Текст книги "Скоморохи"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Скомороший атаман сильно дернул по струнам и отложил гусли. Скоморохи заговорили все разом:
– Ай, да молодец!
– Вот тебе и монашек!
Скомороший атаман сказал:
– Бреди, парень, с нами. – Подмигнул левым искристым глазом. – Мы люди веселые – скоморохи. Не пашем, не сеем, живем – хлеб жуем, иной день с маком, а иной с таком.
Скоморохи, переглядываясь, усмехались:
– Иной с маком!
– Иной с таком!
Скомороший атаман поднялся, повел на товарищей взглядом:
– Поволите ли, братцы-скоморохи, быть пареньку в молодших товарищах, брести с нами скоморошить?
Веселые молодцы в один голос ответили:
– Охота пареньку с нами скоморошить – волим!
Имя скоморошьего старосты было Наум. Прозвище – Упадыш. В ватаге было два гудошника, Федор Клубника и Чунейко Двинянин, хмурый и угрюмый силач родом из Двинской земли. Аггей, прозвищем Кобель, здоровенный человечище с грудью колесом, и Андреян Чекан с Силой Хвостом играли на дудах и пели песни. Упадыш был мастером на все руки – и на гуслях играл, и на дудах свистал, и в бубен бил, и песни пел жалостливые. Станет, поведет скорбным правым глазом, запоет – у матерых мужиков от печали никнут бороды, у баб слезы на глаза сами просятся, иные, не выдержав жалостливой песни, случалось воем выли. Зато если вздумает Упадыш развеселить народ, подмигнет веселым левым глазом, запоет потешную скоморошину или начнет людей потешать, народ от смеха валится с ног. Клубника, кроме гудка, потешал людей пляской и ходил на руках колесом, когда же играли скоморохи позорища и по делу нужна была женка, выряжался в бабью кику и сарафан.
Ждан со всеми ватажными молодцами сдружился быстро. От них узнал Ждан – глаза у атамана смотрят по-разному оттого, что били его в Устюге шемякинские ратные палицами, убить не убили – спасла шапка – правый же глаз с тех пор остался мертвым.
Упадыш сказал Ждану: пока ватага будет скоморошить в Можае, на глаза народу ему показываться не надо, чего доброго услышат о нем монахи, станут князю бить челом, чтобы воротить Ждана обратно в монастырь, или будут искать на ватаге проести. А платить проести за беглого послушника ватаге и думать нечего, Ждан монастырские корма четыре года ел. Начнут отцы-молельщики считать, что Жданом за четыре года выпито и съедено, такое насчитают, что хоть в кабалу иди.
Жили скоморохи на посаде у вдового кузнеца. Кузнец все дни был в кузне, Упадыш со скоморохами уходил с утра на торг. Раз как-то зазвали веселых к самому великокняжескому наместнику Басенку. Наместник давал можайским боярам пир. В избу ватага воротилась заполночь крепко под хмелем.
Ждан один коротал дни в избе, думал о Незлобе, два раза ходил он в город ко двору боярыни Зинаиды, перелезши через тын, караулил, не покажется ли Незлоба. Но Незлобы так и не видел. Раз, когда перескакивал обратно через тын, пес начисто отхватил от кафтанца половину полы. От тоски Ждан не находил себе места и то, что будет он теперь бродить на вольной волюшке со скоморохами, его не радовало. Как ни старался не подать вида, а тоски не утаил. Клубника заметил неладное. Был Клубника человеком малого роста, с льняными волосами, бороды не отпускал, скоблил щеки наголо острым ножом. Прозвище – Клубника – дали ему за постоянный румянец на белых и тугих, как у девки, щеках.
С шутками и прибаутками выведавши у Ждана все, Клубника весело ему подмигнул:
– Кручину, молодец, кинь. Вечером видеться тебе с девкой.
Клубника наведался на двор к боярыне Зинаиде. Воротный холоп на слова оказался неразговорчив, веселых людей – скоморохов не жаловал. Пришлось бы Клубнике отъехать ни с чем. Но у холопа оказалась зубная хворь. Клубника вызвался заговорить зуб. Велел мужику открыть рот, оглядел зуб, пошептал, наказал парить горячим молоком, посулил, что к завтрему зубную боль снимет как рукой. Воротнему сторожу показалось, что и в самом деле хворь проходит, сторож повеселел. Выведывать у людей, что ему было нужно, Клубника умел.
Слово за слово воротный сторож рассказал Клубнике все. Инок Захарий довел боярыне на Незлобу, видел девку под Купалу на бесовском игрище у Горбатой могилы. Погрозил: «Ой, боярыня, девка – огонь и в летах. Чтоб блудного греха не случилось, отдавай Незлобу за мужа, не то и на твою душу девкин грех падет».
Боярыня Зинаида дело решила вмиг. Сама нашла племяннице жениха – Нечая Олексича, заезжего новгородского купца. Нечай в прошлом году овдовел, сам молодой, не стукнуло ему еще четырех десятков, – такого девке мужа и надо. Для порядка Незлоба поревела: «Не хочу за купца идти, за боярина или за сына боярского пойду». Сама же была рада-радехонька. Тетка втолковала: «В Новгороде купцы – те ж бояре». Еще третьего дня поп окрутил молодых.
Клубника все, что услышал от воротнего мужика, пересказал Ждану, легонько похлопал его по плечу. «Не кручинься, Жданко. Надумал с веселыми бродить – про зазнобу забудь. Одна у скомороха жена – гудок или дуда».
Говорил, сам же знал – не утешить молодца словами, если вошла в сердце мил-краса зазнобушка. Что станешь делать, как свет стоит повелось – от девок и радость и горе.
Вечером скоморохов позвали играть. Ждан остался дома. В избе на полатях храпел хозяин-кузнец. Ждан вышел во двор. В темной бездне неба горели стожары. Высоко стояла розовая кичач-звезда, одним сулит удачу, другим невзгоды. Ждан присел на крылечке, стал смотреть в небо. На сердце тоска. Думал он о Незлобе. Хотелось упасть, биться, вопить, как вопят бабы-вопленицы. И так же, как в тот день, когда сидел он под березой на лугу, а над Горбатой могилой голубело небо, Ждан почувствовал, как рождаются на его языке слова. Но это были не те слова, какие пришли в голубое утро после Купалы, когда сердце переполняла радость, а другие, горькие, как полынь. Печалью клонили они голову. Ждан укладывал слово к слову, повторял сложенное, и когда слова легли плотно одно к другому, как ложатся в руках мастера кирпичи, запел.
Ждан пел о добром молодце, кинутом красной девицей на горе-гореваньице, буйных ветрах, они одни могут унести молодецкую тоску-печаль. И ему хотелось петь во весь голос, чтобы слышали люди его песню и, послушав, смахивали бы с глаз слезу. И когда несколько раз повторил песню, знал, что все будет: и люди будут слушать его, и девки станут пускать в рукав невольную слезу.
У ворот зашаркали ногами, залился лаем пес, на него прикрикнули. Ждан узнал по голосу Клубнику и Упадыша. К крыльцу подошли скоморохи, заговорили вразброд, после пирушки были они под хмелем. Ждан, озябший от ночного холода, пошел за ними в избу. Упадыш вздул лучину, втыкая ее в светец, сказал:
– Завтра поутру из Можая, молодцы-скоморохи, вон.
Клубника щелкнул пальцами, толкнул Ждана под бок.
– В пути девку-присуху забудешь скоро.
Глава III
Два года бродил Ждан со скоморошьей ватагой. Сжился с ватажными товарищами, как будто не два года, а целый век уже бродит. Дорожные ветры и солнце загаром позолотили его лицо, на верхней губе пробился шелковистый пух, темнее стали брови. Побывали веселые в Рузе, Звенигороде, Серпухове и многих других городах и попутных деревнях и селах.
В погожий сентябрьский день подходила ватага к Москве. Вокруг лежала родная светлорусская земля. На пестрой кобыле уже ехала по полям и лесам осень. В багрово-золотом уборе стоял тихий бор. Пахари убирали с полей последние снопы овса. Бродили по пустым жнивьям грачи.
Впереди ватаги, помахивая посошком, шагал не знавший усталости Упадыш, рядом с ватажным атаманом – Ждан. За ними тянулись остальные веселые молодцы. Одеты скоморохи были по-дорожному, в сермяжные кафтаны, за спиной у каждого сума, в суме скоморошья крута – короткополый цветной кафтанец, цветные, а у кого и полосатые, порты, малый колпачок и сапожки с раструбом. В суме же и скомороший скарб: дуда, гудок, бубен. Позади всех плелся Аггей Кобель. За плечами у Аггея кожаный мех с кормами на всю веселую братию: хлеб, толокно, вяленая рыба. По ватажному обычаю мехоношей надо быть самому молодшему товарищу – Ждану, но когда приняли веселые молодцы Ждана в свою ватагу, Упадыш за него стал горой. «Жданко еще голосом в настоящую силу не пришел, начнет мех таскать – от натуги голос потеряет. У Аггея хребет дюжий, не молодший он в ватаге, песни играть и на дуде дудеть еще не горазд». Аггей спорить с Упадышем не стал, был он нрава доброго и веселого.
Шел Упадыш впереди ватаги, помахивал посошком, шагавшему рядом Ждану говорил:
– Нет на Руси скоморохов, чтобы с новгородскими веселыми молодцами потягаться могли. На гуслях играть, в дуды дудеть, плясы плясать – во всем умельцы. Славится на Руси господин Великий Новгород и купцами богатыми, и ратными людьми, и веселыми молодцами – скоморохами.
Упадыш любил вспоминать родной Новгород. Часто говорил он Ждану о богатстве города, о белостенном храме святой Софии, о вольных людях новгородцах, никогда не ломавших ни перед кем шапок. Ждан слушал Упадыша жадно, и ему часто чудился сказочный и гордый город. Там люди не боялись, как в Суходреве, ни ратей враждовавших князей, вытаптывавших поля пахарей, ни страшных раскосых татар, ни Литвы.
Упадыш замедлил шаг, посмотрел на Ждана, выговорил тихим голосом, совсем не тем, каким только что расхваливал новгородцев:
– Славен господин великий Новгород, а как побродил по русской земле, в чужом доме побывал – и в своем гнилые бревна вижу. Разумеешь, Жданко? – посмотрел пытливо грустным правым глазом и сразу перевел разговор на другое. – В Москве зиму прокормимся, а к весне в Смоленск подадимся.
Позади его окликнул Клубника:
– Гей, Наум! До Москвы еще шагать далеко, передохнуть время и перекусить, не у меня одного брюхо подвело.
Свернули в сторону от дороги, выбрали место на опушке у лесного озерка, Аггей сбросил с плеч мех, достал таган, Чунейко Двинянин собрал сушняка, стал высекать огонь. Скоморохи бросили на землю кафтаны, расположились вокруг тагана ждать, когда поспеет варево. Ждан лежал на спине, смотрел вверх. Кое-кто из веселых молодцов уже похрапывал носом. Тихо проплывали вверху тонкие паутинки. Небо по-осеннему мягко-синее казалось бездонным, и думалось Ждану легко. Два года бродит он с веселыми, а сколько истоптано троп и дорог. Не думал никогда, что так велика русская земля. А Упадыш, когда удивлялся Ждан, широко ухмылялся: «Велика, да это только за околицу вышли, а землю русскую и в три года не обойти!» И начнет перебирать по пальцам города, в каких еще надо побывать скоморохам: Москва, Тверь, Псков, Новгород, Рязань и еще города, какие Литва у Руси отняла. Где только русские люди живут, будет там веселому человеку-скомороху и пристанище и корм. Одна беда – разодрана русская земля между князьями на клочья. И всякий молодец на свой образец землю держит. В Москве великий князь Василий Иванович, в Твери тоже великий князь Михаил Борисович, в Рязани, Верее, Серпухове и других городах тоже князья. Господин великий Новгород и Псков наместников и князей принимают, какие придутся по сердцу.
При дедах и отцах князей было, как грибов после дождя. Что ни город – то норов, что ни село – то обычай. А мужикам-пахарям и всем черным людям одно горе. Вздумает бывало мужик пару овец или меда кадь свезти на торг подальше, где, слышал, цену настоящую дадут, только со двора выехал за околицу – и уже в чужом княжестве. На дороге село стоит, и село-то невеликое, дворов пятнадцать, в селе князь. Перед селом поперек дороги на рогульках бревно и мытник стоит, собирает на князя с проезжих дань – мыто. А верст через десяток опять другой князь сидит и опять мытник проезжих караулит и дань берет. Московские князья под свою руку немало уже взяли сел и городов. Черные люди, чем могут, готовы Москве радеть. Бояре, те в разные стороны тянут, кто Москве верой и правдой служит, кто к своему удельному князю льнет, а князь уже свою отчину Москве за деньги отдал, есть и такие – в Литву норовят податься.
Ждан перевернулся на бок. Ватажные молодцы всхрапывали на разные лады. Бодрствовал один Двинянин. Сидел он на корточках и ковырял под таганом батожком. Ждан стал думать о ватажных товарищах. Упадыш родом из Новгорода. Чунейко из Двинской земли, Клубника псковитянин, Аггей из княжьего села под Тверью, у Андреяна Чекана родимая сторонушка Москва, Сила Хвост прибрел на Русь из Литвы. И все одной ватагой живут, одним языком говорят, одному богу молятся, один у них ватажный атаман Наум Упадыш. Чего бы и всем русским людям, какие только есть на свете, не жить под одним князем. Один за всех, все за одного. Тогда бы и татарам приходить на русскую землю стало не в охоту.
Ждан приподнялся на локоть. Казалось ему, видит он всю необъятную светлорусскую землю, поля и леса, и орды раскосых всадников, угоняющих в полон толпы пахарей, видел в руках у татарина кровавую голову своего отца Разумника. Новые слова, печальные и гневные, рождались и просились в песню. Он повторял их про себя несколько раз, как делал всегда, чтобы запомнить.
Похлебка в тагане поспела. Двинянин снял с огня таган, постучал в бубен. Скоморохи, потягиваясь, поднимались, тащили из сум ложки, устраивались вокруг тагана, с шутками и прибаутками тянулись к вареву. Ждан пошел к тагану, когда его окликнул Клубника.
Отхлебавши, ватажные товарищи стали собираться в дорогу. Упадыш поторапливал. Солнце уже давно перевалило за полдень, надо было к ночи добраться до посада.
Из лесной просеки вынесся на дорогу верхоконный, горяча коня, огляделся, увидев людей, поскакал к ним напрямик, ломая кусты. Шагах в трех он осадил коня. Конь привстал на дыбы, перебирая копытами. Вершник был молодой, на верхней губе чуть чернел ус, лицо смугловатое с румянцем, одет был в алую чугу, сбоку висел большой нож в медных с серебром ножнах, на голове затейливо низанный мелким жемчугом бархатный, лазоревый колпак с бобровой оторочкой. Вершник поднял руку, на руке была надета кожаная рукавица для соколиной охоты. Скороговоркой он выговорил:
– Сокол Догоняй улетел, не видали ли, люди, сокола?
Упадыш сдвинул брови. Молодец зелен, да спесив. Хотел было сказать – прежде чем о соколе пытать, надо, как водится у людей, вежливенько спросить о здоровье. По одежде молодец походил на служилого из детей боярских. Только колпак был дорогой, не по карману простому служилому человеку. Вершник поднял брови, точно только что увидел путников, спросил:
– Что вы за люди и какого ради дела бредете?
Голос у вершника властный, такой больше привык других спрашивать, чем сам отвечать. Упадыш потянул было руку, хотел снять с головы колпак, однако не снял. «Хоть, может, и знатная птица, да молода». Ответил:
– А каковы мы люди – гляди сам, веселые мы люди, скоморохи. Бродим по дорогам, добрых людей потешаем, тем кормимся.
Вершник откинул полу чуги, вытащил кожаный кишень, порылся, достал три денежки, протянул на ладони Упадышу:
– Горазд песни играть, так покажи свое умельство.
Упадыш подумал: «Видно, и в самом деле птица знатная, не пивши, не евши пол-алтына сует», прикинул, какой бы песней потешить щедрого вершника. Смекнул – веселая песня с прибаутками, какими тешили скоморохи на братчинах пахарей и посадских, не к месту. Потянул гусли, повернул к вершнику лицо правой стороной, поднял на молодца скорбный мертвый глаз, тронул по струнам пальцами, печальным голосом запел песню о злом татарине Щелкане Дудентьевиче. Ждан ему тихо подтягивал.
Вершник откинулся в седле, витая плетка в руке повисла, он слушал, не спуская с певунов властных глаз. Упадыш со Жданом пели все громче, у Упадыша голос дрожал. Знал – когда допевали они со Жданом песню до этого места, женки пахарей ревели навзрыд, а у пахарей суровели лица.
…У кого денег нет,
У того Щелкан дитя возьмет;
У кого дитя нет, жену заберет,
У кого жены нет, того самого головою возьмет.
Упадыш тронул струны и, когда он со Жданом кончил петь, струны еще звучали долго и жалобно, плакались на лихую долю русских людей. Вершник поник головой, задумавшись сидел в седле.
Ждан протянул руку к гуслям. За два года к гуслям он приспособился не хуже заправского гусляра. Упадыш отдал ему гусли, думал, Ждан станет петь песню, какую не раз уже пел перед людьми. Когда же Ждан запел, Упадыш рот раскрыл. Песня была новая, да такая, что и у Упадыша и у других товарищей-скоморохов под сердцем защемило. Вершник привстал в седле, глаза его горели, на смуглых щеках ярче румянец. А Ждан не видел ни удивленных взглядов ватажных товарищей, ни молодого вершника. Он пел и ему казалось, что не ватажные товарищи-скоморохи и одинокий вершник слушают его песню, а все русские люди, какие только живут на великой светлорусской земле. Пел Ждан о князьях, кующих друг на друга мечи, о злом Шемяке и Можайском князе Иване, пустошивших поля пахарей, о надежде русских людей, московском князе Василии, смирившем своих супротивников.
Ждан оборвал песню, обвел глазами ватажных дружков, по лицам видел – ждали, чтобы пел еще. Упадыш стоял, прижимая к груди ладонь:
– Ой, Ждан! Такого еще не слыхал.
На дорогу вынеслось несколько вершников. По богатым цветным чугам и кафтанам догадались скоморохи – скачут к ним бояре. Впереди, чуть подавшись на седло могучей грудью, скакал боярин, должно быть, старший между конниками. Боярин подлетел к молодому вершнику, в руке на отлете держал цветной колпак. Ждан узнал в боярине Федора Басенка. Басенок весело крикнул:
– Князь Иван! Сокола твоего отыскали. Поволишь ли ко двору ворочаться?
Упадыш тихо охнул: «Князь Иван! Великого князя Василия Ивановича сын». Сдернул с головы колпак, поклонился низко, коснулся пальцами земли. За Упадышем закланялись и остальные скоморохи.
– Здрав будь, князь Иван, на многие лета!
Князь Иван и бровью не повел, голова свесилась на грудь, глаза потемнели, видно, мысли у князя были невеселые.
Ждан стоял перед князем Иваном и – хоть бы что. Упадыш толкнул локтем. Ждан лукаво блеснул глазами:
– Не гневайся, князь Иван, если песня моя не по нраву пришлась.
Басенок, наезжая на Ждана конем, закричал:
– Пошто, молодой, князя прогневал!
Князь Иван будто только проснулся:
– Уймись, Федор! Молодец сердце песней закручинил, а песня – золото. – И к Ждану: – Поволит бог, соберется Русь под московской рукой.
Князь Иван повернул коня, отъехал медленно, точно погрузневший от дум. За князем тронулись и бояре.
В Москве скоморохи стали во дворе у Лари Оксенова, лучника. Ларе уже перевалило на седьмой десяток. И отец и дед его были тоже природными лучниками и ничего другого, как гнуть луки и мастерить налучья, не знали. Хоть и в других городах было немало мастеров-лучников, но луки, какие гнул Оксен, отец Лари, славились далеко от Москвы. Услышал о московском лучнике и тверской князь. Приехал из Твери дворянин, именем князя насулил Оксену всего: «Тягла посадского князь велит не брать, в серебре ходить станешь, только жить в Тверь поезжай».
Оксен прелестных речей слушать не стал: «Всякая сосна своему бору шумит. Москва же с Тверью вороги давние». И даже лука, уже готового, с на славу ссученной тетивой, ждавшего в сенях покупателя, не продал дворянину, хоть и давал тот куда больше того, что дали бы свои московские люди.
С тех пор, как при князе Димитрии, деде князя Василия Ивановича, завезли в Москву из немецкой земли еще невиданные на Руси арматы для огненного боя, и потом через полтора десятка лет и пищали-рушницы, между лучниками шло смятение.
Огненный бой в Москве полюбился и князю, и боярам, и всем ратным людям. Московские кузнецы оказались сметливыми, разглядевши немецкую хитрость, стали делать пищали десятками. И пищали были похитрее немецких: у тех пищаль восемь пядей, едва к плечу на сошник можно поднять, московские кузнецы стали делать малые пищальки, чтобы можно было вешать за плечо. Такая пищалька и конному, и пешему не в тяжесть.
Думали лучники – совсем теперь не дадут им пищальные мастера житья, хоть по миру, хоть в подручные к своему же брату посадскому, кузнецу иди. На деле оказалось не так. Пищаль-пищалью, огненным боем хорошо бить врагов со стены, а в поле, когда высыплет сила вертких татарских конников, с пищалью не навоюешь. В поле стрела оказывалась вернее. Когда сходились биться московские полки с татарами, ударят с московской стороны из армат и пищалей, надымят, а потом схватятся ратные люди за луки, пустят в татар одну, другую тучу стрел, а потом за мечи. Поэтому хоть и жаловались московские лучники, будто пищальщики хлеб отбивают, дела хватало и им, жили лучники припеваючи. Ларя Оксенов, когда не стало у него в руках прежнего проворства, нашел себе дело по силе, прирубил к избе просторную хоромину с печью и полатями, в прируб стал пускать перехожих людей и брал за то в неделю по деньге. Ватажных молодцов Ларя пустил без дальних разговоров, любил он послушать скоморошьи игры.
На другой день, как стали у Лари во дворе, спозаранку отправились всей ватагой в баньку. Шли мимо рощиц и лугов, раскиданных между слободами и боярскими дворами. По дорогам, вкривь и вкось тянувшимся к торгу, тарахтели телеги мужиков. В телегах у кого спутанная овца, у кого боровок, куль с крупой, кадь с медом. Мужики, кто сидит верхом на коньке, кто шаркает лаптями рядом с телегой.
Упадыш долго водил ватагу по берегу Москвы-реки между крытых срубов. День был субботний, вся Москва парилась в банях. То там, то здесь распахивалась в срубе низкая дверца, в клубах пара вылетал нагишом багровый распалившийся мужик или баба. Сверкая голыми икрами, мчались к реке, плюхались в воду, фыркали, наплескавшись в осенней воде, мчались обратно к срубам.
Упадыш приоткрывал дверь, просовывал голову в банное пекло и опять шел дальше. В одной баньке пара оказывалось мало, в другой дух тяжелый, должно быть, домовой-банник набедокурил, зашли во вторую от края. Парились на славу и из бани выползли едва не на карачках, очухались, когда высосали в квасной избе жбан квасу. Отдышавшись, пошли к торгу искать, где бы перекусить. Чем ближе к торгу, тем теснее жмутся друг к дружке дворы, тем гуще толпы народу. Упадыш косил на Ждана глазом, ждал – вот станет дивиться парень московскому многолюдству, боярским и купеческим хоромам, на высоких подклетях, с затейливыми кровлями. Но Ждан – хоть бы что. Только когда проходили мимо казенной церкви Риз Положения, ставленной недавно в память избавления московских людей от татарского царевича Мазовши и, сняв колпаки, остановились, чтобы покреститься на храм, Ждан сказал:
– Ставили бы люди избы каменные, тогда и от огня не страшно.
Пока добрели к торгу, разомлевший после бани Упадыш устал. Сказал:
– Ой, велика Москва!
Ждан в ответ:
– Побольше Суходрева!
А сам озорно прищурил глаз. Упадыш понял: смеется парень, дивится московскому многолюдству, а вида подать не хочет. Вышли на торжище. За рядами лавок, ларей, обжорными, блинными и квасными избами вздымались каменные стены Кремля. Ждан остановился, не только глаза, и рот стал круглым. А Упадыш со смешком:
– Это тебе не Можай.
Нашли обжорный ряд. На порогах харчевых изб стояли мужики и бабы-харчевницы. Бабы умильными голосами зазывали бродивший между избами люд, переругивались с соседками.
Ватажные молодцы, выбрав избу попросторнее, зашли. Похлебали ухи, перекусили пареной яловичины с чесноком, и опять пошли глазеть на Москву. Побродили у кремлевских стен, подивились их толщине и высоте зубцов. Ждану казалось – такую твердыню никаким недругам не одолеть. Клубника заикнулся было, что в Пскове стены, ставленные псковитянами при князе Довмонте, повыше и покрепче московских. Упадыш посмотрел на него и строго сказал:
– Москва всем городам город.
Берегом Москвы-реки прошли скоморохи к Боровицким воротам. У ворот стоял кряжистый старик с бердышом – воротный сторож. Поклонились каменному собору Михаила Архангела, поглядели на великокняжеские хоромы с причудливыми теремками, смотрильнями, кровлями, где шатром, где половиной, а где и целой бочкой, множеством расписанных, светившихся от солнца зеленой и красной слюдой, косещатых оконцев, и пятью высокими крылечками. Народу в Кремле было мало, только на великокняжеском дворе перед средним крылечком толпился народ, купцы и посадские мужики рукодельцы – явились просить у великого князя пересуда на наместничий суд.
Из Кремля опять пошли на торг. Поглазели на цветные сукна в суконном ряду, на смуглых, с черными досиня усами и бородами, купцов сурожан, прохаживавшихся перед разложенными на прилавках бархатами и шелками, побывали и в иконном и в оружейном ряду. Крик, хохот, божба, шлепанье ладонью о ладонь, когда у купца слаживалось с покупателями дело. Под конец у Ждана голова пошла кругом.
Ко двору Лари Оксенова ватажные товарищи добрались, когда из бревенчатых церквушек, окончив вечернюю службу, уже выходили попы и пономари, припирали церковные двери. Ждан от усталости и всего того, что довелось видеть за один день, едва только вытянулся на полатях, захрапел. Засыпая, подумал: «Велик город Москва, всем городам город».
В Москве скоморохов было множество. Коренные московские сидели в слободе Скоморошках своими дворами, у каждого в кувшине прикоплено серебро. На пришлых веселых молодцов глядели косо. «Хлеб набродные отбивают», затевали свары, когда была сила, потчевали кулаками. Одни веселые промышляли в одиночку, другие ватагами. Отцы духовные не раз пробовали покончить со скоморошьими позорищами и играми в великокняжеском городе. Митрополит Иона велел было попам по христианскому обряду скоморохов не хоронить. Скоро однако владыка сменил гнев на милость, запретивши только веселым собирать народ близко к церквам.
Упадыш с ватажными товарищами скоро стал на Москве как свой коренной. Упадышевские молодцы были мастера на все руки, на дудах ли и гудах заиграют, запоют, или начнут показывать веселое позорище, как молодая купцова женка постылого старого мужа обвела и под лавку уложила,[2]2
Уложила под лавку – изменила.
[Закрыть] народ собирался глазеть со всего торга. Жили, – как сыр в масле, катались. Как престольный праздник – зовут то одни, то другие посадские люди на братчину, на честной пир. Случалось, зазывали к себе упадышевскую ватагу и купцы, и гости.[3]3
Гости – наиболее зажиточный слой купечества.
[Закрыть]
Подошел филипповский пост. Пришлось и Упадышу с веселыми молодцами попоститься. Не стало ни братчин, ни купеческих пиров, жуй кислую капусту, квасом запивай. Москва посты блюла строго, когда случалось играть теперь на торгу, народу вокруг собиралось совсем мало – десяток, другой человек. И те, чуть завидят поповскую или монашескую монатью, прыснут в стороны. Редко кинет кто теперь в колпак малую деньгу. Зато попам и юродам было раздолье. Церкви ломились от народа. У юродов милостыня раздувала сумы. Выползло их неизвестно откуда множество, страшные, лохматые, сквозь рвань сквозит немытое тело, тянули за милостыней руки, сыпали непонятными прибаутками и прорицаниями.
Ждан от безделья и скуки стал помогать Ларе делать луки. Сидит на лавке, сучит тетиву или режет из колчана бока, а Ларя мастерит налучье, тихим голосом рассказывает про стародавние годы. Рассказывать он был мастер и помнил все, что видел в своей жизни, чего не видел – слышал от добрых людей. Рассказал он Ждану, как ходил князь Димитрий на Мамая, как князья в междуусобицах лили русскую кровь и призывали на Москву татар и поганую Литву. Не раз горел город и сгореть не мог, и вновь вырастал еще больше прежнего, потому что божьим самозволением и хотением московских людей положено Москве стоять твердо и нерушимо.
Ждан ловил каждое слово старого лучника, и сердце его часто билось. И когда ватажные молодцы залезали на полати, он еще долго сидел в темной избе. На загнетке сквозь пепел, дотлевая, червонели угли. За стенами жилья бесновался ветер, наметал под крышу снег, запевал в щелях волокового оконца унылую песню.
А Ждан слагал другие песни. Песни о земле родной, светлорусской, как ее терзали и поганые татары, и лихие князья, о красной Москве – городе, которому стоять вечно. Ждан думал о еще не исхоженных тропах и дорогах, которыми нужно было пройти. И в мыслях родная земля казалась ему светлой и ласковой, как синеглазая Незлоба.
О ней, о Незлобе, Ждан вспоминал часто. Была ласковая девка Незлоба и пропала, растаяла светлым, голубоватым сном. По ночам видел он нагих женок с бровями дугой и лебедиными грудями и все они походили на Незлобу. Ждан худел, глаза запали, на губе жестче стал черный пух. Упадыш часто, посматривая на Ждана, качал головой: «Молодец в года входит, собою статен, лицом красен. Молодцу краса, как и девке, когда на счастье, когда и на пагубу. Скомороху женка – одна помеха. Житье скоморошье ведомо: ни затулья, ни притулья, ни затину. Дождик вымочет, красно солнышко высушит».
На Николу веселые всей ватагой пошли на торг. Когда подходили к обжорному ряду, услышали громкий перезвон гуслей. Упадыш с ватажными товарищами едва протолкался сквозь густую толпу, стеной стоявшую у квасной избы Микулы Кошки. Сам Микула стоял тут же, завидев Упадыша с товарищами, хохотнул и дерзко подмигнул:
– Бредите, молодцы, иную берлогу ищите, на вашу уже хозяева объявились.
В кругу стояло пятеро мордастых, все как на подбор, молодцов, у двоих в руках дуды, у двоих гусли, пятый детина ростом в сажень, откинув назад голову в лазоревом колпаке, пел, глядя в небо. Голос у детины был высокий и чистый, пел он о красной девице-душе, выходившей на кленовый мосток встречать удалого молодца. Детина в лазоревом колпаке был известный всем московским людям скомороший атаман Якушко, за чистый голос прозванный Соловьем.
Чунейко Двинянин и Аггей, протолкавшись в круг, полезли к гуслярам с бранью:
– Пошто, лиходельцы, на чужое место прибрели? Тут мы игры и позорища издавна играем.
Дудошники опустили дуды, гусляры гусли, Якушко Соловей прервал песню на полуслове, потряс увесистым кулаком:
– Бредите, побродяжки, откуда прибрели, без вас в Скоморошках веселых хватит.
Подошли Клубника, Андреян Чекан и Сила Хвост, заспорили. Дудошник из ватаги Якушки замахнулся. Чунейко Двинянин стал подбирать рукава. Из толпы скоморохов подзадоривали криками, кто был за упадышевских, кто за якушкинских. Ждали – вот веселые передерутся. У Якушки все ватажные товарищи один к одному, дюжие и плечистые, любой кулаком махнет – душа вон. У Упадыша в силе только двое – Двинянин да еще Аггей. В толпе кое-кто уже почесывал ладони, ждал только, чтобы ввязаться в драку. Упадыш протиснулся между своими и якушкинскими, растопырил руки:
– Угомонитесь.
Двинянин и Аггей неохотно отступили. Двинянин ворчал: «Брань дракою красна. Пошто Упадыш перед Якушкою пятится?».
Упадыш не ответил, пока не выбрались из толпы. Когда выбрались, сказал:
– Правды кулаками не сыщешь!
Отошел шагов на двадцать, остановился, поднял гусли, тронул по струнам: