Текст книги "Скоморохи"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
– Срама нет, так бога побойтесь! Станем за святую Софию, не выдадим Великого Новгорода Москве.
Конники вихрем проносились мимо, оглохшие не слушали того, что кричал Микула Маркич, а один – Микоша Лапа, нахлестывая коня, выкрикнул:
– Стой, боярин, сам, а нам Москва не супостат.
Обернулся, блеснул весело глазами, и уже издали крикнул:
– За вас – бояр, нам головы класть не охота.
И исчез из глаз, пропал в потоке конников плотник Микоша Лапа.
Смотрел Микула Маркич на убегавших конников, ничего – только облако пыли поднялось. Сгорбившись, сидел в седле. «Сгиб Великий Новгород». Увидел приближавшихся московских конников. Впереди скакал Басенок, ветер надувал пузырем епанчу и развевал седастую бороду воеводы. Микула Маркич хотел поднять шит, честно в бою сложить голову, но рука была словно каменная.
Ратные совсем близко. Басенок на всем скаку осадил захрапевшего коня, густым голосом сказал:
– Кинь меч, боярин! Полонен ты великим князем Иваном.
Пушечный двор прилепился у земляного вала.
С утра до поздней ночи лязгает за тыном железо, ухают молоты, сипловатым баском покрикивает на кузнецов и подручных пушечный мастер Гаврило Якимович.
Работы кузнецам по горло, чинят старые пушки, одни вывезены от немцев полста лет назад, другие давно выковали свои новгородские мастера. Сколько лет стояли на валу, вросли в землю, теперь велел тысяцкий скорым делом наладить пушки, и плату посулил такую, о какой кузнецы и не слышали.
Дело оказалось нелегким, колоды под пушками сгнили, в середине стволы заросли ржавчиной, иную выковать заново легче, чем чинить. Так кузнецы и делали, ковали новые пушки, хоть и было железа в обрез, чинили, какие было можно, старые.
Ждан и Упадыш пришли на пушечный двор. С ними пришел и Гурко. Время было к полудню. Кузнецы раскрывали коробейки, готовились, не отходя, перекусить тут же под навесами у горнов, Ждану и Упадышу закивали, как старым знакомцам.
Гаврило Якимович сидел на колоде перед наковальней, жевал густо посоленный кус ржаного. У ног пушечного мастера стоял глиняный кувшин с квасом, Гаврило Якимович, откусив ржаного, запивал еду квасом из кувшина. Под навесом лежали в ряд черные пушечные стволы. Гаврило Якимович, жуя кус, оглядывал стволы, прикидывал довольно ли набили на пушки обручей, не разорвет ли когда дойдет дело до пальбы. Подошли Упадыш и Ждан, у Гаврилы Якимовича глаза повеселели, до песен, и особенно великих, пушечный мастер был охотник.
Упадыш потолкал ногой пушечные стволы, подмигнул веселым глазом:
– Эко, сколько наготовили!
Гаврило Якимович отхлебнул квасу, сказал неопределенно:
– Наготовили!
Подошли кузнецы и подручные, заговорили. Третий день об одном только и толковали в Новгороде: бежала с Шелони новгородская рать. Ратные, кинув доспехи, оружие и коней, рассеялись по лесам, забирались в гибельные трясины, только бы уйти, спрятаться от настигающих кликов московских конников. Возвращались домой перемазанные болотной грязью, рассказами сеяли смятение: едва не вся рать новгородская полегла у Шелони, а кто жив остался, забрала тех Москва в полон.
Город переполнился беглецами из погостов и сел. Беглецы говорили – никого не милует московская рать, ни боярских сел, ни рыбачьих деревенек, ни торговых рядков. Огнем и мечом платит Москва новгородцам за их измену, за то, что подались они под руку Литвы, вековечного врага Руси. Идут конники великого князя Ивана, конскими хвостами разметают позади пепел.
Еще большее смятение пошло, когда вернулся Сысой Оркадович. Попал он в полон вместе с посадниками и многими боярами. От Сысоя Оркадовича узнали в Новгороде, что посадников и бояр, попавших в полон, Димитрия Борецкого, Микулу Маркича, Киприяна Арбузеева и Василия Казимира, велел князь Иван казнить смертью, а остальных полонянников – бояр заковали в железа и повезли в Москву. Его же, Сысоя Оркадовича, великий князь из полона отпустил, наказав всем людям новгородским рассказать, как карает князь Иван измену.
Ахали в Новгороде. Сколько господин Новгород стоит – не случалось, чтобы великие князья казнили смертью новгородских людей. И кого же? Первейших бояр, тех, у кого и отцы и деды вершили судьбу господина Новгорода. Случалось – побьют черные мужики ненавистного боярина камнями до смерти или в Волхови утопят, но так случалось, когда поднимался черный люд мятежом, и горько, кровью расплачивались потом мужики за самоуправство, а великий князь велел казнить бояр своим государевым судом, будто были новгородские бояре его подданные холопы.
И за что казнил? За измену. Будто не волен господин Великий Новгород выбирать себе господина и покровителя где пожелает, хочет – в Москве великого князя, хочет – короля Казимира, его господина Новгорода воля. И одно остается новгородским людям: сжечь слободы, сесть в осаду за валом и стенами не на жизнь, а на смерть.
Так выкрикивали на торгу и у Ярославова дворища боярские молодцы. Мелкота торгованы и черные мужики помалкивали, и что думали – поди их разбери. Знали мужики одно – скажи против слово, и проломят боярские молодцы несогласному голову кистенями. Где народ соберется, тут и они, вьются коршунами, пялят глаза.
Стояли кузнецы у навеса, разговором отводили душу, благо не было близко молодцов в цветных кафтанах и заломленных колпаках, нечего было делать боярским приспешням на пушечном дворе.
Кузнец Обакум, глядя куда-то мимо тоскливыми глазами, говорил:
– Заварили посадничиха Марфа да бояре кашу. Мужики слезами кровавыми плачут, а у Марфы на дворе каждый день праздник. Шел вчера мимо, полон двор вольницы, хмельные, песни орут. Холопы бочки с пивом и медом выкатывают, Марфа на крыльце стоит, вольницу потчует…
Другой сказал:
– Ей чего… Хлеба полны житницы, пива и меда в погребах тоже хватит. За хмельное да подарки Марфины приспешни мужикам глотки перегрызут… Волки лютые.
Вздыхали кузнецы:
– Попы в церквах не управляются по битым панихиды петь, а у Марфы пиры.
– А на торгу муки и зерна днем не сыщешь с огнем.
– Откуда сыскать! Москва все дороги засекла, ни пройти, ни проехать!
– Московским хлебушком только и жив был господин Новгород.
Гаврило Якимович сказал:
– Посадники сулятся: хлеб немцы подвезут морем, и рать от короля не сегодня завтра придет на подмогу.
Упадыш притворно заломил брови, будто удивился:
– Пошто ж господину Новгороду подмога, или мало ты, Гаврило Якимович, с товарищами пушек наготовил?
Гаврило Якимович опустил голову, неохотно ответил:
– Пушек довольно, пятьдесят пять.
Упадыш водил удивленным глазом по лицам кузнецов, допытывался:
– На кого пушки наготовили, ведаете?
Кузнецы опустили головы, виновато молчали. Один было начал:
– Тысяцкий сулился поверх поденного по деньге накинуть…
Упадыш поискал где примоститься, на глаза попался березовый обрубок. Упадыш сел, положил на колени гусли и Ждану:
– Заводи!
Над прокопченными навесами пушечного двора взвилась к синему небу в лад гуслям, зазвенела песня:
То не буйны ветры поднималися.
То не Ильмень-озеро разыгралося.
То рать удалая в поход собиралася…
А как всплачется в Новгороде родная матушка,
Уж ты, дитятко, чадо родное.
На кого свой булатный меч наточил, наострил?
На какого врага-супротивника?
На татарина ли поганого?
На свейца ли лютого?
Или на немца завидущего?..
Отвечает родной матушке
Молодец-удалец, чадо родное.
Наточил, наострил свой булатный меч,
Ссеку голову
Не татарину поганому,
Не свейцу лютому,
Не немцу завидущему.
Сниму голову
Родному братцу московскому…
Гаврило Якимович зажал в руке бороду, сидел, тихо покачиваясь. Упадыш перебирал струны, сам не отводил от кузнецов взгляда. Чуял – до сердца песня дошла. Да разве такая не дойдет? Перебирает струны, а у самого слеза щиплет веки. Вон и кузнецы отворачиваются, трут рукавами глаза, будто попала едкая, кузнечная копоть. Один Гаврило Якимович крепится.
Ждан завел песню тихо, теперь же звенел во весь голос: не поднимать надо новгородцам меча на единокровников, а стать заодно с Москвою на поганых татар, на жадную до чужого Литву, встать за Русь, отплатить за горе, за слезы, за все, чего натерпелись русские люди от татар и Литвы.
Окончил Ждан песню, и кузнецы стояли, опустив затуманившиеся глаза. Заговорил Обакум:
– На кого велел нам тысяцкий пушки готовить? Не на немцев и шведов, на свою ж братию – единокровников. Ладно ли такое, браты?
Смотрел в лицо кузнецам, жег взглядом:
– А кто на Новгород беду накликал? Бояре – рожи строптивые. Не хотят Москве поклониться, Литва им люба. Так ли, браты кузнецы?
Один сказал:
– Так!
Другой себе:
– Так!
Горячась, заговорили:
– Обакум правду молвит!
– Нам Москва не супостат!
– Пошто же кровь лить?
Обакум сдернул с себя кожаный фартук, весь в копоти и дырах, кинул на землю:
– Пускай тысяцкий иных кузнецов ищет пушки готовить, я боярам не мастер.
Гаврило Якимович приподнялся, строго сказал:
– Поздно, Обакум, хватился, – ткнул перед собой пальцем. У тына в ряд стояли пушки, одни уже совсем готовые, другие надо было еще прилаживать к колодам. – Тысяцкий велел пушкарям ставить пушки завтра на вал.
В воротах мелькнул чей-то колпак, Ждану или показалось или в самом деле – Якушко Соловей. Гаврило Якимович махнул кузнецам, чтобы шли к работе. Упадыш спрятал гусли, поднялся идти с Жданом со двора. В воротах догнал их Обакум, тихо сказал:
– Своими руками пушки ладили, своими и разладим.
А пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у наковальни, рука с молотом повисла. Смотрел Гаврило Якимович себе под ноги, думал:
– Слово – песня, песня – слово, и великая в слове сила.
Сысой Оркадович рассказал Незлобе, как все случилось. Полонянников привезли в Русу. На второй день пришел дьяк Степан Бородатый, принес грамоту, списана слово в слово с той, что писали новгородские послы, когда ездили к королю Казимиру. Как попала грамота к великому князю, неизвестно, дьяк сказал, будто взяли у полонянника.
В грамоте черным по белому сказано, кто ездил к королю послами, кто от имени Великого Новгорода целовал королю крест, и среди послов Димитрий Борецкий и Микула Маркич.
Дьяк выспрашивал Димитрия и Микулу Маркича, с чего надумали они изменить великому князю, и целовать крест Литве. Корил дьяк Борецкого:
– Тебя великий князь Иван в московские бояре пожаловал, а ты, волчище злохищный, этакое учинил.
Димитрий Борецкий сказал – он, как все: королю крест целовать – так королю, а придется – поцелует крест и великому князю Ивану.
Микула Маркич изворачиваться и хитрить не стал, прямо сказал: далеко протянула Москва руки, а рука у великого князя тяжелая, не идти господину Великому Новгороду под руку Москвы, того и встал против. Дьяк недобро усмехнулся и с тем ушел. Скоро опять пришел он к полонянникам, объявил волю князя Ивана: зложелателей и изменников русской земле посадника Димитрия, Микулу Маркича, Матвея Селезнева и Арбузеева указал великий князь казнить смертью.
Сысой Оркадович сам видел, как боярам секли головы. Микула Маркич перед смертью сказал: «Служил господину Новгороду, ни крови, ни головы не жалея, лучше злой смертью помереть, только бы не видеть Великого Новгорода в неволе».
Через день явились еще отпущенные великим князем полонянники, привезли в ладьях тела казненных. Колоду с телом Микулы Маркича поставили в соборе Антониева монастыря; в головах положили всю ратную сброю: железную шапку, панцырь, шестопер, меч и боевую секиру.
Лежал Микула Маркич в тесной колоде, шея закрыта шелковым платом, четверо черных попов с дьяконами посменно пели панихиды, ходили вокруг гроба, бряцали железными кадильницами, просили успокоить со святыми душу убиенного боярина Николы. Ладанный дым полз под своды купола, солнечные лучи пробивались в узкие оконца и гасли в сизых облаках.
Приходили люди прощаться с покойником. Многие ходили с Микулой Маркичем воевать немцев и шведов. Были тогда молодыми парнями, приходили прощаться седоусыми. Качали люди головами, вздыхали: «Отвоевал Микула Маркич свое, шел как надо, стоял против немцев и шведов за Великий Новгород, а повернул не туда, стал против единокровной Москвы, и покарал бог за неправое дело. Не на ратном поле по-хорошему сложил голову, злой смертью помер».
Выйдя из храма на паперть, толковали люди:
– Доколе великому князю пустошить новгородскую землю?
– Били бы бояре Москве челом!
Незлоба стояла у гроба, не отводила глаз от покойника: смерть и тление не тронули его лица, только восковая желтизна налила щеки. Слез не было. Сзади подружка Ефимия Митриевна шепчет: «Поплачь, голубка, сердцу легче будет». Знает Незлоба сама, надо плакать и вопить, иначе что люди скажут, а слезы откуда взять, от горя окаменела, не выжать из глаз слез, и в сердце не жалость, а лютая ненависть к тем, кто загубил Микулу Маркича.
Плачут в Великом Новгороде вдовы. Да разве разжалобить князя Ивана бабьими слезами? Одолеет – не одну еще голову с плеч снимет. Женкам слезы, а людям новгородским всем надо на коней сесть, стать на валу за стеной, в башни, головы сложить, а Москве не покориться. Вспомнила, что говорил ей Микула Маркич зимою на святках: «Тяжела у великого князя рука, одолеет – отнимет у бояр новгородских волю и вотчины, станут, как в Москве бояре, не господами себе, а холопами государя московского».
Вот и пришло то время. Разоряет великокняжеская рать новгородские земли, засекла дороги, и город вот обложит. Не поклонится и тогда князю Ивану Великий Новгород, еще заплатит Москва своей кровью за Коростынь, за Шелонь, за Микулу Маркича. Мал еще совсем Славушка, войдет в года, отомстит за отца. Вырастит его в вечной ненависти к Москве.
Сзади Ефимия Митриевна тянет за рукав, шепчет: «Ворочайся, лебедушка, ко двору. Передохни, извелась ведь…»
Вышли из храма. У ворот ждет хозяйку холоп с возком. Ефимия Митриевна села с Незлобой в возок, велела холопу везти хозяйку ко двору. Полетели мимо глухие заметы, избы, церкви. Незлоба ничего не видела, в глазах мертвое лицо Микулы Маркича. Ефимия Митриевна, склонившись, утешала: «Все в господней воле и живот и смерть. Поплачь, повопи, то для людей, а кручине сердца не передавай».
Близ дворища густо стояли люди: купцы, мужики, боярские молодцы. Возница, покрикивая, стал продираться с возком сквозь толпу. Люди перед возком расступались. Скоро однако стало – не пробиться, люди стояли тесно, кричали, поднимали кулаки. Ефимия Митриевна спросила у мужиков, теснившихся перед возком, чего шум. Мужики молчали, хмуро смотрели на боярынь. Из толпы вывернулся человек в островерхой скуфье и темном кафтанце, по виду, должно быть, пономарь или дьякон, стал торопливо рассказывать:
– Сей ночью неведомо кто пушки железом забил. Было пушек пятьдесят. Тысяцкий с посадниками доведались – забил пушки кузнец Обакум с товарищами, а научили их такому переветники Упадыш и Жданко. Обакума молодцы в реку кинули, а Упадыша и Жданку велели посадники казнить смертью. Люди собрались глядеть, как переветникам головы ссекут…
Мужик-сермяжник кинул на говорившего взглядом исподлобья:
– Ты, дьякон, и есть переветник, а они за Русь стоят.
Дьякон на сермяжника и не глянул.
– А дружки их ладятся отбить переветников у приставов. Того и крик.
Незлоба вскочила на сиденье, увидела близко приставов и боярских молодцов, они бердышами и палицами теснили напиравших со всех сторон мужиков. В кругу стояло двое без шапок, у одного голова с густой проседью, другой, ладный, русоволосый, лицо чистое, смотрел куда-то поверх колпаков и бердышей. Узнала скоморохов, пели на святках в хоромах. Так вот они переветники, те, что хотят предать Великий Новгород Москве.
Мужики напирали дружно, хватали приставов за кафтаны, у двоих вырвали бердыши, вопили сотнями глоток:
– Отпустите Ждана!
– Обоих отпустите!
– Не то и вам без головы быть!
Незлоба вскинула руку, гнев и ненависть подкатили к сердцу, стояла на сиденьи возка, высокая, в темной вдовьей однорядке, жгла мужиков глазами:
– Люди новгородские…
Слышала свой голос звонкий и как будто бы чужой:
– Мужа моего Микулу Маркича князь Иван казнил смертью…
Встретилась взглядом с глазами русоволосого. Видела, как приоткрылись под усами губы, в светлых глазах знакомое что-то. Послышалось или в самом деле приглушенно выкрикнул:
– Незлобушка…
Опустила веки, увидела луг у Горбатой могилы, купальские огни, услышала жаркий шепот голоусого паренька в монастырском кафтанце… и имя его Ждан… Иванушко… Прижала к груди руки, сердце, показалось, разобьется, закинула назад голову, и уже не купальские огни и ласковый паренек перед глазами, а Микула Маркич, гордый боярин, муж любимый в колоде с шелковым платом вокруг шеи.
Сотни голов повернулись к боярыне, ждали, и мужики уж не напирали на приставов. Незлоба повела вокруг взглядом, на притихших людей, и те, кто стояли впереди, опустили глаза. Незлоба заговорила, и голос ее был слышен всем, кто стоял на площади:
– Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород на плахе голову сложил, крови и жизни своей не щадил, а вы переветников щадите.
Тихо стало на дворище и в тишине чей-то густой голос раздельно выговорил:
– Правду вдова молвит! Кровь за кровь!
Прибежал пушкарь Охромей, сказал, что ночью забили железом пятьдесят готовых пушек. Василий Онаньич в ярости разорвал ворот на шитой рубахе. Вместе с тысяцким поскакали к пушечному двору.
Во дворе толпился народ: пушкари, мужики, боярские молодцы, пришли тащить пушки, на вал ставить в башни.
Пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у тына, стиснув зубы, хмуро глядел себе под ноги.
Василий Онаньич соскочил с коня, кинулся к мастеру, схватил за ворот, тряхнул:
– Москве радетель! Изменник! Пес!
Гаврило Якимович легонько отвел руку посадника, угрюмо выговорил:
– Прежде дело, посадник, разбери, тогда и кидайся.
Знал Гаврило Якимович – без него господину Новгороду не обойтись, оттого и говорил с достоинством, не кланялся посаднику и тысяцкому, не юлил, не просил смиловаться. Что забили пушки – своя же братия – не сомневался, только кузнецы этакое и могли сделать. Наладить пушки дело нехитрое, через два дня ставь на вал, одна беда – некому железо выколачивать. Утром на пушечный двор из кузнецов никто не пришел, и знал Гаврило Якимович: сколько б серебра тысяцкий с посадником ни сулил – не придут. Смотрел на пушки, ерошил бороду: «Ну и дела, ну и ну!». А с чего такое получилось? Все наделали вчерашние певцы, пропади они пропадом. Вспоминал, какие у товарищей кузнецов были лица, когда играли молодцы песню, и что после говорили… «Не супостат нам Москва, мы и Москва все едино – Русь. Чего же кровь лить?». И сам Гаврило Якимович едва не пустил слезу, когда пели скоморохи про молодца-удальца, точившего на единокровников булатный меч.
А Гавриле Якимовичу что до того? Велели посадники с тысяцким наладить пушки, а по ком станут пушки палить – мастеру дела нет. Ой, так ли, пушечный мастер Гаврило Якимович? Думает мастер: «Великая в песне сила. Одна человека веселит, другая сердце ярит, а от третьей железо в дерево обращается. Куда пушки гожи? Нагрянет Москва, голыми руками город заберет».
Василий Онаньич и тысяцкий оглядели пушки, и опять приступают к мастеру:
– Говори, кто забил!
Смотрит Гаврило Якимович в сторону, неохотно тянет:
– Не ведаю, бояре. Не ведаю…
Пришлось сказать, что железо кузнецы повыбьют завтра к обеду. С утра кузнецы не пришли. Сказал, хотя и знал: немногие придут, может быть, один, два. Не для того ночью трудились…
Тысяцкий и Василий Онаньич уехали, разошлись со двора пушкари и боярские молодцы. Гаврило Якимович велел подручному отроку бежать по дворам звать кузнецов на пушечный двор. Сам долго стоял под навесом, думал все о том же: «Слово – песня, песня – слово, и великая в слове сила; грознее пушек, острее меча…»
Случилось все быстро.
Пристава схватили Упадыша и Ждана на торгу, поволокли в судную избу. В судной на лавке сидел тысяцкий с посадниками и дьяк. Перед судьями – кузнец Обакум и Якушко Соловей. Якушко рассказал: проходил он вчера мимо пушечного двора, слышал, как Ждан с Упадышем играли песню, славили Москву, Новгороду не супостат Москва, а братья – единокровные. А кузнец Обакум вслух говорил изменные речи: «Бояре на новгородских людей беду накликали, мужикам против Москвы стоять не пошто». Он, Обакум, и пушки с товарищами железом заколотил, другому некому… А кто товарищи, пускай у Обакума спросят.
Обакум отпираться не стал, сказал, что пушки заколотил он. Тысяцкий и посадники допытывались, кто у Обакума были единомышленники, забивали с ним пушки. Обакум ответил: единомышленники у него все мужики новгородские. Тысяцкий задергал головой, грохнул о стол кулаком: «Лживишь, все люди новгородские готовы против Москвы до смерти стоять!»
Тысяцкий с посадниками рассуждали недолго, присудили – Упадыша, Ждана и кузнеца Обакума казнить смертью.
Перед судной избой толпился народ, черные мужики, женки, боярские и купеческие молодцы. Народ повалил следом, со всех сторон кричали, чтобы пристава отпустили смертников. На мосту мужики кинулись на приставов, хотели отбить смертников силой. Подоспели боярские и купеческие молодцы, завязалась драка, мужиков оттеснили. Обакума молодцы скинули в реку, руки у кузнеца были связаны, он камнем пошел ко дну. А на торгу подвалили мужики еще. Молодцам опять пришлось отстаивать приставов кистенями и палицами. Одолевали мужики, еще немного – сомнут боярских молодцов и приставов. Кричали:
– Ломи приспешней!
– Не выдадим Жданку!
Ждан знал – не выдадут мужики, отстоят. Кинулся бы сам в свалку – руки за спиной связаны. Потом увидел Незлобу, показалось, и она кричит приставам, чтобы отпустили смертников, значит, узнала. Только б узнала! Не пришло еще время Ждану умирать, не все еще он спел песни. Крикнул:
– Незлобушка!
Стояла Незлоба близко в возке, когда же повернула она лицо, увидел Ждан чужие глаза, в глазах ненависть и укор, и голос далекий: «Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород голову на плахе сложил, а вы переветников щадите».
Тишина встала над площадью, у мужиков опустились поднятые кулаки и потемнели лица, Ждан знал теперь – это смерть.
Несколько голосов несмело выкрикнули:
– Отпустите! – Молодцы кинулись в толпу, угомонили крикунов кулаками.
Ждан и Упадыш стояли в кругу. Над господином Великим Новгородом небо высокое и синее, такое же, как в Москве, Пскове, Смоленске, над селами и деревнями Руси, родное, свое. На большом куполе храма Софии колюче поблескивал под солнцем медный крест. Далеко за земляным валом клубами всходил к небу белый дым – горели слободы.
Трое молодцов приволокли березовую плаху, кинули на землю. Подошел кряжистый мужик Омелько Мясник, в руках держал он топор, сдвинув дикие брови, деловито потрогал пальцем широкое лезвие.
Упадыш повернул к Ждану лицо. И лицо у него было обычное, спокойное, точно и не было рядом березовой плахи и мужика с топором. Сказал тихо:
– Отыграли мы с тобою, Ждан.
Вся жизнь от младенчества до сегодняшнего дня встала перед Жданом. Вспомнил, как не раз вздыхала мать: недобрая выпадет Ждану судьбина – когда родился, забыла бабка Кудель выставить на ночь кашу, прогневала рожаниц.
Ждан повел глазами вокруг. Впереди – боярские молодцы смотрят нагло, за молодцами – хмурые мужики, бабьи кики и повязки. Увидел в толпе Микошу Лапу и Митяйку Козла; Митяйка жалостливо мотал головой, у Микоши лицо было виноватое. Рядом с Митяйкой увидел мужика, не отрывал от Ждана васильковых глаз. Вспомнил поле, весеннее небо, звонкоголосых жаворонков и калику с васильковыми глазами, сидел он, пел песни те, что Ждан сложил.
В Новгороде Ждан его не встречал, должно быть, пришел калика в город недавно. Может быть, слышал уже и ту последнюю песню, какую сложил Ждан. За песню, за слово, за Русь снимут со Ждана голову. А калика будет ходить по Руси и петь. И другие у него переймут песню.
Положат Ждана в сырую землю, – могильные черви источат тело. А Русь будет стоять крепкая и нерушимая, и главой русской земли – Москва. И не будут страшны русским людям ни татары, ни немцы, ни литва. О ней великой, непобедимой и любимой русской земле складывал Ждан песни.
Умрет Ждан, а песни, что сложил он, далеко разнесет калика с васильковыми глазами. И не он один, уже подхватили песни бродячие молодцы-скоморохи и перехожие калики, разнесли по Руси, поют в Пскове и Можае, за рубежом в Смоленске и в Великом Новгороде.
Не изрубить песни топором, не удавить веревкой. Умрет Ждан, а песня будет жить. Нет песне смерти, пока живет она – будет и Ждан жить.
И напрасно горевала и плакала мать.
Лучшей судьбины Ждану и не надо.