Текст книги "Скоморохи"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Упадыш жил в Плотницком конце, на Бояньей улице. Улица одним концом протянулась к Волхову, другим выходила к глиняным ямам. Дворы здесь лепились тесно, вкривь и вкось. Во дворах жили мужики-рукодельцы: плотники, скорняки, сапожники, кожемяки. От кож летом дух на улице тяжкий, кожемяки лили из чанов прямо среди улицы, всюду насыпаны горы золы. Ближе к реке, у самого почти Волхова, стояли дворы житьих людей – Данилы Курбатича и Ондреяна Константиновича.
Изба у Упадыша новая, срубил недавно с просторными сенями и чуланом. Доглядывала за двором Окинфья Звановна, дородная старуха, доводившаяся Упадышу кумой. Она же готовила Упадышу и Ждану варево, пекла хлебы.
Ходили Упадыш и Ждан вместе. Песни пели больше о Садке, Ждан таких песен сложил несколько. И стар и млад слушали об удалом купце, затаив дыхание, даяние в колпак бросали щедро. О Москве Ждан больше петь не пробовал, Упадыш ему сказал – не пришло еще время. Когда придет время, не сказал, и Ждан спрашивать его не стал.
Часто Упадыша и Ждана зазывали к себе играть купцы, случалось бывать и у бояр. Узнал Ждан, что Микула Маркич с женой зиму зимует в городе, весну и лето больше живет в подгородной вотчине, сам приглядывает, чтобы холопы в работе не лукавили, а мужики, не утаивали из того, что должны давать господину в оброк.
Играл Ждан с Упадышем песни, а сердце точил злой червь-тоска. Чего бы кажется? Сколько времени горюном ходил, горевал об Упадыше, сколько потом следом бродил, пока отыскал… Играют они с Упадышем песни, от новгородских людей им и почет и ласка, а нет, как будто все не хватает чего-то! Егор Бояныч, ватажный атаман, славный в Великом Новгороде и многих пригородах и волостях, не один раз звал Упадыша и Ждана в свою скоморошью ватагу – не шли. Все, кажется, ладно, живи себе, играй песни, потешай добрых людей. А веселья настоящего все же нет, точит сердце тоска. Эх, Незлобушка, не на радость, на горе, видно, встретились!
Часто бродил Ждан у двора Микулы Маркича, два раза видел на крыльце боярыню, как-то за двором поиграл холопам, думал – услышат хозяин или хозяйка, позовут. Но позвать его не позвали, когда уходил, узнал от холопов – хозяин и хозяйка уехали в гости.
Якушку Соловья встречал Ждан не один раз. Якушко обрюзг, раздался в скулах, нос сизо-багровый, но видно было – силач такой же, как и тогда, когда тягался со Жданом перед боярином Басенком, только от звонкого голоса ничего не осталось, говорил хрипло и от выбитых зубов с присвистом.
Ходил по торгу с молодцами, глядел нагло, чуял за собою силу. Раз попрекнул его Ждан: «Вспоила, вскормила тебя Москва, а ты ей – волчище».
Якушко Соловей полез было в драку, подоспели мужики, пришлось Соловью уносить ноги подальше, погрозил: «Погоди ужо, дуда московская, выворочу скулы».
Подошли святки, скоморохи, какие ходили по два-по три, стали сбиваться в ватаги. Ватажные атаманы заранее тянули жребий, кому в каком конце скоморошить, кому идти со своими молодцами в погосты. Упадыш и Ждан пристали к ватаге Егора Бояныча. Егору Боянычу выпал жребий скоморошить в Гончарном конце. В Гончарном конце стоял двор Микулы Маркича. Ждан подумал, что если ватага будет играть на дворе у боярина, увидит он Незлобу.
Зима стояла малоснежная, только за три дня до святок подул с Шелони ветер, метель бушевала до полудня сочельника, дворы замело сугробами. В сочельник, после того как отошли в церквах вечерни, ватага Егора Бояныча двинулась. В сочельник и на святки скоморохи в любом дворе – желанные гости. В сочельник – канун святок – чинно ходили по дворам, кликали коляду и плугу.
На святки бродили всю неделю – тешили людей играми, песнями и позорищами. Ввалятся во двор, на лицах лубяные личины, овчины вывернуты шерстью наверх, кто вырядился козой, кто медведем, кто бабой, засвистят в дуду, ударят в бубны, затянут потешную песню, коза с медведем пойдут в пляс. Выйдет на крыльцо хозяин с гостями, прибредут соседи. Если хозяева и гости под хмелем, пойдут и себе вывертывать ногами, пристукивать каблучками, от пляски снег летит в стороны комьями.
У каждой ватаги свое: одни играли только потешные песни и водили козу с медведем; другие показывали лицедейство, как скоморохи хитрую купцову женку, прикинувшуюся хворой, на чистую воду вывели, и муж хворь из женки палкой выбивал, а хворь, обратившись добрым молодцем, из-под одеяла выскочила; третьи после потешных игр пели великие песни о Садке славном госте, о славе господина Великого Новгорода, и лица у людей становились тогда строгими.
Хозяева дарили скоморохов деньгами, пирогами и всякой едой. Хозяева побогаче звали веселых молодцов в хоромы, сажали за стол, потчевали всем, что было припасено к празднику, на таких пирах засиживались скоморохи до поздней ночи или до того, пока не переиграют всех песен.
Ходила ватага Егора Бояныча по Гончарному концу, за скоморохами толпой валили ребятишки. Самые проворные забегали вперед, стучали в ворота, кричали хозяину, чтобы выходил встречать гостей. Еще далеко было до сумерек, а из десяти ватажных товарищей четверо уже сложили хмельные головы, угостившись не в меру у купчин братьев Чудинцевых. Крепкие были в погребе у братьев меды и любили они как следует угостить гостей, будь то свой брат купец, боярин или захожие скоморохи. Егор Бояныч чего только ни делал: и снег к голове прикладывал пьяницам, и воду в ноздри капал, и за волосы тряс, и ногой пинал, но выгнать хмеля из молодцов не мог. Так и остались лежать в сенях в обнимку коза с медведем и дудошник с гудошником. Купчины хохотали: «Знай, каковы у Чудинцев меды!». Егору Боянычу было не до смеха, еще надо быть у Микулы Маркича, звали приходить к вечеру – играть на пиру.
Ко двору Микулы Маркича пришли еще засветло. Двор боярина воротами выходит к Волхову, над воротами, под шатровой кровлей, виднелся образ святителя Николы. Однако признать в образе чудотворца было трудно – орлиным носом, властным взглядом темных глаз и всем лицом крепко смахивал святой угодник не на святителя Николу, каким пишут его все мастера иконописцы, а на самого хозяина двора, если бы не золотой круг вокруг головы – прямо Микула Маркич. Писал надворотный образ Илья Онуфриев, иконный мастер, расписывавший ризничью и палаты у владыки архиепископа. Хоромы у Микулы Маркича с высоченным крыльцом и двухскатной кровлей на резных столбах, расписанных зелеными травами с лазоревыми, в золоте, цветами и синими рыбами.
Только ввалилась ватага во двор, из надворных изб высыпали холопы и дворовые девки, обступили скоморохов, стали спрашивать, чего они пришли без козы и медведя. Егор Бояныч отговаривался шутками и прибаутками, вместо козы и медведя пляс начал скоморох, ряженый бабой. Потешали на дворе холопов и дворовых девок недолго, выскочил отрок, сказал, что хозяин велит идти наверх в хоромы. Повел их отрок не с красного крыльца, а через малое крыльцо сбоку. Когда поднимались по лесенке, услыхали сверху гомон голосов. Один по одному протиснулись в узкую дверь.
В хоромине, по обе стороны длинного стола, сидели на лавках гости. Пламя свечей дрожало желтыми бликами на серебряных чашах и кубках. За столом посредине сидел сам хозяин Микула Маркич, горбоносый, плечистый, волосы с проседью, стрижены накоротко, расшитый цветными шелками ворот рубахи крепко стягивает жилистую шею.
Егор Бояныч стал у изразцовой печи, за ним, чуть отступя, ватажные товарищи, скинули колпаки, поклонились хозяину и гостям, заиграли «Славу». Только проиграли, степенной походкой вплыла в столовую хозяйка. За хозяйкой – две девки, у одной в руках кувшин, у другой поднос, на подносе серебряный кубок. Хозяйка повела расшитой жемчугами кикой, поклонилась гостям и замерла, строго подняв тонкие брови. Ничего не было в гордой боярыне похожего на прежнюю ласковую Незлобу, смотрит надменно, будто рублем дарит, а вошла – и светлее стало в горнице, и серебро кубков слепит очи, а может, то и не серебро, а глаза Незлобы сияют синим пламенем.
Микула Маркич вылез из-за стола, взял у девки из рук кувшин, нацедил в кубок вина до краев, поставил кубок на поднос. Подошел Семен Долгович, любимый хозяинов дружок, поклонился хозяйке в пояс:
– Будь здорова, Олена Никитишна.
Взял двумя пальцами кубок, не отрываясь осушил до дна, перевернул, потряс над головой. Девка подала полотенце. Семен мазнул по усам, шагнул к хозяйке, приложился губами к хозяйкиным губам. Подходили к хозяйке один по одному и другие гости, кланялись низко, желая доброго здоровья, пили из кубка, целовали в губы и шли на свое место. А она стояла, неподвижная, с безразличным лицом, только, видел Ждан, вздрагивали в ушах жемчужные подвески.
Кончили гости пить кубки за здоровье хозяйки, Незлоба опять повела кикой, поблагодарила за честь, пошла к двери. Ушла Незлоба, и сразу столовая хоромина показалась Ждану ниже, и свечи горят не так ярко, и лица гостей как будто поскучнели.
Играли скоморохи песни потешные, и великие про Садко, и про то, как бились новгородские люди, отбивались от рати суздальского князя Андрея, не попустил тогда бог быть Великому Новгороду пусту, отбились господа новгородцы от княжеской рати.
Прибежала девка, пошепталась с хозяином. Микула Маркич велел троим ватажным товарищам идти потешать хозяйкиных гостей, остальным оставаться в столовой хоромине. Пошли Ждан, Упадыш и еще Ивашко Струна, парень-голоус, недавно только начавший скоморошить. Шли темными переходами, потом по крутой лесенке наверх, в терем. Рядом с Незлобой в тереме сидели на лавке гостьи – Ефимия Митриевна, дебелая, с морковным лицом и волосами до того стянутыми на затылке, что трудно было бедной и глазами моргать, и Ольга Опраксиевна, жена посадника Василия Онаньича.
Гостьи уже успели угоститься как следует хмельным – только заговорил Упадыш с шутками и прибаутками, – прыснули со смеха. Незлоба улыбалась, ей хмель чуть кружил голову. В дверях толпились сенные девки, скалили зубы, хохотали в рукав. Заиграли потешную песню, проиграли – девка подала меду, скоморохи выпили за здоровье хозяйки и гостей. Незлоба сказала, чтобы играли плясовую, девки пошли притоптывать. Незлоба смотрела на девок, в глазах разгорелись хмельные огоньки, не выдержала, вскочила, махнула рукавом, поплыла в пляс. Упадыш, колотивший в бубен, подмигнул Ждану: «Ай да хозяйка, всем плясовицам – плясовица!»
Незлоба прошла круг раз и другой, опустилась на лавку, сидела разрумянившаяся, грудь часто вздымалась и глаза сияли, показалось Ждану, так же, как и тогда, в купальскую ночь.
Гости, натешившись веселой игрой, закричали, чтобы скоморохи играли жалостливую песню. Ждан, подыгрывая на гуслях, запел о добром молодце, кинутом на горе-гореваньице красной девицей, пел и смотрел на Незлобу – узнает ли она его хоть теперь, догадается ли про какую красную девицу сложил он песню много лет назад. А она сидела, сразу погрустневшая, опустив книзу глаза.
Со двора Микулы Маркича скоморохи уходили поздней ночью. Брели захмелевшие, в обнимку, хвалили хозяинову хлеб-соль и крепкий мед. Из всей ватаги один только Ждан твердо держался на ногах, хоть хмельного он пил не меньше других.
Брели ватажные товарищи напрямик через сугробы. Высоко в небе стояла полная луна, от огорож лежали на снегу черные тени. Притомившись святочным весельем, спал господин Великий Новгород, было тихо, только псы, охраняя покой хозяев, лениво перекликались во дворах.
Ждан шел и думал о своем – узнала ли Незлоба в голосистом скоморохе монастырского паренька, и хотел, чтобы узнала.
Сидела Незлоба за пяльцами, перебирала мотки заморского шелка: алого, фиолетового, зеленого. Четвертый месяц вышивала она пелену на образ нерукотворного спаса в храме Косьмы и Дамиана. Думала окончить к святкам, но за делами не пришлось. На святках же нечего было и думать садиться за пяльцы – грех да и за гостями некогда. Был утром в доме духовник, поп Моисей, из храма Косьмы и Дамиана, сказал, что на святки трудиться для божьего дела греха нет, к тому же святочная неделя была на исходе. Незлоба села за пяльцы.
После вчерашнего пира на сердце нехорошо. Ефимия Митриевна и Ольга Опраксиевна вчера угостились так, что когда пришло время ехать домой, едва доволокли их девки до саней. Обе любили и крепкие меды и заморские вина. Незлоба всего-то и выпила с гостьями два корчика малинового меда. Не может Микула Маркич пожаловаться, любят новгородские женки всякое хмельное питье, а у него хозяйка, разве только на пиру случится, приложится к чаше, или когда гости приедут, и после весь день ходит с тяжелой головой.
И ни у кого из приятелей Микулы Маркича нет такой домовитой жены, как Незлоба. В доме порядок и благолепие. Встанет Незлоба чуть свет, наведается на поварню, сама своими руками отмеряет стряпухе все, что нужно для варева и печеного хозяевам и дворовым людям, муки отсыплет на пироги и хлебы, скажет кому из девок и холопов что на сегодня делать, посмотрит – положена ли в сенях солома или ветошка обтирать ноги.
Случалось, Микула Маркич уезжал из дому надолго, а один раз пропадал год, водил ратных людей за Югру, собирал с иноплеменников, подвластных господину Великому Новгороду, недоданный ясак. Сшиблись на Оби ратные с непокорными данниками, Микула Маркич не успел вырядиться в панцирь, ударила его в бок костяная стрела, прошла глубоко под ребра. Много непокорных данников посекли тогда секирами и мечами новгородские ратные, но недоданный ясак Микула Маркич собрал, пригнал в Новгород полные струги мехов, серебра и дорогого рыбьего зуба. Во владычьих палатах собрались господа бояре послушать, что расскажет Микула Маркич. Он явился в палаты прямо с берега, даже домой не заглянул, поклонился владыке архиепископу, посадникам и боярам, только и успел сказать: «Кланяюсь господину Великому Новгороду» – и грохнулся без памяти на пол.
Лежал потом Микула Маркич пластом от Покрова дня до самых почти святок, рана в боку то затягивалась, то опять открывалась и гноилась. Приходили ведуньи, волховали, шептали наговоры, поили наговорными травами, лекарь немчин присыпал рану смрадным зельем, поп Моисей не один раз правил молебен о здравии боярина Николы. Ночи напролет плакала тогда Незлоба, опять, думала, придется оставаться во вдовах. Не попустил однако господь, затянулась рана совсем, поднялся хозяин Микула Маркич, весной надолго закатился в Заволочье.
Незлоба, оставаясь без хозяина, одна хозяйничала не хуже самого Микулы Маркича: и за сенокосом присмотрит, и на рыбные ловли наведается. Вернется Микула Маркич с Онеги или Заволочья – оброк с мужиков весь собран до зернышка; Незлоба и лен, и воск, и мед, и смолу сбыла немецким гостям, а цену взяла такую за товар, что оборотистые новгородские купцы руками разводили. Хоть и бойки в Новгороде женки, и в обиду себя мужьям не дадут, но все же каждой приходилось отведывать когда-нибудь мужниной плетки, – Незлобу Микула Маркич не только никогда и пальцем не тронул, за десять лет слова бранного не сказал.
Незлоба опустила голову и задумалась, моток алого шелка скользнул с колен, покатился под лавку. Лучшего мужа, чем Микула Маркич, и не надо. Того, первого, купчину, заехавшего по торговому делу в Москву, не любила она вовсе. Тетка, боярыня Зинаида, сама все дело сладила. Слова не сказала тогда Незлоба против, думали все – рада девка, а ей горше смерти было идти за носатого купчину. С того дня, как наговорил монах, что видел племянницу на купальском игрище с монастырским пареньком, от тетки не стало житья. Только и слышала: «Распутница… Бесовка…». Пошла за купчину, покрыла венцом девичий грех. Звали паренька-монашка Иванушкой, и еще было прозвище, а какое – не вспомнить. Как вспомнить – сколько с тех пор воды утекло. Увез купчина молодую жену в Новгород, пожил немного и умер в мор. Осталась Незлоба с двухлетней Марьицей, три года потом жила честной вдовой, посватался Микула Маркич – пошла, из вдовок-купчих стала боярыней. Прожила за мужем десять лет, о купчине и ласковом пареньке в монастырском кафтанце давно забыла. А вчера, когда играли скоморохи песни, а один ясноглазый и пригожий запел о молодце, кинутом на тоску-кручину красной девицей, жаль стало чего-то, когда потом легла в постель, вспомнился ласковый паренек и всплакнула в подушку.
Незлоба встала из-за пяльцев, подошла к малому столику. На столе ларец, в ларце – ожерелья, перстни, запястья, в сердоликовых коробочках притирки для щек и белила. Достала из ларца зеркальце, стала смотреть. Лицо – кровь с молоком, брови темные и тонкие, ресницы длинные. Посадничиха Марфа, вдова посадника Борецкого, иначе ее и не называет – красавушка, лебедушка белая. Марфа толк в женской красоте знает, сама слыла когда-то красавицей, и не в одной новгородской земле, – слышали о посадничихе и в Литве, и в немецких городах от бывавших в Новгороде купцов. Сейчас кто и поверит, что была Марфа красавицей, только и осталось у Марфы посадничихи от прежней красоты – одни глаза. Так и с ней будет, пройдет время, куда и красота денется.
По лесенке протопал Славушка, толкнул дверь, вбежал вперевалку, на веревочке тащил за собой деревянную лошадку, пестро раскрашенную, ткнулся в колени. Незлоба подняла сына на руки, погладила по волосам. Славушка вертел головой, силился сползти на пол, пищал:
– Тять на велит на руки брать…
Незлоба коснулась губами щечки, опустила Славушку на пол:
– Не велит, так и не буду.
Осенью Славушке исполнилось три года, выстригли ему на головке гуменцо, посадили на коня, с того дня, после пострига, Микула Маркич велел ребенка на руки не брать, не баловать, а если в чем провинится, потачки не давать, драть за уши и учить лозой. Незлоба сама знает, не будет из младенца добра, если все к нему со смехом да с лаской. Девочки еще туда-сюда, мальчик – иное дело.
Незлоба положила зеркало в ларец, стала думать о детях. Старшей дочке Марьице пошел пятнадцатый год, пора уже и за мужа отдавать, младшей, Черняве, девятый идет. Марьица – от первого мужа, купчины, Чернява – Микулы Маркича, лицом обе в мать. Славушка весь в отца, совсем мал, а нравом упрямый, увидит на торгу в оружейном ряду меч или самострел – и тогда не увести его. Начнет нянюшка сказку рассказывать про лису и про волка, не хочет слушать, рассказывай ему не сказки, а бывальщины, как новгородские люди ходили на Чудское озеро с немцами драться, да как бились, когда подступал к Великому Новгороду суздальский князь, и еще про удалого молодца, боярского сына Ваську Буслаева. Вырастет – удалью побьет отца.
Про Микулу Маркича, про то, как в молодости гулял он по воле с новгородскими молодцами повольниками и на Югру ходил и, нечего греха таить, плавал в ушкуях на Волгу за добычей, разбивал купеческие караваны, до сего времени толкуют в концах, хоть и давно уже остепенился Микула Маркич, и бороду с каждым годом все гуще укрывает седина, и два года сидел в посадниках.
На лесенке заскрипели ступеньки, Незлоба узнала знакомые неторопливые шаги – сам хозяин жалует. Микула Маркич ступил через порог, румянолицый и грузный, половица у порога взвизгнула, подошел, взял за руку, приложился губами к губам, после вчерашнего пира пах вином, весело блеснул глазами, спросил:
– По здорову ли, хозяюшка, вчера с гостями пировала, по здорову ли почивала?
Заговорил о том, о чем только и говорили с утра по всему Новгороду: вернулся из Москвы боярин Никита Кузьмичев, ездил бить челом к великому князю Ивану, просить охранной грамоты ехать иноку Феофилу в Москву, чтобы поставил его там московский митрополит в новгородские владыки. Архиепископ Иона умер еще в ноябре. Бояре и житьи люди долго толковали, кому быть вместо Ионы в Новгороде архиепископом-владыкой, одни стояли за владычьего духовника Варсонофия, посадничиха Марфа хотела иеромонаха Пимена – ключаря прежнего владыки, другие – ризничьего Феофила. Пришлось решать дело жребием. Написали и положили на престоле в храме святой Софии три жребья, привели отрока, велели при посадных и боярах – тащить. Выпало – быть в Новгороде владыкой Феофилу.
Прежде долго раздумывать бы не пришлось, усадили выбранного в сани и – путь счастливый в Москву. В Москве посвятит митрополит всея Руси кто люб Великому Новгороду во владыки и едет обратно инок уже архиепископом. С того времени, как начались у господина Великого Новгорода нелады с Москвой, посылать Феофила, не получив от великого князя заручки, было опасно. Чего доброго, велит князь Иван заковать выбранного в железа, намучишься потом и поистратишься, пока выручишь из неволи. Поэтому и послали прежде боярина Никиту Кузьмичева. У Никиты – ни роду, ни племени. Прежде были Кузьмичевы богаты, но оттягали соседи у Никиты земли, и сейчас всего богатства у старика были десять обж[11]11
Мера земли.
[Закрыть] земли в Шелонской пятине, такого великий князь ковать в железа не станет, да и стар был Никита, шел ему восьмой десяток жизни к концу.
Ходил Микула Маркич по горнице, говорил о том, что велел великий князь пересказать Никите Кузьмичеву всем новгородским людям.
Феофила князь Иван обещал принять в Москве с честью, как подобает выбранному во владыки, и новгородцев жаловать своей милостью, если признают свою вину и исправятся, не станут чинить обид порубежным мужикам и приводить их к крестному целованию на имя Новгорода. Как и Василию Онаньичу, великий князь напомнил Никите, что господин Великий Новгород издревле – отчина его предков, а предки именовались великими князьями Владимирскими, Новгорода и всея Руси.
Микула Маркич перестал ходить по горенке, у носа и на лбу протянулись складки.
– Чуешь, куда князь Иван гнет, великий князь всея Руси? – Усмехнулся невесело. – Младших князей еще Иванов родитель, князь Василий, к рукам прибрал. Да что младших, и Рязань, и Тверь под московскую дудку пляшут, слезами кровавыми плачут, да пляшут. А ныне тянет князь Иван и к Великому Новгороду руки, пришел и ему черед под московскую дудку плясать…
Микула Маркич сжал до хруста пальцами и шумно вздохнул.
– Одолеет великий князь, отнимет у бояр и волю и вотчины. Не бывать тому! Довольно у Великого Новгорода и мечей, и секир, и пищалей.
Незлоба не отводила от хозяина глаз. Любила его вот таким горячим и гордым, не видела ни обильной седины в бороде, ни морщин, пересекавших лоб, чудился ей удалой молодец-повольник Вася Буслаев, сколько сложили о нем в Новгороде бывальщин и песен? Да и как не любить ей Микулы Маркича? Годами он без малого почти вдвое старше ее, а прийдись – удальства, и силы, и проворства двум молодым подстать. Телом крепок, а умом – только бы в степенных посадниках сидеть. Заговорит на вече – все примолкнут, слушают, даже самые буйные мужики-вечники стоят, разинув рты, а кончит Микула Маркич говорить, во всю глотку заорут:
– Любо!
Какой муж станет с женой толковать о вечевых делах, или о том, что говорили бояре в совете. Микула Маркич толкует, а иной раз как будто и невзначай, и совета спросит. Знает – умеет хозяйка держать язык за зубами, не как другие боярские женки – услышат от мужей что и разнесут подружкам по дворам.
Микула Маркич подошел к Незлобе, обнял:
– Чует сердце, женушка, черные для господина Новгорода приходят дни.
В глазах у Микулы Маркича тоска, таким никогда не видела Незлоба хозяина, поняла, о чем он думает, охватила руками крепкую шею:
– Не кручинься, хозяин, выстоит господин Новгород против Москвы.
Микула Маркич вздохнул, и глаза по-прежнему затуманены тоской.
– Правду молвила женушка, – устоит. Кто против бога и Великого Новгорода? Тяжела у великого князя рука, хоть и сильна Москва, – не поддадутся новгородские люди.
Помолчал и уже со злостью:
– А захочет князь Иван новгородских людей похолопить – доведется ему добывать Великий Новгород кровью!
Двор Марфы Лукинишны, вдовы посадника Борецкого, стоял на Розваже. Еще не разошлись утренние сумерки, а у ворот уже толпились люди. За крепким тыном, протянувшимся до Великой улицы, гремели цепями псы. Псы привыкли к суете за воротами, тявкали лениво, только бы показать, что они чуют чужих.
Слонялись перед воротами люди, поскрипывали по снегу валяными сапогами, хлопали рукавицами, чтобы согреться, перекидывались словами. Народ собрался – городские черные мужики-рукодельцы, селяне из ближних и дальних волостей и погостов, рыбари. Всех приводило к воротам двора старой посадничихи Марфы Борецкой одно – нужда или обида.
Кряжистый мужик, одетый с головы до пят в оленьи шкуры, говорил хриплым голосом рыбаря другому:
– Сидим мы у Студеного моря. Были сами себе господа, ни дани, ни оброка никому не давали, по рыбу и зверя плавали до самого Груманта-острова. В сем году приплыл на Терский берег посадничихи Марфы приказчик Олфим с челядью. Велел Олфим оброк давать посадничихе Марфе рыбьим зубом, мехами и рыбой. Хотели мужики проводить Олфима ослопами и стрелами, да поди сунься с ослопами, у челядинцев и мечи и бердыши, а в ладье армата огненного боя. Оброк велит Олфим давать не за один сей год, а за пять. Берег-де посадничихой Марфой куплен, а купила Марфа Лукинишна и берег и рыбные ловли у господина Великого Новгорода еще как муж ее, посадник, помер, а тому протекло десять лет. «Что сидите вы тут, зверем и рыбой промышляете, про то хозяйке Марфе неведомо было. Как проведала, так – и послала, и оброком вас обрекла. Что вы пять лет ни рыбы, ни рыбьего зуба, ни мехов не давали, – тому всему делу погреб, а за остальные пять лет, давайте». Рады бы мы посадничихе оброк дать и за пять лет, да давать нечего. Лето было ветряное, рыбы добыли – только себе прокормиться, рыбий зуб какой был, по весне еще купцам продали: а Олфим знать ничего не хочет, всякими муками мужиков мучает: и в колодках гноит, и по неделе в студеном срубе держит, а иных и огнем жжет и кнутом бьет. Трое от его боя померли. Наказали мне мужики: «Бреди, Гурко, в Новгород, ударь государыне Марфе Лукинишне челом, чтобы явила милость свою, велела бы Олфиму за прошлые годы оброка не брать, и муками мужиков не мучить, и смертным боем не бить. А не сыщешь правды у государыни Марфы, – бреди на Городище к наместнику великого князя, ударь челом, проси суда».
Тот, что слушал Гурку, слушая, притоптывал лаптями, мороз был лютый. Гурко шумно вздохнул, в утренних сумерках разглядел худую одежонку слушавшего.
– А ты-то из какой волости прибрел?
Лапотник дернул головой, сердито выговорил:
– Не из волости, – и со злостью: – Микоша я, Лапа, с Никитки… В Новогороде и дед и отец плотничали, и я по-дедову и отцову плотничаю. Не в одном Новгороде знают Микошу Лапу. Бывал и в пригородах и в многих погостах, и церкви с товарищами ставил, и хоромы рубил, и избы. Прошлым летом в Пскове ставили церковь архангела Михаила, а в волостях Меропа мученика и и Успенья богоматери. Как воротился из Пскова, были у меня деньги, порядился я с купцом Мартыном Назарычем срубить два амбара и у амбаров избу. Денег, дерева купить и всякий припас, купец не дал: «Покупай, Микоша, на свои, потом разочтемся». Поставил я амбары и избу, а они погорели. Купец мне денег платить не стал: «Твоя-де то вина, что амбары и изба погорели». И остался я гол как сокол, едва-едва с подручными расчелся.
Микоша замолчал, смотрел куда-то за ледяной Волхов. В сизом тумане проступали главы церквей у Ярославова дворища и острая кровля вечевой башни. Несмело проглянуло солнце, главы на церквах розовато блеснули. Кто-то проскрипел за воротами по снегу, пыхтя и лаясь, стал отодвигать примерзший засов. Рыбак Гурко спросил:
– А к Марфе пошто прибрел?
Микоша поднял голову. Гурко увидел: лицо у плотника худое, глаза запали, догадался – не от хорошей жизни пришел тот ко двору посадничихи Марфы. Не дождавшись ответа, Гурко, шагнул к воротам.
Тяжелые брусчатые ворота заскрипели, воротный холоп налег на створку плечом, отвел в сторону, отвел другую и весело выкрикнул:
– Вались, голая братия!
Посередине двора высятся хоромы. Снег откидан на две стороны, широкая дорога ведет к красному крыльцу. Над крыльцом – шатровая кровля и еще четыре кровельки, пониже, тоже шатром. С крыльца идет вверх лестница, над большим крыльцом еще другое крылечко, совсем малое. Косещатые оконца с цветными стеклами идут в ряд. Башенки над кровлей по углам тоже застеклены цветными стеклами. Высокие хоромы посадничихи Марфы видны далеко над всем Новгородом, на закате цветные стекла в оконцах полыхают огнем, хоромы кажутся объятые пламенем, оттого и зовут посадничихины хоромы чудными. Думал владыко Иона завести в архиепископских палатах в окнах цветные стекла, но когда узнал, сколько хотят немецкие купцы, чтобы привезти из Любека стекла, передумал. Так и остались во владычьих палатах слюдяные оконца.
Позади, и в стороны от хором, громоздятся людские избы, амбары, за амбарами виднеются дворы: конный, скотский, льняной и житный.
Приказчик Ян Казимирович ждал ранних гостей на крылечке у людской избы. Бежал Ян Казимирович из Литвы лет двадцать пять назад, спасая от петли шею, прибился ко двору степенного посадника Исака Борецкого, крестился в православную веру, обрусел, стал у хозяина правой рукой. Когда крестили, поп дал имя – Иван, но все звали приказчика прежним именем – Ян.
Стоял Ян Казимирович на крылечке, долговязый и сухопарый, шарил глазами по лицам тянувшихся к крыльцу людей. Когда сгрудились перед крыльцом и заговорил каждый про свое, Ян Казимирович прикрикнул, чтобы говорили по одному, ткнул пальцем на рыбака Гурку:
– Говори ты!
Гурко пересказал приказчику то же самое, что рассказывал у ворот плотнику Микоше, жаловался на обиды и бесчинства приказчика Олфима. Ян Казимирович не дал ему досказать:
– Олфим вершит, как ему хозяйка государыня Марфа указала. Зря с челобитьем волокся.
Гурко сразу не понял, думал, как и все мужики-рыбаки на Терском берегу, своевольничает приказчик Олфим, и про своевольство его хозяйке ничего неизвестно, стоял теперь, оторопело хлопал глазами:
– Как же так, родимый, с самого Студеного моря волокся?
А Ян Казимирович уже тычет пальцем в другого мужика:
– Говори ты, какого ради дела пришел?
У Гурки лицо медное, дубленое студеными ветрами, побагровело. Сорвал с головы шапку, ударил оземь, гаркнул на весь двор:
– Где же правда, господа новгородцы?! Или не вольные мы люди, а посадничихины холопы, что Олфимко с нами такое чинит?!
Ян Казимирович кивнул челядинцу, тот метнулся в людскую избу, оттуда выскочили четверо молодцов, псами вцепились в Гурку, за руки, за ноги поволокли к воротам, совали кулаками куда попало: в лицо, под бока, в брюхо, пинали ногами. Гурко упирался, гудел на весь двор:
– Где же ж правда, господа новгородцы?
Высвободил руку, ударил одного молодца наотмашь, тот рухнул ничком, кровавя снег. Подбежали еще двое с дубинами, один махнул, ударил по темени. Гурко сразу осел и стих. Молодцы выволокли рыбака за ворота, со смехом кинули в снег.