Текст книги "Черный замок Ольшанский"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Мы посмеялись и разошлись по квартирам.
…Настроение у меня все последующие дни было отвратительное. Я улаживал свои дела, но даже это не могло заставить забыться.
Я добился разрешения на обследование замка в Ольшанах, получил в институте бумагу о том, кто я такой и что райисполком просят содействовать мне в обследовании костелов, церквей и других старинных построек.
Собирал понемногу вещи. И все не мог и не мог забыть тот последний вечер.
Надо было еще отвезти к отцу собак и купить то, что трудно достать в деревне. И я заблаговременно договорился насчет кофе с продавщицей, моей «блатмейстерицей», и с Пахольчиком насчет десяти блоков «БТ» и камушков к зажигалке, и купил по совету Зои блокноты, носки и кое-что для аптечки.
Все уже было готово, даже бутылочка чернил для вечного пера в полиэтиленовом мешочке и книга 1908 года издания «Ольшаны (Княжество, староство и уезд Ольшанский в их историческом бытии)». Купил я еще шестнадцать «шестидесятпяток» и три цветных «ДС», достал у знакомого фотографа десять широких «орвоколоров», а у знакомого продавца – десять «орвоколоров» узких. Достал хорошего чая и починил свой «Харкiв». Наточил ножик, купил пластырь, чтобы заклеивать футляры для кассет, и… Словом, работы мне хватило, и я постарался сделать запасы, чтобы не портить коммерции столичным продавцам.
Но перед отъездом мне необходимо было сходить на квартиру к Марьяну (передачу вещей в музей разрешили отложить до моего возвращения из Ольшан). Я не хотел туда идти без свидетелей, а главное, потому, что это было бы слишком тяжело – идти туда одному. Поэтому я зашел к Хилинскому, и Абель с Бобкин-стрит согласился составить мне компанию. Вернее, охотно прервал свое сегодняшнее dolce far niente[44]44
Сладкое ничегонеделание (итал.).
[Закрыть].
На улице девушки все еще часто заглядывались на него: высокий, но не такой дылда, как я, «треугольный», плечистый, ко почти совсем без бедер. Я искренне сожалел, что пропадает зря такой великолепный образец рода человеческого, но в то же время до глубины души жалел его и понимал. А вообще-то, он достоин был не сожаления, а, скорее, удивления и уважения.
Сердце мое снова больно сжалось перед дверью, когда подумал, что не услышу я собачьего лая, не откроет мне дверь мой друг. И в квартире разило нежилым, застоявшимся воздухом. Я открыл форточку, взял себе несколько его любимых книг, небольшую модель корабля (никто уже, кроме меня, не знал, как он всю жизнь мечтал о море, но была война, было угробленное сердце), снял со стены одну гравюру из ценных, но не музейных и подарил ее Адаму:
– Ну, вот и все.
И тут я заметил на столике возле кресла книгу. Я знал – тут всегда лежали последние книги, которые он читал, и захотел поглядеть, что это было, последнее.
Это была «Книга джунглей». Я решил взять и ее, и тут из книги выпал маленький листок бумаги. Лежал, видимо, как закладка, а осмотр помещения, конечно же, был поверхностный.
Марьян, собирайся, возьми для вида удочки и неотложно выезжай на Романь. Если немного задержусь – полови с часок-полтора.
Очень нужно.
Я подал записку Хилинскому.
– Что это?
– Ничего. Мой почерк. И бумага моя.
– И что же получается?
– Получается, что убил я.
Все во мне словно окаменело. Адам внимательно смотрел на меня.
– Вот что, парень, давай ты мне эту писульку, а я отвезу ее Щуке… Хватит того, что ты на ней отпечатки пальцев оставил.
Он взял бумажку чистым листком бумаги.
– И книжку свою завтра принеси Щуке. В самом деле, здесь что-то не то. И с твоей полоски сделай копию.
– Сделал.
– А полоску спрячь. Ну вот. Возьми еще и гравюру и кати домой. Я – туда. Поезжай. А то на тебе лица нет.
…На лестнице почему-то не горел свет. Я был еще на два марша ниже своей квартиры, когда послышался какой-то странный резкий звук. Что-то меня насторожило, и я застыл. Скрип повторился. Я поднялся еще на один пролет, когда снова услышал тихое, резкое скрежетанье и заметил впотьмах неясный силуэт, тусклую человеческую тень. Кто-то взламывал замок моей квартиры. И тогда я стал подниматься на цыпочках. Скрежет. Еще скрежет. Я был уже почти на месте, когда тот, видимо, что-то почувствовал. Раздался звук, лязгнуло, как будто кто-то выдирал ключ, а потом тень метнулась мимо меня, толкнула плечом – мои книги упали – и бросилась вниз по лестнице. Несколько мгновений я стоял ошеломленный, а потом рванул за нею, что, учитывая темень, было нелегко.
Еще сверху я отметил, что дверь на улицу закрыта, и припустил к выходу во двор. Во дворе на лавочке, несмотря на прохладу, сидели и покуривали дворник Кухарчик и младший лейтенант Ростик Грибок, который вымахал в здоровенного гриба.
– Никто не пробегал?
– Никто, Антон Глебович, – ответил Грибок.
– Товарищ Космич, – завел было дворник, – а вот…
Я махнул рукой и бросился к двери в подвал. Она была приоткрыта, потому что огонек спички заколебался. Но она всегда была приоткрыта: никто у нас там ничего не хранил. И на ней шевелилась еще прошлогодняя паутина. А на пороге была пыль. «Тьфу! Не мог же он улетучиться?»
Светя спичками, я увидел, что пробки немного отвернуты, и ввернул их. Потом вышел снова во двор и спросил курильщиков:
– Давно вы здесь?
– Пару минут, – сказал Кухарчик. – А вот как, скажите вы мне, грифель в карандаш засовывают? Сколько уже думаю.
– Склеивают вокруг него две половинки, – сказал я, махнул рукой и поплелся наверх.
Тут мне пришла в голову мысль, что он мог заскочить в комнату к девушкам, и хотя я подумал, что от визга тут бы и дом рухнул, позвонил и зашел.
Обычная, по-студенчески, по-девичьи обставленная комната, только что несколько афиш, на которых эти красавицы были помечены самым мелким шрифтом.
На стульях (кровати были белоснежные) сидели три хорошенькие девушки и стоял… молодой человек, на этот раз без ведра. Он был сильно в кураже и слегка качался. А девушки хихикали, как ни в чем не бывало.
– Девочки мои, солнце жизни моей! Вы мои нефертушечки…
– Давно он здесь?
– С полчаса, – пискнула миленькая брюнеточка с лукавенькой улыбкой. – Насмеяли-ись…
– Гоните его в шею, – посоветовал я.
И полез к себе на этаж, и только у самой своей двери меня словно стукнуло, и я начал спускаться снова.
В это время хлопнула парадная дверь. Я бросился к ней, распахнул, но по улице возвращался из кино народ, и какому черту там было кого заметить.
Подошел к двери в подвал: паутины нет.
«Осел с дедуктивным мышлением! Паутина ему! Под ней можно проползти, не зацепив порога. И неужели ты думаешь, что тот не обдумал пути отступления? Идиот! Перечница старая! Ясно, что если бы полез туда, то получил бы, наверное, по черепу. И правильно. По такому черепу только и получать».
Но на этом вечер не закончился. Едва я успел включить свет и шлепнуться на тахту, как зазвонил телефон. У меня всегда предчувствие, когда звонок – плохой. Я не хотел поднимать трубку, но телефон разрывался. Пришлось снять, и тут я услышал далекий, полный отчаяния вопль Костика Красовского:
– Антон! А-антон!
– Я. Что такое?
– Антон!!! Господи! Господи!
– Да что с тобой?
– Зо… зо… зо…
Я понял: не только что-то неладно. Случилось что-то непоправимое.
– Кастусь, успокойся.
– К… к…
– Ну что? Что?
– Зоя… умерла.
– Как? – глупо спросил я, еще ничего не понимая.
– К… к… калий циан. И записка: «Я продала своего наст-тоящего, – он сделал ударение на этом слове, – мужа. Не вините никого, кроме меня».
– Я еду! Еду!
– Нет… нет… Я еду… Туда… – рыдания были такие, какие мне редко доводилось слышать.
Он положил трубку. Тут на меня обрушилось все. Главное, я не знал – почему? Что случилось в два последних прихода? Ничего. Все то же, и даже рукописи на столе, и все на своем узаконенном месте: чистая бумага справа, исписанная – слева, пепельница – здесь, сигареты – здесь. Мир перевернулся, но только не для меня. И та же хмурая апрельская ночь за окном, и опять, кажется, сечет в окна дождь. Ну, расставались. Но ведь это было давно решено – при чем здесь вдруг ее слезы.
«Она готовилась, это ясно, теперь я понял. Почему? Если у нее было сожаление обо мне разве что как о потерянной игрушке? У меня было немного серьезнее, но тоже… Почему же сейчас так болит душа? Что я обманул Красовского? Но я не знал об этом, а она не придавала всему значения. Что вдруг изменилось?»
Я сидел и тупо глядел за окно в ночь. Потом пошел, взял том энциклопедии. «Цианистый калий». «Применяется в процессе получения золота и серебра из руд…» Зачем мне золото и серебро? «Очень ядовит. Признаки отравления: лоб желтоват, синюшность на скулах и шее, губы слеплены, кожа ледяная и сухая».
Нет, не мог я представить Зою с желтоватым лбом и ледяной кожей.
«О, боже неублажимый! Что все же случилось?»
Все было кончено между нами. Все было вообще кончено. Почему же у меня чувство такой вины?! Я ведь уговаривал, я чуть не умолял ее остаться. И вот конец.
Череп мой раскалывался… Книга… Лента… Шаги под окном… Смерть Марьяна… Еще одна смерть…
Опять погасло небо.
И тут началось мое… неладное.
За окном дождь. Мокрые пятна фонарей. Тянется невидимый сладковатый дымок табака. И вдруг мелкие разноцветные точки, как на картинах пуантилистов, а потом словно взрыв, словно черные крылья. И тьма, я лежу на тахте, и медленно, слоисто стелется надо мною голубой туман, в котором возникают милые мне облики.
…Утром я позвонил Хилинскому и рассказал обо всем.
– Никуда не ходи, – встревожился он. – Ни о чем не думай. Ни об экспертизе, ни о чем. И вообще, собирай-ка ты манатки и поезжай в свои Ольшаны. В случае чего – не волнуйся, найдут.
ГЛАВА IX. Кладно. Дорога. Отрешение
Я люблю Кладно больше других городов. Люблю за уютность перепутанных, словно паутина, залитых утренним солнцем улочек, за широкое течение реки, змеящейся водорослями, за грифель стен и оранжево-чешуйчатую черепицу костельных крыш, за все то, что не доконала война.
За дикий виноград, обвивающий кремовые стены, за зелень. И хотя зелени не было, а над городом просто жарко и сине светило небо конца апреля – я все равно понемногу стал выходить из оцепенения. Во всяком случае действовал не по инерции.
Автобус на Ольшаны шел только под вечер, но я не зашел даже в чудесный местный музей: мне не хотелось смотреть на вещи, мне хотелось видеть людей. И понемногу отходить, припадая к их теплу. Первое мое «припадение» произошло, однако, не совсем в том ключе. Я зашел во второразрядный ресторан, один из тех, которые утром – чайная, а рестораном становятся только во второй половине дня. И угодил к началу того, чего не терплю: маленький оркестр готовился к своей слишком громкой музыке. Попросил бифштекс, еще то-се и бутылку пива.
Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого[45]45
Хруцкий Иван Трофимович (1810-1885) – белорусский портретист, мастер классического натюрморта.
[Закрыть] на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные «царевны-лебеди» и «лады» (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.
Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.
Я ел и слушал гомон.
– Ничего, алкоголиков лечат…
– Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…
– Пьяные, как гориллы, были.
– Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, – поучал чей-то положительный голос. – Просто пойди себе дорогою. Прочь…
Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда-то комиссар нашего отряда, «исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся – а сделай».
Я мобилизовался.
Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.
Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.
Это было уже слишком.
Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.
– Что это, у вас всегда такая гнусь? – спросил я.
– Почти всегда, – грустно сказала она. – Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.
– Угу, – сказал я. – Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: «Напейтесь в нашем ресторане». Никто не напивается.
– Тогда директора ругают, – сказала она. – Сильно.
Впервые за последние дни я рассмеялся.
…Автобус отходил около семи. Оставалось что-то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло-оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.
Разговор с бранью можно услышать во всем мире – от Аляски до Австралии – но такой разговор с такой бранью – только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда-то и на Комаровке[46]46
Рынок в Минске.
[Закрыть], но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что-то про одесский «Привоз», но я бывал там и скажу: не то, не то.
Чем они приукрашивали свой разговор – этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.
– У него в родном доме всегда корчма.
– Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.
Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:
– Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.
– Или метро.
– Гы-гы-гы. – И поднимают стекло.
– Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?
Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.
– А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?
– Не был.
– Ну так будешь.
– Вместе пойдем.
Вмешивается какой-то местный «интеллигент»:
– А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.
– А он, видать, у Булак-Балаховича когда-то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.
Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему-то.
…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем-то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.
– Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?
– Ай, дядечка, – всплеснула руками какая-то девчушка. – Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: «пригород», и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во-он туда, и все пря-ямо, пря-ямо.
Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало-Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало-Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!
Я уже совсем было собрался идти, когда кто-то сказал:
– Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка[47]47
ячорка – вечеринка, беседа, возлияние (бел.).
[Закрыть].
Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая-то ладненькая, веселая.
– Зелепущенок… Микола Чесевич.
– Космич. Антон Глебович.
– Так вы к нам? Идемте вместе.
– Вечерка, до завтра, – сказал кто-то вдогонку.
– Что это они так вас зовут? – спросил я, когда мы углубились в темноту.
– А-а. Это они по-уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.
Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.
– Так почему бы вам не подучиться?
– Э-э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.
– Что так?
– Глухомань. И – чертовщина какая-то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда-нибудь, так некуда. Ну, ничего.
– Какая чертовщина?
– А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел – извините, конечно, – с плебанией[48]48
плебания – дом приходского ксендза, а в давние времена еще и резиденция его причта, в которой могли жить органист, костельный староста, прислуживающие (из пожилых мужчин), несколько монахов. Там же мог помещаться госпиталь, приют для убогих и т.п. и жить люди, обслуживающие их. В большой плебании могло быть до тридцати (мест. Койданово) и даже до полусотни и более комнат (бел., польск.).
[Закрыть], мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет – станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?
Я ответил, что буду изучать замок.
– Замок у нас ог-го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.
– А где бы там у вас можно остановиться?
– Да на первый случай хотя бы и у меня. На пару дней.
– Почему так?
– А больше вам навряд ли самому захочется. Потому что я… Вечерка. Отец мой был Вечерка. И дед. Что там говорить – люблю беседу. И не то чтобы там драка или руготня – такого я сам за дверь выкину. А беседу, обшчэния среди людей…
Нет, все же хорошо «обш-чаться с людьми». Я шел и посмеивался про себя. Хорошо мне было и потом, когда я понял, что огней Ольшанки не было видно просто потому, что парк был такой густой, и это он, даже голый, скрывал их, и что огней тех немного, и что слышен разноголосый лай собак, и что хата Вечерки такая уютная внутри, побеленная, с ручниками, с печью и газовой плитой в пристройке, с тремя комнатами и боковушкой с отдельным входом, куда хозяин с женой Марией Семеновной, дородной смешливой женщиной, отвели меня.
ГЛАВА X. Идиллия контрастов
Утром, позавтракав и выйдя из хаты, я так и ахнул, настолько все вокруг было хорошо. Небольшая, дворов на шестьдесят – семьдесят деревенька, «пригород», широко раскинулась по склонам округлых мягких пригорков и утопала в садах, где уже зелеными тучами грезили кусты крыжовника. Неширокая речушка разделяла эти две гряды пригорков и саму деревеньку. Она змеилась, эта речка, быстро исчезая с глаз и слева, и справа, и потому не сразу можно было понять, откуда долетает плеск воды на мельничном колесе. Справа, далеко, виднелись ссыпные магазины.
И эти зеленые от мха крыши, и чуть заметный зеленый налет на ветвях деревьев, и горловой, ленивый крик петухов, и земля огородов, черная, лоснящаяся, что даже курилась под свежепобеленными стволами яблонь. И две башни костела вдали. И над всем этим синее-синее глубокое небо, которым хотелось дышать.
Прежде всего я пошел к костелу, он первый бросился мне в глаза. Да и кто лучше знает историю того или иного места, как не учитель истории и не ксендз.
Костел был могучий, с двумя высоченными башнями. То величавое, царственно-пышное и одновременно простое белорусское барокко, каким оно было в начале XVII столетия. А может, в самом конце XVI. На одной из башен был «дзыгар» – календарь-часы, которые, к моему удивлению, шли.
Двери костела, несмотря на будний день, были открыты. В стороне, под развесистыми старыми деревьями, стоял мотоцикл. Я подумал, что вот кто-то здорово умудрился подкатить на этом признаке цивилизации под самый «косцёл свенты».
В дверях появился человек невысокого роста в штатском, коротко стриженный шатен с очень заметной уже сединой. Улыбка была по-детски хитроватая, лицо лисье, но чем-то приятное. Такое, наверное, было лицо Уленшпигеля. Настораживали только глаза: то смеются, а то промелькнет в них что-то пронзительно-внимательное, словно пытает тебя до дна. Глаза то серые, лучистые, а то ледяные.
– Czy tutaj jest pan proboszcz[49]49
Здесь ли пан ксендз? (польск.)
[Закрыть]?
В ответ зазвучал чистейший – в театре Купалы поискать – белорусский язык:
– Так. Чым магу быць карысным грамадзянiну-у?.. [50]50
Да. Чем могу быть полезным гражданину-у?.. (бел.)
[Закрыть]
– Космич Антон.
– Леонард Жихович. Так что привело вас в этот прекрасный, но забытый уголок родной сторонки?
– Отче…
– Какой я вам «отче»? Я был и есть простой западно-белорусский хлопец. По крайней мере, для вас, а не для костельных дэвоток[51]51
Дэвотка – слишком набожная женщина (чаще стареющая или старая), ханжа, святоша (бел., польск.).
[Закрыть].
В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.
– Гм. Хорошо хоть документы есть… – К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. – А то за последнее время почему-то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.
– Почему?
– Добьют люди, если не добило время.
– А что?
– Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.
– Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?
– Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?
– Затем и пришел.
Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.
Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.
Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах – радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.
Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко-синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.
Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:
– Это еще что! А вот если с карниза смотреть – голова закружится от красоты.
Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.
– Пошли. – И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.
– Не дрейфь! – сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто-то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.
– Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья – это же чудо! Какая красота! Голова кружится!
У меня в самом деле кружилась голова от «так-кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.
Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.
– Ну как? – триумфально спросил Жихович.
– Чудесно! – ответил я. – Wunderbar! [52]52
Прекрасно! (нем.)
[Закрыть] И часто это вы так «развлекаетесь»?
– А что? – невинно спросил он. – Иногда голубь залетит, бьется – нельзя же, чтобы разбилось божье создание. Идешь открывать окно.
– Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, – сказал я, посмотрев в пропасть.
Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда-то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.
– Что вас еще интересует? – спросил ксендз.
– Витовт Федорович Ольшанский.
– Тот?
– Тот. Что это был за человек?
– Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.
– Словом…
– Словом, чуть не блаженный.
– Beatus[53]53
В католической церкви особый разряд подвижников, после их смерти объявленных папой римским «богоугодными» (лат.).
[Закрыть]?
– Beatus.
– А что это за легенда о его жене?
– А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?
– Легенда широко известная.
– Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки – явление тогда обычное – применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.
– Но ведь говорили…
– И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли – ему бы о боге думать. А он…
– Что он?..
– Спутался с немцами, – коротко бросил ксендз.
– Как?
– Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.
– Да, в определенном смысле хуже.
– Почему вы согласились с моим мнением?
– Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.
– Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005» – уничтожение следов преступления, «акции санитарные».
– И что тогда?
– Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского – вот оно.
На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая-то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.
И кого-то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого-то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого-то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.
Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.
– В войну стояли, – сказал ксендз. – Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики-молоточки и почему-то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.
– Я, к сожалению, тоже. Профан. Ну и как органист?
– Исключительный. Это счастье – найти хорошего органиста. Только…
– Что?
– Иногда озорует. Однажды взял и посреди мессы «Левониху» врезал… Ну, а где другого взять?
– Н-да, веселый у вас костел.
– Бывают еще веселее. – Он позвал костельного и отдал какое-то распоряжение.
Мы подошли к красной «Яве». Ксендз ловко откинул подножку.
– Ваша?
– Да. – Он увидел мое удивление. – Вот и один мой штатский… гм… удивился и пожурил: «Что же это вы так свой авторитет подрываете? Ксендз. Ну, почему мотоцикл?» А я ему: «Потому что денег на машину не хватает».
– Где замок?
– А вон, через ров. Я не пойду с вами. Гадко иногда смотреть.
Мотоцикл затрещал и в мгновение ока исчез с моих глаз. Я покачал головой и пошел в сторону замка.
Зеленела трава. Мягкие, уже живые, благодарные весне деревья готовились к своему великому ежегодному делу: пробить почки, выпустить листву, дать миру и людям зелень, красоту, кислород, милостиво убрать из воздуха то, что надышали люди со своими заводами, а потом пожелтеть от этого и, ничего не требуя взамен, покорно и кротко опасть на землю. Но до этого было еще далеко, и какими радостными в предчувствии этой работы были кущи старинного, запущенного, поредевшего деревьями и погустевшего кустарниками парка, который давно стал похож на лиственный лес с липами, тополями, грозно вознесенными патриархами-дубами и с подлеском орешника, крушины, боярышника, красной смородины, переплетенным лианами хмеля и колючим ежевичником.
Было чудо как хорошо.
Впереди блеснула еще чистая, не позеленевшая вода (это придет позже, с теплом): речка не речка, а скорее рукав речки, превращенный когда-то в ров. Ветхий мостик лежал над водой. И тут я остановился, будто меня кто ударил.
Глазам открылось нечто такое, во что трудно было поверить, чего не бывает и не должно быть посреди этой разнеженной весенней природы, посреди этих ласковых деревьев и зеленой травы.
На той стороне возвышались стена и башня (остальное скрывали деревья) чуть-чуть только в прожелть, темно-свинцового, почти черного цвета.
Замок. И какой зловещий, чудовищный замок!
И не на холме, не поодаль, чтобы человек успел как-то подготовиться, а лицом к лицу, словно неожиданный удар меча.
Ясно, что парк был посажен позже, когда замок перестал быть замком, а стал дворцом, пускай себе и неудобным, но пригодным для тех времен, и все равно впечатление было воистину потрясающим, будто человек подошел к зарослям и вдруг увидел там разверстую в рыке пасть льва.
И это было так, потому что я увидел прямо перед собой темную и очень низкую арку ворот.
И это были ворота-проем, ворота-тоннель, ворота-вход в пещеру страшного исполина из злой сказки.
С какой-то даже дрожью приближался я к этой пасти. И тут увидел, что стены с обоих концов замыкаются двумя угловыми башнями. Пять граней на виду. Шестая выходила во внутренний двор. Стена высотой метров десять – двенадцать доходила башням до пояса, до башенных бойниц среднего боя. Башни были пустые и временами просвечивали этими бойницами. Крыши на башнях остроконечные, и остались от них почти одни стропила и слеги и лишь кое-где черепица.
Замок разворотили и расколошматили лет двести тому назад какие-то тогдашние фашисты.
Я шел воротами-тоннелем. Ага, проемы для запоров внешних, наружных ворот. Стены туннеля понизу, как, наверное, и весь замок, выложены циклопическими неотесанными валунами. Следы внутренних ворот. Боже, длина тоннеля метров пятнадцать! Неужели стены такой толщины? Нет, просто, видимо, над тоннелем было какое-то помещение.