Текст книги "Черный замок Ольшанский"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Владимир КОРОТКЕВИЧ
ЧЕРНЫЙ ЗАМОК ОЛЬШАНСКИЙ
В.К., которой этот роман обещан десять лет назад, – с благодарностью.
ЧАСТЬ I
Грозные тени ночные
С чего мне, черт побери, начать?
С того давнего кануна весны, когда за окном были сумерки и мокрый снег?
А что вам до прошлогоднего снега и сумерек?
Начать с того, кто я такой?
А что вам, в конечном счете, до меня, обычного человека в огромном городе? И зачем вам моя самохарактеристика?
Сразу брать быка за рога и рассказывать?
А какое я имею право на ваше внимание? Вы уплатили деньги? Так мало ли за какие дурацкие, паршивые истории люди платят деньги.
Разбегаются мысли. Все то, что произошло, – оно ведь касается меня, а не вас. И нужно это пока что не вам, а только мне. Разве только мне? Да, пока я не расскажу всего, – только мне.
Я знаю, с чего начну. Поскольку до поры до времени это только моя история, я начну с самооправдания. И лишь потом перейду к тому, кто я такой и что случилось в тот снежный и мокрый мартовский вечер.
И – чтобы вы не сказали: «Ну что нам за дело до всего этого?» – я обещаю рассказать самую удивительную и невероятную историю из моей жизни. Мне даже иногда кажется – может быть, потому, что это было со мной, – что это самая невероятная история, происшедшая на земле белорусской за последнюю четверть столетия.
Впрочем, судите сами.
Разные дурацкие слухи ходят об этой истории, о моем преступлении, о том закрытом процессе, на котором я был то ли подсудимым, то ли свидетелем.
Насчет подсудимого – чепуха. Не ходил бы я на свободе, если бы был под судом. А поскольку дело было связано с убийством, даже с несколькими убийствами, то как-то слишком уж быстро я, осужденный, воскрес на этой земле. Однако тень правды была в тени подозрения, которая на какое-то время пала на меня.
Свидетелем я также не был. Я был действующим лицом. Возможно, слишком деятельным. Подчас больше, чем требовалось. Совершал глупости – и умные поступки. Заблуждался – и шел прямо к цели.
Однако без меня «Ольшанская тайна» (номер дела со временем найдете в архивах) не была бы не только распутана, но не дошла бы и до середины развязки.
Ею просто никто не заинтересовался бы.
Тень слуха, тень сплетни тоже оскорбляет человека. И вот теперь, спустя несколько лет, я могу, наконец, завершить свой рассказ и отдать вам мои записи, слегка систематизировав и упорядочив их. Никто не против, тем более я сам. Распутан последний узел, все доведено до полной ясности.
Что же касается моего тогдашнего характера (эта история очень изменила меня), то я ничего не исправлял. Пусть он будет таким, каким был. Ведь это же он тогда переживал, думал и действовал…
Как меняется человек! Все новое и новое наплывает на душу, новые мысли, взгляды, страсти, печаль и радость, – и сам удивляешься себе прежнему. И жаль себя прежнего. И невозможно – да и не хочется – вернуть былое.
Я отдаю вам его, я отдаю вам себя на суд строгий и беспристрастный.
ГЛАВА I. Визит встревоженного человека
Фамилия моя Космич. Крещенный (это все бабка) Антоном. Отца, если хотите, звали Глебом. Мать – Богуславой. Занятие родителей до революции? Отец, окончив гимназию, как раз успел на Зеленого и Махно. Мать – года три как перестала играть в куклы.
Я даю вам эту развернутую анкету для того, чтобы все было ясно. Анкету с добавлением милицейского описания примет. А вдруг чего-то натворю? Особенно при моей склонности впутываться в различные приключения, на которые мне к тому же везет.
Мне без малого тридцать восемь лет. Старый кавалер[1]1
Кавалер – в белорусском языке имеет еще и значение «холостяк».
[Закрыть], как говорила моя знакомая Зоя Перервенко, с которой у меня тогда как раз кончался короткий и, как всегда, не очень удачный роман.
Этакий старый холостяк, который из-за войны да науки не женился, а теперь уже поздно.
Жизнеописание этого старого холостяка подано пунктиром. На два года раньше, чем положено, окончил школу. Щенком с мокрой мордочкой. В сорок первом. Накануне. С выпускным балом, девочкой в белом и вальсом до утра. Глупый, избитый, затасканный дрянными писателями прием. Но тут так и было. К великому сожалению и скорби. Потому что в то утро две первые бомбы упали на почтамт и кинотеатр. Мы с нею были в кинотеатре, так что все это произошло на моих глазах.
Тряс перед военкомом свидетельством об окончании школы. Паспорта еще не было. Но поверили. Здоровая вымахала дубина. Взяли.
И хлебнул я тут сполна. Родной городок. Отступаем… Над паровой мельницей единственный уцелевший репродуктор, и из него – бравурный марш. И наровлянин Коляда, командир моего отделения, весь в пыльных бинтах, резанул по нему из автомата (мало их еще тогда было, чуть ли не единицы).
Резанул, «чтоб не звягав, паразит».
Здесь и окончилась моя возвышенная юность. Здесь, а совсем не тогда, когда мы прикрывали отход наших и Коляду убили, а меня, засыпанного землей, взяли в плен. Было это севернее Орши.
Я удрал из эшелона под Альбертином. И здесь же, в Слониме, чуть снова не попался… Спас меня дядька Здислав Крыштофович. Как только наши его не хвалили: и прислужник, и подпевала, и…
Немцы потом, в конце сорок второго, повесили его, хорошего человека, в деревне под Слонимом. И ладно хотя бы то, что уже десять лет стоит ему в той деревне памятник.
Вот так, друзья.
Потом была партизанщина. Снова армия. Сильно изранен возле Потсдама. Демобилизован.
И начали меня в университете учить «уму-маразму». В пятьдесят первом получил диплом. В пятьдесят четвертом аспирантуру окончил. Удивляюсь, как от всей этой науки не стал неисправимым дубом. Диссертацию защитил по «шашнадцатому» столетию: деятели реформации, гуманисты.
Стал кандидатом наук, специалистом по средневековой истории, не совсем плохим палеографом. Написал несколько десятков статей, три монографии – можно и в доктора подаваться. Это и собираюсь сделать. Вот-вот.
«Молодой талантливый доктор исторических наук».
Тьфу!
Особые приметы:
Светлый шатен, глаза синие, нос средний, рот – вроде щели в почтовом ящике на главпочтамте, морда – смесь варяга с поздним неандертальцем, руки – как грабли, ноги длинные, словно у полесского вора.
Спортивные данные:
Сто девяносто один сантиметр роста, восемьдесят девять килограммов веса. Плаванье – первый разряд, фехтованье – второй – а будь ты неладен! Отношение к баскетболу? Мог бы и в баскетбол. Но на первой тренировке кто-то вытерся об меня потной спиной. Понимаете, не рабочий пот, не женский, а резкий запах волосатого тела, которое едва не истекало жиром… Бросил это дело. Брезглив, извините.
Футбол не люблю. В гимнастике – нуль. Не знаю, смогу ли пятнадцать раз подтянуться на турнике.
Вот, кажется, и все, что интересует людей.
Ф-фу-у!
А насчет того, чем дышу, что только мое, так это розыск, поиски в прошлом. Помимо упомянутых выше трудов, написал еще несколько, наподобие… ну, строго обоснованных документальных исторических детективов, что ли.
Некоторые появились в журналах. Другие ожидают своего часа: «Злая судьба рода Галынских», «Убийство в Дурыничах» и т.д. Если вот эта история вас заинтересует, я когда-нибудь познакомлю вас и с ними.
Смешно? И в самом деле, смешно. Научный работник – и вдруг пинкертоновщина в далеком прошлом. Мне тоже смешно. Зато – интересно.
И вот писал я, писал – скорее из желания победить чувство своей неполноценности, потому что писатель из меня никудышный – эти произведения популярного теперь жанра, писал и не знал, что однажды вечером судьба – в лице одного встревоженного человека – впутает меня в настоящий детектив.
В тот омерзительный мартовский вечер я как раз готовился к работе. Говоря откровенно, мне не терпелось дорваться до нее: многие месяцы я занимался не тем, чем хотелось.
Для меня эти первые минуты – едва ли не величайшее наслаждение в жизни. Методично разложить на столе вещи: чистая бумага – справа, слева – место для исписанной. Немного подальше справа – вымытая до скрипа пепельница. Возле нее нетронутая (обязательно нетронутая!) пачка сигарет. Две ручки заправлены чернилами. На подоконнике слева свежесмолотый кофе в герметической банке и кофеварка. На столе ни пылинки.
Сам ты только что побрился, принял ванну, обязательно надел свежую сорочку. Перед тобой белоснежный лист лоснящейся бумаги. Зеленая лампа бросает на него яркий, в салатном полумраке круг. Ты можешь отложить работу до утра – все равно, ты подготовлен к ней, а можешь сесть и сию минуту.
И дьявол с ним, что за окном беснуется и косо метет мартовская снежная мокрядь, за которой едва можно различить сиротливые уличные фонари, съежившиеся тени прохожих, ленивый башенный кран поблизости и красную иглу телевышки вдалеке. Ничего, что так скорбно содрогаются облепленные снегом деревья, так смолянисто и бездонно блестит под редкими фонарями асфальт.
Пусть. У тебя тепло. И ты весь, и кожей, и нутром, подготовлен к большой работе, единственно надежному и безусловному, что у тебя есть. И все это – как ожидание самого дорогого свидания, и сердце замирает и падает. И чистый, целомудренный лист бумаги ждет первого поцелуя пера.
Звонок!
Я выругался про себя. Но стол был убран и ожидал, и мог ожидать до завтра, и, может, это было еще лучше – подольше чувствовать ликующую неутолимость. Лечь спать, зная, что «завтра» принесет первую – всегда первую! – радость, и проснуться с ощущением этой радости, и встать, и взять ее.
К тому же звонок был знакомый, «только для своих». Да и кто потащился бы куда-то из дома в такую собачью слякоть без крайней нужды.
Я открыл дверь. На площадке стояла, переминаясь на длинных, как у журавля, ногах, худая, тонкая фигура в темно-сером пальто, домотканом клетчатом шарфе, толстом, словно одеяло, и в бобровой шапке.
Правда, бобр этот весьма напоминал кошку после дождя: вернулся в родную стихию.
– Заходи, Марьян.
Он как-то странно проскочил в прихожую, захлопнул за собой дверь, вздохнул и лишь тогда сказал:
– А быти тому дворцу княжеску богату, как костел, да и впредь фундовать[2]2
Фундавать – основывать что-либо, жертвовать на что-либо; делать во что-то вклад, а также ставить угощение, хотя это и не совсем из той оперы (бел., польск.).
[Закрыть] костелы.
Мы с ним любили иногда побеседовать «в стиле барокко». Однако на этот раз шутка у него не получилась: слишком грустной была улыбка, слишком неуверенно расстегивали пальто худые длинные пальцы.
Это был Марьян Пташинский, один из немногих моих друзей, «ларник ученый»[3]3
Ларник – главный над архивом (древний бел. яз.).
[Закрыть], один из лучших в стране знатоков архивного дела, более известный, правда, как коллекционер-любитель. Коллекционер, почти до невероятия сведущий, вооруженный глубочайшими знаниями, безошибочным вкусом, собачьим нюхом на фальшивое и подлинное, стальной интуицией и чувством на подделки.
Он едва не единственный человек из ученого мира, кто относится без иронии к моим историко-криминальным поискам. А я люблю его бесконечные рассказы о вещах, бумагах, печатях, монетах и обо всем прочем.
Оба мы холостяки (от него ушла жена, легкомысленная кошечка – актриса), оба в свободное время ловим рыбу и спорим, оба принимаем друг друга такими, какие мы есть.
И вот именно потому, что я знаю его, как себя, я сразу заметил, что сегодня он не тот, не такой, как обычно. Однако с вопросами лезть не стал.
Из аппарата как раз забубнил, забормотал, запыхкал в облачках пара черный, лоснящийся на вид кофе.
– Выпьешь?
– Разве что разбавленный водой? – Вид у него был виноватый.
Разбавлять такую роскошь водой – злодеяние, но я не протестовал: у Марьяна недавно был микроинфаркт.
– Нельзя мне, – сказал он. – А совсем без него не могу.
Быстро в наше время изнашиваются люди: хлебнул Маутхаузена и еще кое-чего. Неудивительно, что такое сердце в сорок лет.
…Он держал чашечку длинными пальцами и больше нюхал, чем пил, и его ноздри трепетали от наслаждения, как у Адама вблизи запретного древа. У него было лицо, которое в плохих романах называют «артистичным»: прямой нос, темные волосы, глубоко посаженные большие глаза… Я любил его. Он был моим другом.
– Слушай, Антось, по-видимому, меня хотят убить.
Мне показалось, что я не расслышал.
– Да. Убить.
– И стоит, – сказал я. – Такую святую Варвару упустить, отдать в руки этому лавочнику, торгашу от коллекционерства. Милютину Эдьке.
– Я не шучу, Антось.
Только теперь я понял, почему он сегодня «не тот». На его лице, обычно таком снисходительном и сердечном, дружелюбном и от природы добром, лежала тень. Тень постоянной тревоги, той, что ни на минуту не отпускает, гнетет, давит и, не переставая, сжимает сердце. Не очень сильно, но все время. И я сразу поверил ему: такое лицо бывает у человека только тогда, когда дело серьезное. Однако виду не подал.
– Ну что ты околесицу несешь? – улыбнулся я.
– Ты мою книгу знаешь. – Каждую свою новую книжную находку он называл с нажимом – «Книга!». – Те три. Переплетенные.
– Ну, видел. С год она у тебя.
– Год и два месяца… Ну… вот из-за нее.
Я смутно помнил три книги размером in folio, взятые в один переплет из рыжей кожи конца XVI столетия. Полная безвкусица. А книги действительно очень ценные, только какой болван собрал их под одной обложкой: «Евангелие» 1539 года, изданное накладом князя Юрия Семеновича Слуцкого, здесь же «Евангелие» Тяпинского[4]4
Тяпинский (Амельянович) Василий Николаевич (ок. 1540 – ок. 1604) – белорусский гуманист, радикально-реформационный деятель, книгоиздатель.
[Закрыть], да к нему прилеплен «Статут» 1580 года издания, созданный под присмотром Льва Сапеги.
Три книги, собранные в одном переплете каким-то варваром. Ценные книги, но чтоб из-за них?!
– Вздор несешь…
Правда, «Евангелие» Тяпинского было чрезвычайно редким экземпляром. Из набора были вынуты буквицы и оставлены пустые места.
Конечно, печать у Тяпинского была не та, что у Скорины. Бедная печать очень бедного печатника. И вот какому-то богатому человеку это не понравилось. Он и попросил для себя одну такую книгу без буквиц. А на пустых местах велел какому-то миниатюристу нарисовать пропущенные буквицы красками и золотом. Чтобы книга выглядела более богатой. И художник это сделал. Со вкусом и мастерством. Но чтобы человек чувствовал себя в опасности из-за каких-то трех десятков миниатюр?!
– Рассказывай, – попросил я.
Потому что я верил. Верил этим встревоженным глазам, чуть перекошенным губам, неспокойным пальцам, нервной спине, напряженной, как лук (вот-вот выскочит зверь).
– Ходят за мной все время… Под окнами снег истоптан по утрам… Когда с работы возвращаюсь, собаки нервничают. Несколько раз замечал, что на пустыре отираются какие-то темные личности.
– Ладно. Предположим, из-за книги. Но откуда им знать, что она у тебя?
– Имел глупость показать. В феврале была выставка в публичной библиотеке. Старая печать. Там были книги из библиотек, а также из частных собраний.
– И что?
– А то. – Он все же отхлебнул остывшего кофе. – Я стою возле своих книг и объясняю. Поодаль маячит какой-то. Высокий, лет на восемь старше нас с тобой, но еще не седой, темный блондин. Лицо буро-красное, словно загоревшее, несмотря на зиму. По типу и одежде – не разберешь: то ли деревенский учитель, то ли председатель сельсовета. Руки не то чтобы натруженные, но все же…
Марьян отхлебнул еще раз.
– И просит: не позволите ли взглянуть? И такая в его голосе почтительность, такое неподдельное уважение к настоящей учености, так волнуется, что даже покраснел, я и позволил. Листает как человек. Даже слишком осторожно. За верхний угол страницы. Приглядывается. Едва не читает некоторые места. Приятно было, что есть люди, которые хотя и не очень много знают, но интересуются, любят книги.
Он сидел на тахте, на пестрой лельчицкой постилке, и в полумраке влажно блестели его глаза. Кофе он допил. Сплел пальцы в замок на узком и сильном колене.
– И вот тут первое, что мне не понравилось. «И где же вы это достали?» – «Нашел на одном чердаке среди ненужных книг». – «И неужели это продают и покупают? Может, и вы продали бы?» – «Я ищу… Не жалею ни ушей, ни глаз, ни ног. Покупать такие вещи у меня купила нет. А продавать – тоже не продаю. После моей смерти все эти вещи, за исключением некоторых, будут переданы музею моего родного городка». – «А-а… – И какая-то такая странная скованность появилась в его движениях. – Так почему бы теперь не продать?» И ушел… Дай сигарету.
– Вредно тебе.
– Порошковое молоко пить вредно… Не понравился он мне под конец… Словно какой-то здоровенный зверь с металлическим зубом обнюхал все, разведал и ушел… Надо бы все это уже теперь отдать музею. Да не могу. До сих пор не мог. Выше моих сил было. Ты помнишь, как я собирал. Как в Воронке под руины монастыря в замаскированный тайник на брюхе лазил, как от селедки на базаре спасал книги, как мне мой Микола, на котором дрова кололи, достался, как меня под Слонимом в кремневой шахте завалило, как я все это реставрировал, пылью дышал, от химикатов кашлял… Все это добро от смерти спасено. Вот полюбуюсь до лета и отдам. Опустеет хата. И не сюда отдам, чтоб пылилось в запаснике, а в свой Руцк. Там они царями стоять будут. Опустеет хата… Ну, да это скоро… Теперь уже скоро.
– Плюнь.
– Нет, братка, знаю. Теперь скоро.
– Не курил бы.
– Не могу. Ограничиваю себя, а не могу.
Смял сигарету. Красивый он, когда думает. Не то что я с моей варяжской мордой. И дурища же эта проклятая баба, его бывшая жена. Ах, мотылек серебристый! Ах, сю-сю! Ах, знаменитый Иванский с гомерическими ляжками! Ах, Кафка! Ах, сцена! А сама ни в сцене, ни в Кафке ни в зуб ногой. Как скажет, так с поля ветер, а из… дым. Гордилась бы, что хоть один человек в семье умный. Я на ее месте туфель такого человека целовал бы, как папы римского. Да она, я слыхал, и хотела вернуться, только он не пожелал.
– Потом звонок, – продолжал Марьян. – Молодой интеллигентный голос (теперь все интеллигентные): «Продайте». – «Не продается. Это собственность музея в Руцке, а не моя». И еще подобный звонок, другим голосом. А потом чуть не каждую ночь: «Продайте, продайте, продайте».
– Ты что, не знаешь, как телефонных хулиганов ловить?
– Пробовал. Звонили из автоматов в разных концах города. «Продайте! Продайте!»
– Набери единицу и положи трубку. Никакой гад не дозвонится.
– Не могу. Каждую ночь ожидаю звонка.
– Что такое?
– У Юльки рак.
Юлька – его бывшая жена. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Я молчал. Куда-то отступили недобрые мысли о ней. Перед этим все равны. Мне стало стыдно.
– Она об этом еще не знала, когда хотела вернуться. Лежит теперь в Гомеле. Деньги тайком посылаю. Медсестра сообщает мне обо всем. Звонит. Говорит: после операции легче. А я не верю. Думаю каждую ночь: вот раздастся звонок. И все кажется, что я об этом знал и оттолкнул. Вернуть бы сейчас. Да нет, не простит.
Бог ты мой, он еще и слово «прощенье» помнит, святой осел! И весь напряжен, и весь встревожен – черт бы тебя, собачьего сына, любил.
– Ну, об этом хватит. Возвращаться ей к человеку, который сам отправляется в путь, незачем. Только бы выздоровела. – Лицо его вдруг стало решительным. – И сожалеть о том, что не сбылось, не стоит. Но звонка ожидаю. А вместо него – каждую ночь – они. Знаешь, тревожно мне.
Милый ты мой, я это увидел, как только ты вошел. И то, что плохо. И то, что ты похож на единственную барочную скульптуру в моей квартире: на «Скорбящего», который над твоей головой. Страшные глаза. И этот венец. Как я не замечал прежде?! Завтра же выселю святого в другую комнату.
– И… боюсь, Антось. Ты знаешь, я никогда не был трусом. Вместе бывали в разных переделках.
– Знаю.
– А тут паршиво. Подходит кто-то к окнам. Собаки ворчат, как на нечистую силу. Однажды в прихожей какой-то запах появился.
– В милицию позвони.
– Из-за неясных подозрений? – Он вдруг тряхнул головой и улыбнулся. – Хватит тебе… А постоянный страх – он, может быть, из-за сердца. У сердечников это бывает, такие приступы неосознанного, беспричинного страха. У меня и прежде были. Не привыкать.
– Я тебе и говорю – плюнь. Обычные барыги. Хочешь рюмочку коньяка?
Тревога все же не оставила его.
– Может быть. Но почему книга? Почему одна эта книга? Почему не мой Микола? Не грамота Жигимонта[5]5
Жигимонт – древняя белорусская форма произношения имени Сигизмунд.
[Закрыть] мытникам[6]6
Мытник – таможенник, досмотрщик на городской заставе (древний бел. яз.).
[Закрыть] – там ведь один ковчег чего стоит! Почему именно эта книга?
– Не знаю. Давай посмотрим.
– Вот я и хотел. Да не рискнул нести: темно. – Он поднялся.
– Ну, будь здоров, брат. И плюнь на все.
– Ты… зайди ко мне послезавтра, Антось. Поглядим. Я хотя и архивный работник, но как палеограф ты покрепче.
Я решил, что хватит. Надо переходить на обычный наш тон. Довольно этого гнетущего. Ведь всякому ужасу, если он имеет плоть, мужчина может расквасить нос.
– Так что, преосвященный Марьян?.. И псы ворчали на силу вражью, а он, бес, в сенцах, искушая преосвященного чистоту, смердел мерзко…
– Ну точь-в-точь творения доктора наук историйских Цитрины.
– Заврался, какие это «историйские»?
– А «мусикийские» есть? То-то же… «Цитрины» и подобных ему.
Мы рассмеялись. Но все равно я углядел на дне его глаз тревогу.
…Он ушел, а тревога осталась. Я подошел к окну и смотрел, как он идет через улицу в косых, стремительных струях снега, смешанного с дождем.