человек превращается в наглого и без всякой морали зверя, остальные шаги даются легче. Тут он еще не догадывался о своих ошибках, о нашем существовании и верил, что в шкуре Сая ему неопасно. И еще знал, что простые лесные люди не знают всей меры цинизма таких, как он.

Поэтому из Варшавы он пишет письмо и высылает фото панне Антосевич. А потом из Цешина, подделав почерк убитого (образцом было заявление Сая), пишет отцу, что благодаря пану Хмелевичу поступил, что все хорошо, только нужен новый костюм, часы и сто злотых на расходы.

Этот убийца так и остался в душе мелким кусочником, который помет готов из-под себя съесть.

И приехал в Замшаны. И рассказывал о планах Юльяна, о его друзьях. И получил все, что хотел. И от старшей дочери – тоже. Вот что самое страшное!

– Младшая теперь за Сальвесем Тетеричем, – сказал я.

– А старшая за матерью-землей. После суда хотела повеситься (и она, и старик давали показания, конечно же, при закрытых дверях, но представьте себе чувство: обнимать убийцу брата). Вынули из петли. Так потом ни одного хлопца к себе не подпускала, а после в партизанах как будто специально лезла в самые опасные дела. И смерть ее мучила-мучила, а потом и смилостивилась.

И знаете, что еще? Я не был ни в коей мере почитателем пана Мацыевского[153]153
  В то время на всю Польшу был только один палач, которого возили по мере надобности с места на место. И хотя «выступал» в маске, все знали его фамилию – Мацыевский. На каждого повешенного употреблял свежую пару белых перчаток. После исполнения приговора выбрасывал старую пару со словами: «Справедливость восторжествовала».


[Закрыть]
, но после того, как узнал эту историю с Агатой, охотно некоторое время побыл бы с Крыштофом и паном Мацыевским в одной компании, выслушал эти слова. А потом даже с удовольствием пригласил бы его на чай и познакомил с семьей. Хотя мне очень не нравились эти его штучки с белыми перчатками. Как-то не был я от них в восторге.

Но до Мацыевского еще был окружной суд. Усиленный эскорт полиции, враждебность народа.

…Признался во всем, и ничем тут не мог помочь адвокат с его концепцией «конституционального психопата», лишенного в детстве ласки и тепла. (Психиатр признал Высоцкого ответственным за его поступки.)

Суд (совещались два часа) вынес смертный приговор.

Высоцкий, хотя и говорит, что «жить не хочет и не может», подал апелляцию.

Выводили его из суда черным ходом. Иначе линчевали бы: ненависть аж бурлила в народе, как кипяток в котле.

Апелляционный суд в середине августа утвердил приговор окружного суда. Да и что можно было добавить еще, какие обстоятельства могли изменить взгляд людей на вещи? Разве это было что-то достойное снисхождения? Исключительная жестокость, бесчеловечность, ноль морали, никакого раскаяния. Опасный лютый зверь, выродок и палач.

Уважаемый пан Мацыевский выехал в очередную дорогу, прости ему господи парочку более мелких грехов за одну эту поездку.

Я не присутствовал на апелляционном суде, не был свидетелем исполнения приговора. Был за границей и остался там еще на год, потому что 1 сентября началась война.

Поляки будто бы напали на радиостанцию Гляйвиц.

– И все же, когда и как это произошло?

– Говорю, Мацыевский выехал. И хорошо, что покончил хотя бы с одним подонком перед тем, как Польше как никогда понадобились настоящие люди.

* * *

…Они все же были людьми слова, мои спутники. Сказано – сделано. Явился в назначенное время к костелу и монастырю бернардинов – условие осталось в силе. Точен – значит, подбросим из Кладно почти до Ольшан. Даже Хилинский был в наличии, хотел послушать по дороге о моем разговоре с бывшим прокуратором, потом вернуться в Кладно, а назавтра приехать вновь, уже автобусом.

В ту минуту, когда я влез в наш «козел», они как раз заканчивали какой-то спор.

– Бросаетесь вы разными терминами, что дали людям, – резко сказал Хилинский. – А по-моему, самое безобразное в каждой профессии, особенно, если ты наделен властью, – принуждать людей кротко, смиренно и покорно, без скандала терпеть несправедливость. Я это видел… В разных краях.

– Пережитки, – буркнул Клепча.

– Ну, конечно, – сказал Щука. – Спутал божий дар с яичницей. Видит пережитки капитализма во всем, что ему не по душе. А он того капитализма и не нюхал. А что, скажем, дед такого-то товарища был… ну… губернским казначеем, так давай обвиним в этой нашей истории внука первого попавшегося заведующего ОблФО. Так вот, твой «подозрительный» – хороший человек, он на своем месте – какого тебе еще рожна? И запомни, впредь себе таких штучек не позволяй. Невиновен – отпусти. Не бойся, самолет он не захватит. У него автомата нет. И другой родины тоже.

– Абстрактный гуманизм!

Странные чувства вызывал во мне этот человек.

– Абстрактный гуманизм, – снова вмешался Хилинский, – это если бы я подлеца, который собрата своего в пятьдесят лет инфарктом доконал, – и не одного, – по головке гладил. Смотри, Клепча, все это не кончится добром. Не теперь, так в четверг… Лучше, Антось, расскажи, что там было.

Я рассказывал обо всем подробно, и потому когда закончил, мы были уже на подъезде к клубу в Ольшанке, сегодня закрытому на замок.

– Н-да, история. Как говорят, страшнее страшной выдумки, – сказал Щука. – Так это клуб?

– Ага.

– Пройдем до места, где на тебя напали.

Спустя пару минут все рассыпались по лощине, а я показывал им, что и как тут было.

– Молодец, – сказал вдруг Щука.

– А мне как раз это и подозрительно, – говорил, как будто резал, непреклонный Клепча. – Четверо не одолели одного. И завещание в вашу пользу. И эта записка. Кто знает, насколько безошибочна графическая экспертиза. – Он говорил довольно язвительно, но так учтиво, что, казалось, вот-вот начнет шаркать ножкой.

– Перестаньте быть таким нудно-учтивым, – сказал полковник негромко и сухо. Он, видимо, не стеснялся меня и был в состоянии тихого бешенства. – Здесь вам не Несвижский дворец, а группа милиционеров. Радзивиллам было плевать на условности. Им доказывать свою родовитость было незачем. А вы корчите из себя черт знает что.

Я простился с ними по дороге в деревню. Они пошли к машине, тихо беседуя между собой. И, наверное, молчали бы, если бы знали, какой у меня слух.

– И вообще, Клепча, – сказал Щука. – Ты знаешь, каких милиционеров в Польше «глинами» обзывают?

– Нет.

– На тебя похожих.

Обиженный Клепча ускорил шаг, пошел впереди.

– Так что, переведут его? – спросил Хилинский.

– Я его уволил бы, – негромко сказал Щука.

– Да-а, – неожиданно вмешался шофер. – Большая потеря. Такой хлопец – это ж украшение милиции.

Остальные промолчали.

…Машина тронулась с места и вскоре исчезла за поворотом дороги.

Я шел к себе, и меня трясло.

Все эти дни я был на грани нервного истощения.

ГЛАВА V, в которой я почти складываю лапки, подвожу итоги поражения, но своевременно вспоминаю про некую оптимистическую лягушку

Не подумайте, что все эти дни я только и занимался поездками домой, в Кладно, туда, сюда, что я увлекался исключительно анализом человеческих характеров и отношений (хотя это и отнимало определенное время), самоанализом, самокопанием и другими малопочтенными «само»…

Основное – это были все же поиски в третьей башне. И одному богу известно, сколько корзин мусора мы выволокли оттуда через пролом, сколько вынесли битого камня и всего прочего. Я заработал такие мозоли на ладонях, каких не было с юности. Два Ивановича тоже трудились самозабвенно, причем без всяких вознаграждений, кроме редких и (взаимных) угощений. И еще я отвоевал у археологов шестерых учеников старших классов (были, слава богу, каникулы), за что меня проклинали даже девушки, не говоря про Генку Седуна. Но и они сами иногда приходили помочь.

Земли за три с половиной столетия с гаком наросло достаточно. Замок, как и каждое старое строение, «рос в землю», но со дня на день мы должны были уже добраться до «материка».

Ну, что еще? Перестали появляться «дама с монахом». Во всяком случае, как бы поздно я ни возвращался в свою сторожку, мне ни разу не довелось их видеть. Но я ни на шаг не продвинулся вперед. Точнее говоря, я продвинулся и даже узнал много нового, только не знал, что из этого нового действительно важное и приближает меня к цели и разгадке, а что нет. А между тем время шло, и молодик отметил конец мая, и вот должен был прийти и принести новое полнолуние июнь.

Одно было плохо: ночные кошмары начали повторяться с завидным постоянством, все чаще и чаще. И особенно сильный и явственный посетил меня в ночь моего возвращения из Кладно. Наверное, беседа с бывшим прокуратором, спор с Клепчей, неудачи последних дней взволновали меня так сильно, что мой организм в самом деле истощился и я балансировал на краю. По-видимому, я и в самом деле был готов занять почетное место в «загородном доме» Лыгановского или просто сорваться в бездну.

Дед Мультан, наверное, был в ночном обходе. Я выпил стакан холодного чая, выкурил перед сном сигарету и завалился спать. И почти сразу забылся в странном сне: не понять, во сне все это происходит или наяву.

…У портретов и икон на стене и на полу вдруг ожили глаза и начали с каким-то недоумением посматривать по сторонам, вертеться, таращиться на меня. И губы у них кривились все сильнее.

Я, как и они, почувствовал бесшумное приближение чего-то недоброго.

Еще издали в дверном проеме неожиданно и тихо открывшейся двери я увидел, как кто-то неуловимой тенью, без единого шороха, приближается к сторожке.

Ближе, ближе. И вдруг портреты все скосили глаза в сторону двери. В их глазах был нечеловеческий ужас.

Нечто, которое приближалось, материализовалось на пороге и ступило в комнату. Это нечто имело вообще-то человеческое подобие. Только шеи не было. Затылок полого переходил в аппрофигиальные концы ключиц, в плечи. И глаз не было, и рта. Просто на этих местах были небольшие углубления. Потому что существо от затылка до стоп было покрыто белой и толстой, как лишайник, длиной сантиметров в семь шерстью.

Существо приближалось в неподвижном воздухе, и портреты переводили полные страха глаза с него на меня.

…И тут я словно разорвал невидимые цепи на руках и ногах, вскочил, прыгнул и, каким-то чудом миновав его, бросился в дверь. Ноги не хотели бежать, и тогда я начал делать прыжки. Так, как это всегда бывает во сне, когда нет сил убежать от погони.

…Конь передо мною. Я взвился на него, не опершись ни ногой на стремя, ни руками на загривок.

Чудо произошло, что ли? Но уже не было замка, костела, плебании. Была та поляна, на которой вынужден был отпустить нас Витовт Ольшанский, и Сташка, да нет, Ганна, рядом, и запутывание следов, подсознательное предчувствие нами чего-то недоброго.

Такое больное, такое тревожное предчувствие какой-то неминуемой, неотвратимой, неясной беды.

Кони бешено мчат. Убиться насмерть, но не свернуть. Вот-вот уже будет река, и челны, и путь к Неману, а там – к свободе.

Вот и челны. Однако их что-то слишком много.

Не те челны.

И, отгораживая нас от челнов, от серебряной чешуи на воде, вытянулся ровной линией конный аршак. Второй конный аршак.

Посланный по воде пересечь нам путь. Сразу посланный по воде, без блуждания в чащобе и запутывания следов.

Тускло отсвечивают при лунном свете стальные и посеребренные латы. Подняты забрала и лица всех в тени, и потому кажутся слепыми или спящими. Свисают со шлемов султаны, волосяные, гривами, и из перьев.

Вырезные поводья отпущены. Ртутный блеск на наконечниках длинных копий, на саблях, на булавах и боевых молотах-клевцах.

Теперь уже не убежишь. Приближается цепь всадников.

– Ну вот. Судьба не была милостивой к нам.

…И тут же какое-то каменное строение, и в него бросают разного размера тюки, мешки, ящики. Они соскальзывают куда-то вниз, как киль по просаленному желобу, когда корабль или ладью спускают на воду. И ночь. Ночь потемневшая: потому что луна вот-вот скроется. А вокруг нас с Гордиславой десяток воинов и Витовт Ольшанский на вороном коне.

– Ну вот, паны радцы[154]154
  Радца (или райца) – член рады, совета (здесь и далее по главе древний белорусский язык).


[Закрыть]
, – обращается он к воинам, – вот паны-райцы. Обойдемся без раженья[155]155
  Раженье – обсуждение.


[Закрыть]
, без судьи и подсудка[156]156
  Подсудок – чиновник или писарь земского уездного суда.


[Закрыть]
, без провста[157]157
  Провст – ксендз.


[Закрыть]
, без подскарбия, чтобы тот возвращенные сокровища считал. Пусть вот полежит с ними, пока тут с проверкой этот крятун, вран этот, Станкевич, будет торчать.

Он указывает воинам на нас:

– Совлеките с них ризы[158]158
  В то время не только ризы, но и обычная одежда.


[Закрыть]
.

Одежда падает к нашим ногам, в траву.

– Что, умет? Встретились все же. Ничего, защитник ваш спит. Ой, крепко сонное вино. А вас? Вас я таким напою, что в свое время навеки уснете. Воры и крадла.

– Замолчи ты, воряга, воропрят, – отвечает Валюжинич моими устами. – Предал твой пращур Слуцкого, ограбил и князьев тех, и короля. И ты весь в него. Меня и друзей моих продал, обобрал короля. Так что не хайлал бы ты. Что-то ты ущипливый[159]159
  Ущипливый – злоехидный, ядовитый, колючий.


[Закрыть]
больно. Вот за тую ущипливость, за насмешку над нами, за вороватость так тебя будут щипать щипцами да клещами, что мясо с костей полетит. Злодейству твоему свидетелей много, а главный – бог.

Он усмехается страшновато:

– Ты не надейся меня так раздразнить, чтобы я тебя на быструю да легкую смерть отправил, да еще и столмаха[160]160
  Столмах – столяр, каретник, колесник.


[Закрыть]
позвал бы, чтобы он вам погребательную колесницу да гробы сразу смастерил. Не будет этого. Вспомните вы у меня еще прошлогоднюю мякину.

– Пиши строчне, – после паузы обращается он к всаднику со странным цилиндрическим предметом в руке, – ровненько в строку.

Вначале женщину, а потом и меня обхватывают под мышками петлей с каким-то хитроумным узлом и опускают по наклонной плоскости, а потом с какого-то карниза – прямо вниз, в черное отверстие.

Камень у меня под ногами. И тут же дернулась веревка под мышками. Ага, это бортный узел. Дернув, снимаешь петлю с самого высокого сука. Какой-то миг я еще вижу, как двумя змеями мелькнули вверху, в пятне, откуда едва-едва просачивается свет, две веревки.

– Вот так, – долетает сверху голос, – тут вам и ложе, тут вам и жить, и кончиться. Вода там в углу, капает с потолка, там кадка стоит. Видите, я вас – свирепо да люто – не замордовал. И скарб вы в нижней кладовой получили в наследство. И хата роскошная, округле[161]161
  Округле – в окружности.


[Закрыть]
семь саженей. Ну вот, будете вы там сторожами, и живым вас не докликаться.

Вот уже светлое пятно над головами. Слышен глухой звон обожженной плинфы[162]162
  Плинфа – большой и очень плоский кирпич.


[Закрыть]
о другую, звон кельмы о камень.

И мрак. И ничего больше. Лишь густой и жирный, как сажа, мрак.

– Ты умрешь через год, – кричу я без надежды, что тот еще меня услышит. – Не позже!

…Я ничего не вижу. И одновременно почему-то вижу, как черный всадник во главе конного аршака выезжает лесной тропинкой на поляну (трое каменщиков тащатся сзади).

Черный вдруг пускает коня рысью, машет рукой.

И тут из дебрей отовсюду выезжают, выскакивают всадники. У них в руках нет пищалей. Удивляться этому нечего, вон, вдалеке, виднеется верхушка костельной звонницы. У них в руках длинные луки из беловежского тисса. Звучно щелкают отпущенные тетивы о кожаные перчатки на левой руке. И роем летят длинные-длинные стрелы с наконечниками, вываренными в отваре хвои, коры и древесины того же тисса. Смертоносные длинные стрелы – «спасения же от них нет».

Каменщики падают сразу. Воины еще вертятся, пытаются прорваться, но постепенно сползают с коней на траву. Они так утыканы стрелами, что скорее похожи на ежей, чем на трупы людей.

Вижу лицо хозяина. Губы его ядовито шевелятся. Он обводит глазами мертвых.

– Да, правду ты говорил. Злодейству моему свидетелей много. – Он возводит к небу глаза. – А главный – бог.

…И снова черная тьма. И вновь неожиданный свет. Замковый двор, залитый солнцем. Огромный, вначале общинный, а потом фамильный дуб. Кипит вокруг него пестрая толпа. Магнатская, шляхетская одежда, латы воинов, одежды вольных крестьян. Подальше, в воротах и за воротами, белая туча совсем простых. Из общего гула вырываются отдельные фразы.

– А всех свидетелей из тех латных людей, – это говорит подсудок, – поставить пред очи высокого суда нельзя. Потому что той же ночью их какие-то лихие, побродяжные, гулящие люди до смерти выбили. И те лихие люди не из воинов, но из простых разбойников были, потому что не имели гаков ниц, а имели луки со стрелами отравленными.

Снова содом. Всплывает умное лицо Станкевича. Рука на евангелии:

– Клянусь, что если князь утеклецов догнал, то и отпустил сразу же по просьбе и совету моему. А что они деньги тех бунтовщиков везли и деньги его королевского величества – того я не знал.

И после паузы:

– Только деньги те доселе нигде не всплыли. И поиск наш ничего не дал. А всплыть должны были. Значит, спрятаны они, под завалой. И надо бы еще дознаться, не повстречали ли беглецов другие люди Князевы.

Снова шум голосов. И уже возле подставки с евангелием сам князь.

– Фортугалем[163]163
  Или «португаль» – золотой медальон западной работы.


[Закрыть]
предка моего Петра Ольшанского клянусь. – Рука его тащит из-за пазухи золотую цепочку.

– Предка-изменника, – неслышно шевелятся губы Станкевича.

– …а понадобится, так поклянусь и на святом евангелии. Не под пыткой, как слуги, а по совести, что я тогда, отпустив их, с паном Станкевичем обратно к замку поехал. А вот второй раз я их не ловил. И главное, не убивал. А свидетели Язеп Горощук, купник[164]164
  Купник – член копного суда.


[Закрыть]
, да Протас Леванович, писарь, клянутся, что те двое – живы. И жить будут еще столько дней, сколько отпустит им бог. Я же ни оружием, ни плахой ускорять конец этот не буду, в чем и слово свое кладу.

И снова мрак. И далекий голос:

– Князь наш Витовт, не дождавшись конца разбора, нежданно, скорым чином умре.

Снова мрак. Уже на вечные времена. Два стража крещеные, а третий – не крещен.

…Собственный скрежет зубовный будит меня.

Состояние мое было в тот день никудышное. Даже встреча со Сташкой не принесла облегчения: все время я помнил отблески ночного звездного света на ее лице, когда «нас» опускали на арканах в яму. Последние отблески света.

Неизвестно почему мы пошли в направлении Ольшан (скорее всего потому, что и замок, и костел, и сама Ольшанка опостылели нам, как манная каша во времена золотого счастливого детства), и я, сам не зная зачем, рассказал ей обо всем, не исключая и кошмаров.

– Бывает, – сказала она. – Просто человек столько думает об этом, что мысли не оставляют его и во сне.

– А почему во сне все так, будто все знаешь?

– Отсутствие логики. И присутствие какой-то высшей логики. Во сне все объяснимо, а восстанавливаешь наяву – черт знает, какая глупость снилась. И наяву это мешает, а во сне – все как бы раскованное. И воображение в том числе. Теорема из эвклидовой геометрии про пересекающиеся прямые (или линии – вот, черт, ненужная была наука, так я всю терминологию и позабыла).

– Правильно. Кто-то из знаменитых говорил, что знаний в его книжном шкафу больше, чем в нем самом. Однако он по этой причине не плачет. Потому что он не шкаф, он – физик… Я тоже забыл многое из школьной премудрости, но если уж свернули на забытую геометрию, то мои пересекающиеся линии пересекаются за границами воображаемой плоскости, за границами яви, во сне.

– Ну и что вы теперь думаете об этом?

– Ничего.

Все еще молодая, сочная зеленая листва сплеталась над дорожкой. И по этой дорожке шла та, которую я потерял навсегда не только в кошмарном сне.

– А знаете, – вдруг оживилась она, – оно, видимо, соответствует действительности, ваше сонное «решение». И вправду, не прикасался Ольшанский к вновь отбитым сокровищам, и вправду, сам пальцем не тронул пойманных. Он их и не убивал, просто дал им самим умереть. И клятва на евангелии была правдой, хотя и казуистической. С водой человек может прожить без еды… ну… сколько?

– Две недели, не больше.

– Почему? Одна моя знакомая на лечебном голодании тридцать дней выдержала.

– На лечебном. Под наблюдением врачей, а не в темнице. Необходим свежий воздух, движения, вода – простите, регулярные промывания. В противном случае организм отравляется продуктами своего же распада.

– Ну, по крайней мере, могли еще быть в живых, когда он клялся.

– Такая клятва да еще на евангелии не только для средневекового человека, она и для современного… это уж совсем надо совесть потерять. Даже и не зверем быть, а какой-то ископаемой безмозглой рептилией. Да о таких белорусские летописцы и говорили, пусть себе и непристойно, но точно: «Совсем бессовестный, за грош в божьем храме трахнет».

– Ого, распустили язык. Женщина все же рядом с вами.

– Извините. Но я сейчас меньше всего думал об этом. Я и живу-то в последнее время в каком-то ином измерении.

– Так что вы намерены делать? – спросила она.

– Не знаю. Наверное, откажусь. Потому что все это страшно, как будто приобщаешься к чему-то неизъяснимому, потустороннему… Не хочу. Психика дороже. Она у меня одна. Занюханная, да моя.

– Нет, – задумчиво сказала она, – я на пороге разгадки не оставила бы. Пускай бы меня хоть клещами рвали. Может, каких-то два кубометра грунта отделяет от разгадки, а он бросит. И, главное, я ведь наверняка знаю, вы даже не попытались систематизировать все, что вам известно. Боязливый вы человек и непоследовательный. Да гори она ясным огнем, эта психика! Для чего она дана человеку, если не для того, чтобы ее сжигать в случае нужды?

Мы уже дошли до автобусной остановки. Она шла надутая и очень недовольная. И вдруг сказала:

– Послушайте, ну еще пару дней. Вот вы сегодня попытайтесь подытожить, обобщить, систематизировать все, что знаете вы и люди. Даже то, о чем только догадываетесь. А завтра… ну и еще послезавтра, последний день, мы с вами вдвоем будем копать. Не найдем ничего – что же… Да нет, ищешь – найдешь. «Толцыте и отверзнется».

Я все еще колебался, и тогда она сказала:

– Наконец, вы не должны забывать про Марьяна.

Этого она могла и не говорить. Воздержаться. Не люблю людей, которые бьют под дых. Но женщины… женщины, если они не просто болтушки или «котики» с глупыми гляделками и томной и пустой, незрелой и просто назойливой красотой, почти все такие. Из-за таких пропадают глупые мужчины и выбирают их, скажем, «мисс Испанией», «мисс Америкой» или даже «мисс Вселенной». А они вдруг посреди самой серьезной беседы с людьми, ни в малейшей степени не склонными к кокетству, вдруг возьмут да ляпнут: "Ваня, а мы пойдем с тобой на «Анжелику, маркизу ангелов»? – «Нет». – "А на «Ее последнее танго»? Или брякнет в разгар весны, да еще и агрессивно: «А я хурмы хочу». С возрастом это, правда, иногда проходит. А если не пройдет, то останется лишь удивляться, как вчерашняя «мисс Захлюпония», утратив последнее оправдание своей глупости – красоту, вдруг сморозит в компании эрудитов, указывая на «Муки Христа» в Кладненском костеле: «Вот тут, видите, Иисус стоит перед Понтием, а тут перед Пилатом».

Наконец, может, я это просто начинаю стареть. И Сташка не такая. Но даже если бы и была такой, я ничего этого не сказал бы при ней. Нет больших двурушников и соглашателей, чем ослепленные чувством мужчины.

– Хорошо, – сказал я, – в конце концов, два-три дня ничего не изменят.

К остановке как раз подошел огромный «Икарус» из Кладно, и из него повалили «потомки», приехавшие в гости и за колбасами к «предкам», и дачники – довольно-таки несносная в своей массе порода людей. Особенно в день, окрашенный у тебя ипохондрией.

Шли свеже урбанизированные с чемоданами, иногда даже с фанерными, и давно урбанизированные с рюкзаками и сетками. Плелись на последнем дыхании, как верблюды, одолевшие Каракумы, дачные мужья. И важно шествовали за ними дачные жены с неизвестно для какого дьявола сооруженными прическами. Шел легкомысленный одиночка, украдкой бросая на них взгляды, и шла многодетная семья, изнемогавшая под тяжестью своих забот. Да и не только своих, но и чужих, потому что девочка лет семи настойчиво просилась по большой нужде, а мальчик лет четырех шел рядом и, что хуже всего, уже ни о чем не просил.

– Крестный ход в старом местечке Кладненской губернии, – прозвучал вдруг голос Хилинского. – Тьма зевак. – И тоном заботливой квочки: – «Ванечка, перестань пукать и смотри лучше, какие хоругви несут».

Увидев, что я не один, залился краской и – о чудо! – пустился в объяснения:

– Извините… Но я много лет был вынужден сдерживаться и дал себе слово, что когда будет можно, дам себе волю, рекорд поставлю по несдержанности на язык.

– Ничего. – Сташка, к моему удивлению, весело улыбалась, рассматривая моего «англичанина».

К нам приближался улыбчивый Адам с рюкзаком и удочками в чехле и – еще одно чудо! – рядом с ним Хосе-Инезилья Лыгановский, тоже с удочками и чемоданчиком.

– А я не верил, – сказал я. – Видимо, в самом деле какой-то большой зверь в лесу подох.

– Почему? – спросил психиатр. – Что я, не имею права побить баклуши день-другой? А вот вы почему здесь околачиваетесь?

– Околачиваться – это, собственно говоря, моя профессия, – ответил я. – А кроме того, что я не могу встретить пополнение таких же, как и я, деловых лодырей?

Когда все перезнакомились, мы пошли полным ходом обратно, в свою гавань. Шли по хорошему, затененному листвой солнцу начала июня, болтали о разных пустяках.

Устроил я Адама Хилинского на две недели да Лыгановского на день-другой к бездетным (или, может, съехали дети куда?) соседям Шаблыки, и пошли мы осматривать деревеньку и ее исторические памятники, не занесенные, к сожалению, ни в группу 0 (находятся под охраной ЮНЕСКО), ни даже в третью группу (что соответствует, по-видимому, нашим памятникам местного значения). А почему так – не знаю.

Тут меня удивил неожиданной активностью пан Витовт Лыгановский.

– Это пруд? Хорошо. А где рыба лучше клюет? Там? Очень хорошо. А это значит и есть костел и башня с «дзыгаром»? Чудесно. Гляди ты, а на этих часах циферблат двойной. Внутренний, где часы – неподвижен, а внешнее кольцо, лунное, движется. И, гляди-ка, показывает фазы или смену – неподвижная стрелка. Ой-ей! Какой старый механизм! Знаете, ведь самые старые кремлевские часы – на Спасской башне – тоже были с подвижным циферблатом… А вон там ваша плебания? Шикарно… А там замок? А вот по той галерее ваши тени ходят?

И глаза бегают от замка к костелу, от башен к городищу.

Когда он заскочил в костел поглядеть, как там, и потащил за собой Хилинского, Сташка вдруг сказала:

– Какой живой – просто ртуть! И что-то мне кажется, что я уже с ним знакома. Где-то мы встречались… Нет-нет, в его клинике я не лежала. И из знакомых никто не лежал… Ну, просто вроде когда-то по телевизору видела или во второстепенной роли в каком-то более чем второстепенном фильме.

– Вот и у меня такое чувство.

Мы отошли и сели на бревнах, а тут шли мимо и подсели к нам Ольшанский, Шаблыка и Змогитель, а потом Высоцкий с каким-то неизвестным. Затем подкатил, отдуваясь, вспотевший Гончаренок.

Лыгановский выбежал из костела что-то очень быстро и встрял в компанию просто и легко. А Хилинский вышел только минут через десять и, как нарочно, медленно поплелся к нам. Поэтому автохтонам пришлось знакомиться с вновь прибывшими дважды.

Незнакомый, как выяснилось, был тот самый кустарный часовой мастер и органист, который во время службы врезал «Левониху». Фамилия его была Сгонник.

– Как же это вам удалось отремонтировать?

– А черт его знает, – смущенно опустил он глаза. – Нюх у меня с детства на разную механику. Да и испорчены они были не очень. Ну и, честно говоря, не на все там хватило моего нюха. Потому что часы должны были показывать еще пасху, католическую и греко-униатскую. А вон в той нише, что под циферблатом, праздники татарские и еврейские. Зачем им было это знать – дьявол их разберет. Но, должно быть, какие-то костельные вычисления. Ну так вот, здесь я оплошал, не сумел.

– Да вам-то это зачем?

– А так. Ради законченности. Хотя и без надобности, но приятно было бы знать, когда по-татарски байрам, а по-еврейски пост разрушения храма. Чтобы уж спокойным быть. Все сделал и сделал, как надо. И мы не глупее, чем вы были.

Я был приятно удивлен. Хорошо рассуждал человек.

А потом он и гости разговорились и условились на завтра идти вместе ловить рыбу и ради оной цели подняться в половине третьего, за час до восхода солнца.

– Вот черт, неудобно, – сказал Адам, – может, вы со Станиславой имеете какие-то виды на нас.

Я, честно говоря, обрадовался, что они не будут свидетелями последнего дня наших бесплодных потуг, нашего бесславного поражения. И потому соврал и за Сташку и за себя:

– Да нет. У нас на завтра свои, иные планы. Тут надо к одному дядьке сходить. У него сохранились газеты и журналы времен оккупации, так поглядеть охота.

– Очень интересно, – сказал Высоцкий.

– А потом… нужно один старый курганный могильник осмотреть. Не очень далеко отсюда.

– Тем лучше, – утешились три мушкетера от рыбной ловли.

И в это время нашу только что нарожденную идиллию нарушил человек, который все это время только и делал, что путался у меня под ногами.

Людвик Лопотуха приплелся из деревни, уселся на холмике метрах в двенадцати от нас и сразу начал свой концерт. Только на этот раз не такой полифонический, как всегда.

– Отойдите… Изыдите… Мой дом – моя крепость… Звери… Палачи… На всех вас клеймо… Все вы тычками[165]165
  Тычка – отметина, родимое пятно, клеймо (бел.).


[Закрыть]
меченные. Клеймом изуверов, выродков рода человеческого. Ничего… Погибнете… Скоро, скоро и на вас время придет…

«Тот?» – взглядом спросил у меня Лыгановский.

Я молча склонил голову.

И тут психиатр удивил меня. Впервые в жизни я был свидетелем того, как по-настоящему надо разговаривать, как безошибочно надо поступать с душевнобольными людьми.

Лыгановский поднялся с крыльца, твердо, но поспешно подошел к Лопотухе, все время глядя ему в глаза, и сел немного ниже, так, чтобы эти глаза видеть. И заговорил о чем-то тихо, спокойно и рассудительно. И глядел, глядел, словно «навевая» гипноз, как знаменитые гипнотизеры или старухи-ворожеи, которые иногда владели этим гипнозом ненамного хуже Мессинга.

Странно, истерические нотки в голосе Лопотухи исчезли, он теперь говорил тоже тихо и почти спокойно. Иеремиада уступила место спокойной беседе, спокойным движениям рук врача и больного. А руки свои врач и больной поочередно клали друг другу то на колено, то на плечо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю