Текст книги "Скоморохи"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Утром Потаня и Ждан ушли из Суземы. Они шли по следам старца Нифонта, переходили из села в село, из деревни в деревню. Нифонт сеял в человеческих сердцах страх. Приходили Ждан и Потаня – и там, где Нифонт сеял печаль и вздохи, всходили песни, пляски и веселье. А посеянное Нифонтом засыхало на корню.
Ждан и Потаня подходили к селу Бережня. За Потаней, побрякивая цепью, переваливался Безухий.
Было время цветения льна. Над голубыми полями носились, догоняя друг друга, мотыльки. На изгородях, разгораживающих поля, воробьи вели веселую возню. Небо было такое же голубое, как и цветы льна на полях, и все кругом казалось тоже голубым и веселым.
У околицы кругом стоял народ. Издали завидев людей, Ждан и Потаня подумали, что собрались, должно быть, пахари водить хоровод, и удивились, так как никакого праздника в тот день не было. Медведь, завидев людей, довольно заворчал и замотал башкой, знал зверь – где много людей, там велит хозяин показывать потехи, а где потехи, там люди для косолапого гостя ни пирога, ни калачей не пожалеют.
Когда Ждан с Потаней подошли ближе, разглядели – собрались люди не хоровода ради. Мужиков виднелось немного, зато густо цвели в толпе расписные кокошники, цветные девичьи повязки и высились рогатые бабьи кики. В кругу чернела свеже вырытая канава. По сторонам канавы стояли друг против друга две женки. Одна полнотелая, большеглазая, с вздернутыми высоко бровями, другая долговязая и сухопарая, с мертвым, желтым лицом. Впереди девок и женок стоял ветхий старичонок, постукивая посохом, покрикивал, чтобы не влезали в круг. Ждан спросил старика, ради чего собрались люди. Старичонок вскинул на Ждана пегие брови, сердито буркнул:
– Открой глаза, женки на поле бьются…
Разглядев однако, что Ждан не своей волости, а перехожий человек и, должно быть, издалека, стал растолковывать. Большеглазой, полнотелой женки имя Маврушка, за веселый же нрав прозвали Смеянкой, другая – Феодора, обе вдовки. Еще было при старых посадниках, ходили бережнянские мужики-земцы с псковской ратью воевать немцев. Одни сложили головы на ратном поле, к другим прицепилась моровая язва и схоронили их на чужбине. Совсем немногие мужики вернулись из похода домой, обезлюдела волость – ни пахать, ни сеять оказалось некому. Стали девки и бабы сами справлять всякое мужичье дело, они и пашут, они и сеют, и жатву убирают. Вдовка Феодора взяла во двор косноязыкого парня-наймита Петрушку, а Смеянка парня переманила к себе. Феодора била судье челом, чтобы рассудил судья ее со Смеянкой, жаловалась: Смеянка наймита не работы и помощи ради сманила, а для блудного дела. Судья с волостными стариками, сколько ни бился, толком разобрать ничего не мог, вдовки такое друг на дружку несли, только слушай. Смеянка твердила, что Феодора с наймитом давно блудит, а ушел парень от Феодоры со двора того, что по скупости своей морила его хозяйка голодом, а ей, Смеянке, без наймита – хоть ложись да помирай, ребят малолеток трое, старух две, да слепой свекор, работница же она на всех одна.
Судья и волостные старики решили положиться в деле на божью волю, присудили вдовкам биться на поле. Чем вдовкам биться, судьи долго не думали. Мужикам положено стоять в поле с мечом или ослопом, вдовки к ратному оружию и ослопу были не привычны, да и дело того не стоило, чтобы лить кровь. Сделали, как повелось исстари, с тех пор, как судной грамотой не велено было женкам ставить на поле за себя наймитов, а биться самим, – поставили вдовок у канавы, какая перетянет противницу – за той и правда.
Близко к вдовкам стоял судья, и волостные старики, глядели, чтобы вдовки тягались по-честному, глаз друг дружке не драли, лица не царапали.
Старичонок, рассказавший обо всем Ждану, показал ему и Петрушку-наймита, из-за него вдовки тягались. Он стоял в стороне, щуплый, узкоплечий, с носом пуговкой, переминался с ноги на ногу, растерянно хлопал белесыми глазами.
Ждан покачал головой: «Ну и ну!» Подумал, что в волости парней и мужиков вовсе мало, если из-за такого сморчка вышли вдовки тягаться.
Долговязая Феодора все норовила запустить руки Смеянке в волосы. Та откидывалась назад, вертелась – и Феодора, сколько ни тянулась, дотянуться к волосам не могла. Несколько раз схватывалась Феодора со Смеянкой за руки, тянули каждая противницу в свою сторону и ни одна не могла перетянуть. Девки и женки нетерпеливо переглядывались, встряхивали кокошниками и кивали. Багроволикая, приземистая женка, Феодорина благожелательница, крикнула, подбодряя подружку. Судья и волостные старики, все трое, повернули к ней головы, замахали руками, бойкую женку тотчас же затолкли назад.
Вдовки скоро упарились. У Феодоры желтое лицо стало багровым, у Смеянки из-под повязки выступили на лоб капельки пота. Обе дышали тяжело, но ни одна не хотела уступить другой по своей воле.
Так долго топтались они друг против дружки. Девки и женки стали уже перешептываться, – должно быть, ни одной другую не одолеть, так и разойдутся ни с чем. Может быть, так и случилось бы, не ухвати Смеянка противницу за сарафан. Сарафан на Феодоре был ветховатый, треснул от плеча до пояса. Феодора не взвидела света, откуда только у сухопарой вдовки взялась сила, сгребла противницу обеими руками за волоса, тряхнула, словно котенка. Опять выскочила наперед бойкая женка, выкликнула насмешливо:
– Подавайся, Смеянка, по рукам, легче будет волосам!
Феодора встряхнула Смеянку еще раз, дернула, сволокла в канаву. Судья ступил вперед шаг, стукнул о землю посохом:
– Буде!
Волостные старики за ним повторили:
– Буде!
Судья велел Феодоре и Смеянке стать перед собой и волостными стариками. Смеянка собрала растрепавшиеся волосы, завязала повязкой, стояла понурившись, на ресницах блистали слезинки. Ждану сделалось жаль незадачливую вдовку. Феодора водила вокруг глазами, зло подмигивала: «Что, взяла?». Судья выпятил живот, важным голосом выговорил:
– За Феодорой правда. Наймиту Петрушке быть на твоем, Феодора, дворе по-прежнему. А тебе, Смеянка, заплатить просудные пошлины судье – алтын с деньгой.
Феодора поклонилась судье и старикам, шагнула к щуплому парню, сурово свела на переносице брови:
– Слыхал, Петрушка, суд? Бреди ко двору.
Парень шмыгнул носом, лениво переставляя ноги, побрел. Потянулись ко дворам и женки с девками и немногие мужики. Ждан подошел к Смеянке. Она сидела на земле и, прикрыв рукавом лицо, тихонько голосила, как голосят над покойником бабы-плакальщицы, заводя плач:
– Ой, кто же меня, вдовку бездольную, пожалеет!..
– Ой, нет у меня милого дружка, оборонушки!..
Ждан тронул вдовку за плечо. Плечо было округлое и точно налитое. Смеянка подняла голову, повела на Ждана светлыми глазами и заголосила уже во весь голос:
– Ой, нет у меня милого дружка, оборонушки!..
Ждан звонко шлепнул вдовку по широкой спине:
– Не веди, стану я тебе обороной…
Думал Ждан жить на вдовкином дворе недолго, пособит Смеянке, управиться с работой, обмолотит рожь, подправит избу и пойдет дальше своей дорогой.
Случилось по-другому. Вдовка сказалась ласковой, нравом кроткой, сердцем привязчивой. Остался Ждан у вдовки – и сам не знает, то ли дружком, то ли хозяином.
Отошла страда, осень вызолотила лес и зажгла на рябине огненные ягоды, солнце по утрам вставало в тумане тусклое и непроспавшееся, иней не сходил до полудня, давно уже улетели журавли, холодные листодеры сорвали с деревьев последнюю листву, а Ждан все еще оставался в Бережне. Поганя три недели ждал друга, бродил по ближним деревням, потом махнул рукою, не стал ждать, увидел – крепко приколдовала Смеянка мужика, и ушел куда глаза глядят, сказал: к зиме, когда замерзнут болота, будет пробираться в Новгород.
Зиму Ждан перезимовал в Бережне. Смеянка в нем не чаяла души. Поп Тимоха вначале косился на вдовку, встречая, корил: «Ой, Смеянка, в грехе живешь». Перед святками, когда ходят попы собирать с мужиков зимнюю дань, дала Смеянка попу Тимохе вместо деньги целую копейку да в придачу к хлебу насовала в мешок калачей и пирогов, просила помолиться за грешную ее душеньку. С тех пор перестал поп Тимоха корить Смеянку грехом. Селяне грех Смеянке в вину не ставили. Не только вдовки, но не редкостью было – и девки в Бережнянской волости жили с милыми дружками невенчанными. Мор опустошил дворы и каждый родившийся младенец был в редкость. Бабы завидовали Смеянке; когда, бывало, собирались у колодезного журавля, судачили: «Высудила Феодора у Смеянки наймита, а ей и горюшка мало, ворона упустила – сокол в силок попался». Другие хитро подмигивали – была бы постелюшка, а милый будет.
О песнях и играх Ждан теперь не думал, мысли были такие же, как у каждого мужика-пахаря: хватит ли в яме до весны зерна, отчего буланый сено плохо ест. Казалось ему – век был он пахарем. Гусли как сунул еще с лета в чулан, так и не притронулся к ним за всю зиму.
Пришла весна с голубыми днями и светлыми, до полуночи зорями. Как-то поправлял Ждан в поле повалившуюся изгородь. День был ясный и теплый. Жаворонки звенели на все лады. Сверкали под весенним солнцем тучные зеленя. По межам и обочинам троп, между молодой травой голубели нежные незабудки. Ждан с работой управился быстро, от весеннего тепла его разморило. Он кинул на землю кафтан, лег и долго смотрел в небо. Казалось ему, что вот так же лежал он когда-то и смотрел, и небо было такое же голубое, и жаворонки звенели, и так же пахло молодой зеленью и непросохшей землей. Силился он вспомнить, когда это было, может быть, когда еще был совсем малым ребятенком в Суходреве, а может, и где-нибудь в другом месте, так и задремал, не вспомнив.
Проснулся Ждан от чужого голоса. Шагах в пяти от него, протянув ноги, сидел незнакомый мужик и, раскачиваясь, тянул песню. Пел он тихо, но Ждан разобрал слова:
…Ой, как зачиналася каменна Москва,
Всему люду христианскому на радость, на спасение…
Ждан закрыл глаза и не шевелился. Мужик допел песню до конца. Песня была та самая, какую сложил Ждан и в первый раз пел, когда тягался в Москве с Якушкой Соловьем перед боярином Басенком. Мужик сидел боком, Ждану была видна только его сутулая спина, клок бороды. Передохнув, он опять запел вполголоса:
А было то во Смоленце городе,
Против бережка было днепровского…
Мужик пел еще, и из песен еще две были сложенные Жданом. Ждану показалось: и солнце светит ярче, и жаворонки заливаются звонче, и трава зеленее. Давно он уже не поет песен, а люди их подхватили, далеко разнесли по русской земле. Ждан приподнялся. Мужик медленно повернул к нему голову. Лицо у него было худое, восковое, такое бывает у хворого, редкая борода завивалась колечками, глаза голубели васильками. Мужик усмехнулся доброй улыбкой и ласковым голосом выговорил:
– Не гневайся, сердешный, разбудил я тебя от сна, такой у меня обычай – как присяду отдохнуть, так и песню затяну, с песней живу, с песней и умру. Одна беда – голосом я слаб, людям петь немочен, себя только и потешаю.
Ждану хотелось узнать, от кого перенял он песни, вместо того спросил:
– Издалека ли да далеко ли бредешь, перехожий человек?
Мужик приподнялся, придвинулся к Ждану ближе:
– Земли истоптал я, соколик, много, две зимы в Новгороде зимовал, а теперь бреду, куда очи глядят.
Мужик потянул рукав рубахи, руки у него не было до самого локтя.
– Видал, голубь, каков из меня господу и людям работник? Калика я перехожая.
Рассказал странник: вышел он из Новгорода с другим перехожим каликой, в пути дружок умер, а он бредет теперь в Псков. Ждан спросил:
– Песни у кого перенял?
Калика закатил глаза и вздохнул:
– Хороши мои песни? А перенял их от доброго человека – скоморошка, ночевали вместе в избе. Скоморох весь вечер людям песни играл, я и перенял. Прозвища и имени своего скоморошек не сказал. Одно знаю: в Новгороде скоморошек бывал, в Литву захаживал, из города Смоленца едва унес ноги. А расспросить было мне недосуг. Так и разбрелись каждый своим путем, на песни я памятлив, раз услышу – слово в слово запомню.
Калика был словоохотливый, говорил без умолку.
– Скоморошек тот калач тертый: Русь всю не один раз из края в край прошел, и лиха всякого хлебнул вдоволь. От ратных князя Шемяки натерпелся. Били его ратные палицами, до смерти не убили, а памятку навек оставили, от боя глаз один как мертвый стал. Все скоморошек людям рассказывал, а я чул.
У Ждана перехватило дыхание. «Один глаз мертвый… Упадыш!» Схватил калику за руку:
– Имя, прозвище того скомороха?..
Калика блеснул зубами, коротко усмехнулся:
– Я же тебе, соколик, говорил – имени-прозвища своего скоморошек не сказал, а люди не пытали.
Ждан выпустил руку калики. Упадыш? Однако сейчас же подумал: «Откуда Упадышу быть, одни теперь косточки Упадышевы на чужбине тлеют».
Калика оглядел его васильковыми глазами:
– Или скоморошек тот – дружок тебе, или недруг?
А Ждан думал: «Кому же такие песни петь как не Упадышу, и глаз мертвый… Может, зря в Смоленске наговорил тогда посадский, будто Упадыша удавили на дворе у наместника, и поп панихиду по живому пел?»
Ночевал калика в селе, утром ушел своей дорогой, ушел – и прежнего покоя у Ждана как не бывало. Недавно всякое дело делал он с шуточкой, с веселым словцом, теперь ходил задумчивый, Смеянка за день не дождется от него слова, редко-редко улыбнется. Смеянка, глядя на богоданного дружка, только вздыхала. Стала она подолгу простаивать на коленях перед образом, била головой в земляной пол, просила:
– Муж мой Онцыфор в великий мор помер, не отнимай у меня, боженька, Жданушку, оглянись на меня, вдовку бедную…
Старая Орина, Смеянкина мать, сказала, что порчу на Ждана, должно быть, напустила Феодора со зла и зависти. Смеянка пошла в ближний починок к бабе ведунье, просила дать наговорного зелья. Стояла Смеянка в темной избушке, повторяла за ведуньей наговор:
– Заговариваю я, раба божия Мавруша, милого, своего дружка Жданушку, от мужика ведуна, от ворона воркуна, от бабы ведуньи, от старца и старицы, от посхимника и посхимницы. А кто из злых людей моего Жданушку обморочит, и околдует, и испортит, у того бы глаза на затылок выворотило, а моему милому дружку здраву быть и тоски-печали на сердце не класть.
Дала ведунья Смеянке наговорной травы, велела сыпать по щепоте в еду, сказала, что грусть-кручину снимет со Ждана словно рукой и сердцем прилепится он к Смеянке крепче венчанного мужа.
Однако ни ведуньин наговор, ни наговорная трава не помогли. Смеянка от горя даже в теле спала. Раз среди ночи разбудил ее Ждан, шепотом спросил:
– Чуешь?
Смеянка прислушалась – ничего, только Машутка с Дарьицей сонно дышат на полатях да всхрапывает старуха.
А Ждан опять:
– Чуешь, кличет меня?
Смеянке стало страшно:
– Да кто кличет, окстись, голубок!
– Он кличет, Упадыш…
В другую ночь опять так же. Но голос у Ждана был не испуганный, как прошлую ночь, а радостный:
– Чуешь, кличет, – жив Упадыш!
– Никто не кличет, примерещилось, соколик.
Ждан взял руку Смеянки, приложил к своей груди.
– Тут вот в сердце кличет он, Упадыш…
Сколько ни расспрашивала Смеянка, ничего больше не могла от дружка узнать. Ходила она еще раз к ведунье, от ведуньи к попу. Поп сказал, что Ждана мучают ночные бесы – Еменко и Ереско, пожурил вдовку, но не с гневом (Смеянка принесла попу куру, два калача и деньгу), а легонько, поучая: «Ой, женка, где грех блудный, там и бесам радость». Велел Ждану быть в воскресенье в церкви, – отпоет молебен об отогнании бесов и спрыснет иорданской водой.
Воскресенья однако Ждан не дождался, в субботу поднялся чуть свет, вышел из избы, постоял у порога, буланый, узнав его, тихо заржал, в хлеву хрюкнул боровок, в закуте проблеяла овца. Ждан кинул буланому сена, похлопал по сытой холке, вздохнул: «Не бывать, видно, тебе, Ждан, пахарем. А чем бы не пахарь? Да видно, какая наречена человеку судьбина, ни пеши ее не обойти, ни конем объехать. Одному нарекла судьбина за сохой ходить, другому – бродить по земле век с гуслями и людей песней потешать».
Ждан вернулся в избу, прошел в чулан, достал с полки гусли, сдул насевшую пыль, сунул в холщовую суму, сунул еще в суму краюшку хлеба. Смеянка спала, раскинувшись на лавке. Ждан приоткрыл оконце (старуха Оринка и весной и летом оконце на ночь плотно закрывала, чтобы не влезла в избу нечистая сила), подошел к лавке. Смеянка заворочалась, откинула овчину, которой прикрывалась на ночь, хрипловатым от сна голосом проворковала: «Жданушко…». Сверкнула голыми руками: «Поднялся сам, ай опять кто ночью кликал?»
Ждан склонился над лавкой, тихо выговорил:
– Кликал! Нет моей мочи. Не поминай лихом. Смеянушка…
Обнял, поцеловал в горячие губы, у самого что-то сжало горло и больно щипало глаза. Смеянка разглядела у Ждана нагуслярье с гуслями, поняла: уходит мил-дружок, приникла к Жданову лицу щекой.
– Жданушко, на кого ж ты меня покидаешь? Или не ласкова я была, или лицом не красна, или телом немощна? Пошто же стала не люба?
Всхлипнула, затряслась от плача. Ждан погладил распустившиеся Смеянкины волосы, тихо выговорил:
– Люба! Упадыш меня кличет. Не все я песни сыграл, много еще в сердце осталось. И не будет мне покоя, пока люди всех песен тех не услышат…
У села Липки кончалась псковская земля, земля святой Троицы. За темноводной речкой Безымянкой вздымались глухие леса и без краю на десятки верст лежали болота – владения господина Великого Новгорода, земли святой Софии.
Дорога пролегала мимо Липок, но ездили здесь только зимой, когда мороз сковывал болота, летом пробираться лесными тропами было сущей мукой. В Липках Ждан пробыл две недели, поджидая – не подвернется ли попутчик. Приходилось или пускаться в путь одному, или ждать зимы, когда потянутся с обозами купцы.
Липовские мужики пугали Ждана трудной дорогой и множеством зверья. Путник отыскался нежданно – плотник Микоша Лапа. Славился Микоша великим уменьем рубить церкви и хоромы, прибрел он из Новгорода, узнав, что в псковской земле нужда в умелых плотниках. В трех волостях ставил Микоша с подручными артельными мужиками церкви, у другого бы было в кишене полно, у Микоши много из заработанных денег проходило между пальцами. Соскучился Микоша по родному Новгороду, надумал возвращаться домой, не ожидая зимы.
До ближней деревни Микоша с Жданом добрались к вечеру, путь был не трудный, тропа приметна хорошо, через болота кинуты кладины – сучковатые бревна. Дальше пошло хуже, тропа приметна едва, кладок нет, а если есть, так совсем ушли в болото. Деревеньки – один двор – стоят друг от друга далеко. На третий день пути до жилья не добрались и заночевали в лесу. Микоша высек огня, распалил из сушняка костер, так ночь и прокоротали. Волки подходили близко, их приходилось отгонять, кидая головни. От Болотной сырости ломило кости, лесная мошкара тучами звенела над головой, забивалась в нос. И еще брели день через непроходимые чащи. В ином месте сосны повалились одна на другую, переплелись гнилыми ветвями, поросли густо мхом, вздымается такая гора – и некуда податься ее обойти. Над головой мозглые сумерки, редко-редко, отражаясь на верхушке сосны, блеснет золотом солнечный луч или высоко-высоко проглянет голубой клок неба. Кажется, в таких чащобах одному только лесному хозяину, мишке косолапому да нечисти лесной, лешакам, и жить. А глядь – меж мшистыми стволами посветлело, покажется полянка, на полянке тын, по тыну вьется хмель, за тыном зеленеет ячмень, тут же приземистая, из толстых бревен, изба.
Раз увидели поляну, на поляне раскиданная огорожа, среди лесной поросли виднелись редкие колоски ячменя. От избы остался один сруб. Перестанет земля давать хозяину урожай, – кинет мужик двор, перейдет на новое место, выпалит среди лесной глухомани поляну, засеет ячменем или рожью, будет сидеть лет десяток на одном месте, пока не оскудеет совсем щедрая на урожаи лесная земля, а потом подастся на новое место. Сухари, какие путники прихватили с собой, они скоро приели, в лесных деревнях люди на хлеб были не щедры, приходилось Микоше и Ждану больше пробавляться ягодами, малиной и земляникой. Более всего досаждала им мошкара. У Ждана от укусов лицо вспухло и посинело; Микоша, хотя и самому ему было не легче, над ним посмеивался: «Пока до Новгорода, скоморошек, доберешься, кровью изойдешь, забудешь, как и песни играть».
На одиннадцатый день пути Ждан и Микоша добрались до Боровщинского погоста. С трех сторон высоченной церкви, рубленной в пять ярусов, со множеством куполов, раскидано было десятка полтора дворов. На площади перед церковью стояли три амбара и несколько лавчонок, кое-как прикрытых тесом. Два раза в неделю – по средам и воскресеньям – в Боровщинском бывали торжки. На торжок съезжались мужики из полутора сотен приписанных к погосту деревень.
Ждан и Микоша пришли во вторник. Торговая площадь пустовала, амбары и лавки закрыты на засовы, у каждого амбара деревянный замок. Торговали в одной только лавке, стояла она при самой дороге. В лавке всего товару на пять алтын: две пары рукавиц, меховой колпак, две пары гарусных чулок. На скамейке клевал носом хозяин лавки, старик с клокастой бородой, одетый в потертый кафтанец. Множество мух вилось около, садилось торговану на лицо и колпак.
Старик расцепил веки, отогнал надоевших мух, увидев путников, закивал головой, повеселел, видно, что торговли никакой нет, а сидел он у лавки от скуки. Торгован расспрашивал, откуда путники пожаловали, узнав в Ждане по гуслям скомороха, сказал, что веселые молодцы забредают часто и ватагами и в одиночку, но такого, какой забрел на фоминой неделе, не слыхал: «Скоморошек тот старый, и глаз один мертвый, и голосом слаб, а за гусли возьмется – у мертвого сердце взыграет».
Ждан подумал «Упадыш!» Спросил, какие песни скоморох пел, велик ли ростом и еще раз подумал: «Упадыш». Знал теперь наверное – жив еще старый атаман и напрасно наплели люди, будто удавили его на дворе у пана наместника. А торгован говорил:
– То, что скоморошек в песне пел, то, сдается, не за горами. Поднялась Москва каменная одним на радость, другим на погибель. Силен стал великий князь Иван, который год дани не дает хану, а у хана нет прежней мочи. Братья тож все из Ивановских рук не выходят. Да что братья – и Рязань, и Тверь, и Псков перед Иваном головы клонят, один Великий Новгород, как и встарь было, по-прежнему себе господин и государь.
Микоша удало тряхнул головой, весело сказал:
– Как был, так и будет Великий Новгород себе и господином и государем до скончания века. Не бывало такого, чтобы новгородцы перед кем-нибудь головы клонили…
Старик покосился на Микошу и вздохнул:
– Неохота клонить, да по силе-мочи на свете все дается. Недавно я из Новгорода воротился, такого навидался – очи бы не глядели.
Торгован махнул рукой и заговорил с горечью:
– Не то у судей и у посадников, и у самого владыки правды не сыщешь. Кто кого сможет, тот того и гложет. У кого кишень тугой, за тем и правда. Бояре, очи жаждущие, совсем олютели. Мало им отчин в Заволочье и у Студеного моря, – угодья, какие за своеземцами и черными мужиками, к рукам прибирают, а Гаврило Иванович да Арбузеев с самим великим князем задираются, посылают своих людей в порубежные волости, какие за Москвой еще с князя Василия, а их люди берут с мужиков Дань.
Ерошил торгован бороду, вздыхал, толковал, что не ждать Великому Новгороду добра от боярских затей, но видно было, что чего-то не договаривает.
Ждан и Микоша дождались воскресенья, торгового дня. На торг съехались мужики со всего погоста, приволоклись они на волокушах, летом по болотам и пням в телеге не пробраться. Ждан бродил с гуслями по торгу, играл песни и прислушивался – не услышит ли что-нибудь об Упадыше.
Где пешком, где на волокуше, телеге или в челне пробирались Ждан и Микоша к Ильменю. Леса поредели, погосты и деревни попадались чаше, деревни были большие, встречались – в три и четыре двора. На шестой день, как вышли из Боровщинского погоста, увидели они озеро. День был пасмурный, свежий ветер вздымал и гнал к берегу оловянные волны. Голые по пояс мужики выволакивали на песок набитые мелкой рыбой длинные мрежи. На воде качались рыбачьи ладьи, волны, набегая, приподнимали их, били в смоленые днища.
К вечеру ветер разыгрался не на шутку. Ждан с Микошей ночевали в избе старика Евлога Васильевича. Потрескивала в светлице лучина, старик с сыновьями чинил прохудившиеся мрежи, с полатей свешивались головы Евлогиевых внуков, бабы – три невестки, две дочки и сама старуха – сучили пряжу. За стенами избы бесился ветер, выло и грохотало волнами озеро. Евлог, склонив над мрежами бороду, певучим голосом рассказывал про новгородского гостя Садко.
Залучил поддонный царь богатого купчину к себе на морское дно и велел ему потешить себя на гуслях. Купец был мастер играть, стал тешить водяного царя игрой, и такая была в его гуслях сила, что не вытерпел хмурый водяник – пустился плясать и скакать. От пляса водяного царя волны по морю пошли выше избы и кораблей потонуло без числа. Сломал тогда Садко гусли, не стал больше играть, как ни просил его водяник. Обманул хитрый Садко водяного царя, сказал – надо ему на Русь сходить, гусли починить. Ушел Садко, да только его водяной и видел. Воротился Садко в Новгород, поставил храм, нанял попов, велел им молебны править, рад был, что вернулся из подводного царства целехонек. Когда то было, никто не знает, может, и сто, может, и триста лет назад.
Ждан не спускал с рассказчика глаз. А старик вспоминал то, чего не сказал сразу: как хотел поддонный царь женить гостя на водяной царевне, и как корабельщики метали жребий, кого кидать в море, чтобы умилостивить водяного царя, и как воротился Садко с золотой казной.
Когда улеглись и лучина догорела, Ждан долго не мог заснуть. Лежал он на лавке, уставившись в темноту открытыми глазами, с печи и палатей несся разноголосый храп, тонко выкрикивали со сна Евлогиевы внуки, а за бревенчатыми стенами выл ветер, и волны тяжело ударялись в близкий берег. В вое и реве чудились Ждану голоса корабельщиков и гусли удалого новгородского купца. Может быть, так же ревело море, когда потешал Садко водяного царя. Слова привычно рождались на языке и складывались в песню, заснул Ждан, и все чудился ему Садко.
Встало солнце, прыснуло розоватыми лучами, золотом озарило и верхушки елей, и тесовые крыши высоких рыбачьих изб, Евлог Васильевич с сыновьями налаживал у берега ладью, собирался плыть рыбалить; Ждан помогал рыбакам, и оттого, что утро было тихое и солнечное и ночью слова ладно ложились в песню, на сердце у него было легко. Знал – найдет он Упадыша и будут они вместе ходить по земле и играть песни.
В этот день Микоша и Ждан разбрелись в разные стороны. Микоша отплыл с рыбаками в Новгород, Ждан двинулся берегом озера. От рыбаков он узнал, что скоморох с мертвым глазом недавно играл недалеко в приозерном селе. Он узнал его прозвище – Упадыш.
Ждан бродил по прибрежным селам, деревням и погостам. Упадыш был где-то близко. Ждан нападал на его след и опять терял. Он то подходил совсем близко к Новгороду, то забирал в сторону, или возвращался на старые места. Так пробродил Ждан за Упадышем все лето.
Пахари уже собрали с полей жатву, скудную на болотистой земле господина Великого Новгорода, и уже выходили заклинать жнивья от нечистой силы. Выйдет хозяин на вечерней заре, станет посреди жнивья, поклонится на восход солнца, покличет: «Мать сыра-земля, уйми ты всякую гадину нечистую от приворота, оборота и лихого дела!»; поклонится на заход: «Мать сыра-земля, поглоти ты силу нечистую в бездны кипучие, в смолы горючие!»; повернется на полдень: «Мать сыра-земля, утоли ты воды буйные со ненастьем!»; и на север: «Мать сыра-земля, уйми ты ветры полуночные со тучами, отгони морозы со метелями!»
Прокликает пахарь, плеснет в каждую сторону из глиняного кувшина конопляного масла, чтобы умилостивить землю-кормилицу, покрестится и идет ко двору.
Ждан видел, как пахари заклинали жнивья, думал не раз – скудная у господина Новгорода земля-кормилица, сидят пахари среди болот и лесов, соберут зерно сам-три и рады. На такую землю, сколько масла ни лей, сколько ни бормочи заклятия, – не умилостивить.
Уже рябины полыхали огненными ягодами, уже зябкие ветры с Шелони осыпали с деревьев мертвый лист, а Ждан все бродил, то нападая, то теряя след Упадыша.
Под Семена Летопроводца пришел Ждан в село Горюничи. От села до Новгорода было рукой подать. Село – одиннадцать дворов – лепилось у берега озера. В избах нигде не видно было огня. В канун Семена Летопроводца, под новый год, люди гасили огни, печей не топили, с нового года надо было добывать новый огонь.
От хозяина двора, где заночевал, узнал Ждан, что стоит село на земле боярина Микулы Маркича. Хозяин хоть и не из знатного рода – богатства у него побольше, чем у иного родовитого новгородского боярина, у которого прадеды и деды из рода в род сидели в степенных посадниках. И земли, и рыбные ловли чуть не до самой Волхов-реки – все его, Микулы Маркича. Узнал еще Ждан, что завтра у Микулы Маркича на дворе постриг – пришло время сажать на коня сына, всем мужикам надо быть на бояриновом дворе с подарками. «А ты, перехожий человек, поспел ко времени, и боярин и боярыня до скоморошьей игры охотники».
Ждан поднялся с хозяевами чуть свет. На Семена Летопроводца у каждого хозяина дела хватит, старикам – тереть сухие поленья, добывать новогоднего огня, девкам – проводить лето, похоронить мух и тараканов, кто поставил новую избу – когда же и перебраться в новое жилье, как не на семенов день. И дедушка-домовой на Летопроводца ласков и сразу переберется со старого места, как только позовут его в новую избу.
Ждан пошел к бояринову двору. Ворота на двор распахнуты. Прямо от ворот, в глубь двора, высятся хоромы. Перед крыльцом уже стояли мужики-пахари и рыбаки с женками и домочадцами, ждали, когда поп кончит служить в хоромах молебен и хозяин с хозяйкой и гостями выйдут на крыльцо и выведут младенца. У конюшни конюх держал под уздцы вороного конька. Конь перебирал ногами и позвякивал серебряной сбруей.
Топоча сапогами, сбежал по крутой лесенке домовый холоп, поставил на крыльце низкую скамью. Следом стали спускаться по лесенке званые гости, кум с кумой и хозяин с хозяйкой. Боярыня вела за руку младенца. На младенце белая рубашонка, подпоясанная алым, в серебре, пояском, светлые волосенки причесаны один к одному. Ждан увидел боярыню и замер: «Незлоба!». Вспомнилась купальская ночь у Горбатой могилы и жаркий девичий шепот: «Жданушко, ласковый…». Да полно, не померещилась ли скомороху в важной и осанистой жене Микулы Маркича ласковая Незлоба? Нет, она! А может, не она? Точно вчера это было: и купальская ночь, и костры у Горбатой могилы, и луна над ручьем. Она. И лицо, и высокие брови все те же, и глаза синие-пресиние с темными ресницами.