Текст книги "Скоморохи"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Пришло еще двое кузнецов, заранее уговаривались сойтись у Дронки Рыболова. Проговорили долго. Уходили кузнецы, когда, возвещая полночь, перекликались кочеты. Кречет ушел последним. На прощанье сказал:
– Мужик-пахарь сеет зерна, а скоморохи песни. Зерно падает в землю, а песня в человеческое сердце. Сеяли вы, люди перехожие, песни добрые, а каковы всходы будут, не ведаю. От доброго семени надо быть и всходам добрым.
Полуденное солнце заливало реку стеклянным зноем. На берегу два мужика, влегши в лямку, тащили бичевой груженую ладью. С мужиков пот катился градом, потемневшие рубахи хоть выжми. Пора бы давно остановиться передохнуть. Остановись, а с ладьи тотчас же дюжий голос зыкнет: «Пошли! Пошли! Чего стали!». С кормы махнет широким веслом кормщик и себе прикрикнет: «Пошли! Пошли!».
В ладье, у загнутого гусиной шеей носа, на кошме, кинутой поверх тюков с товаром, рядышком растянулись московские купцы Лука Бурмин и Шестак Язык, кумовья. Оба дюжие, ширококостные, похожие друг на друга обожженными солнцем лицами и огненно-рыжими бородами.
Лежали купцы брюхом вниз, разомлевшие от зноя, сонно смотрели по сторонам на темно-зеленый ельник, подступавший вплотную к берегу, на желтые отмели с застывшими на одной ноге цаплями.
Год назад, прельстившись на великие барыши, отплыли Бурмин с Шеста ком из Москвы. В ладье были меха куньи, лисьи, по малости прихватили бобра и соболя.
Товар закупили кумовья вскладчину, взявши деньги под рост у купчины Дубового Носа. Уговорились, и в том целовали крест, обид друг другу не чинить, барыш не таить, что наторгуют, делить поровну.
После того, как отстояли кумовья обедню и отслужил Никольский поп молебен плывущим в путь, зашли они к ведуну. Ведун из пука сухих трав вытащил два стебелька, пошептал примолвление, купцам велел за собою повторять: «Еду я во чистом поле, а в чистом поле растет одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил; породила тебя мать-сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей, лиха бы на вас не думали, скверного не мыслили, отгони татя, и разбойника, и чародея, и ябедника. Одолей нам горы высокие, долы низкие, моря синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Лежи, одолень-трава, у ретивого сердца, во все пути и во всей дороженьке».
Сунул ведун кумовьям по сухому стебельку, велел носить под рубахой в ладанке у сердца, сказал, что можно теперь ехать хоть за самые дальние моря, худого ничего не случится.
Где водой, где волоком добрались Лука с Шестаком до Смоленска. В Смоленске дали провозную пошлину с ладьи и с товара, и еще куницу в почесть наместничьему осьминнику, чтобы не чинил зацеп.
Хоть и пришлось порядком поистратиться, знали кумовья – продадут в Кафе меха, наберут кафинского товара, вернутся в Москву, – и пошлина, и почесть, все покроется с лихвой.
От Киева до Кафы товары надо было везти по сухому пути. Пришлось долго ждать, пока соберется караван. Набралось купцов десятка три – литовские, немецкие, фряжены, русских купцов было всего восемь, московских четверо, двое из Твери и двое из Новгорода. Ранней осенью тронулись в путь. Путникам приходилось смотреть в оба. Из каждого степного оврага, того и жди, вылетят на коньках разбойники. Дознавайся потом хан, что за люди разграбили караван и побили купцов. На возах с товаром у купцов была своя ратная сброя: самострелы, пищали, секиры, мечи.
Зорко вглядывались купцы в пепельную степную даль. Степь была пуста, нигде ни души. Только каменные бабы, сложив на животе руки, смотрели на купцов с высоты редких курганов, да стаи саранчи, проносясь над головой, наполняли воздух треском крыльев.
Вздохнули купцы спокойно, когда забелели в степи высокие башни и крепкие двойные стены Кафы.
Остановились кумовья в караван-сарае, московские, тверские и новгородские купцы сговорились цену на товар всем класть одну, ножки друг другу не ставить.
Была осень, время, когда съезжаются в Кафу купцы со всех сторон.
На зеленых ленивых волнах у деревянных помостов покачивалось множество черных, добротно просмоленных кораблей. С утра до вечера не умолкал на торговой площади разноязычный гомон генуэзских, царьградских, немецких, русских, татарских, фряжских и еще кто его знает каких только купцов.
Лука с Шестаком первое время дивились в Кафе всему: и каменным с цветными стеклами палатам городского сената, и стрельчатым латинским церквам, и мраморным львам, метавшим из пастей воду на площади перед консульским дворцом. До смерти напугались они, столкнувшись раз нос к носу с черным арапом, думали – дьявол. Когда же разглядели, что крестится арап крестом по православному, умилились «Батюшки, наш!». Оказалось, был арап холопом греческого купчины.
Русские купцы сбывать товар не торопились, товар был у всех один – меха, ждали хороших цен, когда еще подъедут купцы. В Москве, собираясь в путь-дорогу, кумовья прикидывали, как будут они без языка вести дела с иноземными купцами. Оказалось – русских людей в Кафе было много, были то полонянники, уведенные татарами и проданные в неволю. Русская речь слышалась на каждом шагу. Многие кафинские купчины московскую речь знали хорошо, и когда приходилось вести торговлю с русскими, обходились без толмача.
Осень выдалась сухая. Солнце радовало кумовьев ласковым теплом. Щеголять можно было в одних легких кафтанцах, в Москве давно бы пришлось в шубу и валяные сапоги лезть. Потягивая в корчме сладкое, греческое вино, перекидывались кумовья словами:
– Теплынь!
– Благорастворение воздухов!
Зиму кумовья перезимовали в Кафе, потихоньку-полегоньку сбыли товар, что отдали за деньги, что обменяли на заморские товары: ладан, шафран, шелк, гвоздику, грецкие орехи, перец, царьградские ожерелья, кафинские ковры. За зиму и синее море, и веселый разноязыкий гомон на торговой площади, и вопли маленьких осликов, и крик плешивых верблюдов, и вой басурманского попа на минарете опротивели до чертиков. Хотелось поскорее к дому в Москву, к синим дымкам над тесовыми кровлями в морозные утра, когда снег звонко хрустит под ногой, а по улицам тянутся к торгу обозы со съестным, и мужики – возчики, притоптывая, хлопают рукавицами и покрикивают в заиндевелые усы, – ко всему привычному и родному.
Весной, как только просохли степные дороги, кумовья пустились в обратный путь. Благополучно добрались они с попутным караваном до Киева, перевалили товар на ладью, не ожидая, пока соберутся попутчики, отплыли вверх по реке.
Плыли уже восьмой день. Речная дорога скучная, внизу вода, вверху синее горячее небо. С утра еще кое-как терпеть можно, в полдень солнце станет над головой – деваться некуда, от нагретой воды тянет болотом, мужики на берегу в лямке разомлели, плетутся кое-как.
За долгий путь кумовья успели обо всем наговориться, не один раз уже прикинули, сколько возьмут на товары лихвы и много ли останется чистого прибытка, радовало то, что не зря в Кафу волочились. Выходило – если отдать Дубовому Носу долг и заплатить рост, и еще откинуть сколько проели в пути, прибыль будет на рубль-два.
За речной извилиной ельник поредел, открылся далеко протянувшийся луг, и задернутые голубым маревом зеленые холмы. Лука Бурмин приложил к глазам ладонь, разглядел в мареве на среднем холме белые стены собора. С медного лица купца сползла скука, он закивал:
– Смоленец виден, кум!
Шестак приподнялся на локтях, водил по сторонам головой. Разобрав, что куму город не померещился, спустил с тюков ноги, встал на дне ладьи, истово закрестился.
– Сподобили угодники до Смоленца добраться. Теперь и Москва не за горами.
Приободрился и кормщик, и мужики на берегу, натужно в две глотки затянули они песню, багровея до синевы, дружно влегли в лямку. Река делала петли, и храм на холме то выплывал в мареве, то пропадал за темными зубцами леса. Ладья подалась влево, огибая косу. Оба берега сходились здесь близко. С той стороны, из густого ельника, окликнул высокий голос:
– Гей, рыбари!
Кумовья разом повернули головы и увидели на берегу молодца. Шапка на молодце лихо заломлена, по одежде видно, что не мужик, а, должно быть, служивый человек или слуга боярский. У кормщика лицо выгнулось, глаза забегали, он забормотал под нос что-то невнятное.
Молодец на том берегу помахал рукой:
– Правьте сюда, рыбари, давайте пану Воловичу провозное.
Бурмин с Шестаком переглянулись.
– Говорил тебе, кум, чтоб каравана дождаться, с купцами и плыли бы, – прошептал Бурмин.
Полез рукой за пазуху, нащупал ладанку с наговорной травой. «Одолень-трава, пособи…» Мужики на берегу остановились, бичева ослабла, упала на воду.
Шестак отчаянно замахал руками: «Пошли! Пошли! Провозные в Смоленце осьминнику дадим».
Молодец на берегу крикнул что-то не по-русски. Из ельника высыпало еще пятеро молодцов, у одного в руках была длинная пищаль, у одного самострел. Тот, что с пищалью, воткнул в землю сошник, неторопливо приложился. Раскатисто бухнуло, молодцов и берег обволокло дымом. Мужики, кинув бичеву, засверкали между кустов пятками. Кормовщик бросил весло, опустился на корточки, втянул в плечи голову. Кумовья не успели опомниться, подлетели в челноке двое, подхватили кинутую мужиками бичеву, потянули ладью к тому берегу.
Шестак подумал было о топорах, сунутых между тюками, да куда было в драку двоим против шестерых, к тому же у кума Луки душа заячья, и до драк он не охотник, а у молодцов и пищаль, и самострел, рассмотрел Шестак и болтавшиеся сбоку у кого нож, у кого саблю.
Ладья ткнулась носом в песок. Молодец, тот, что кричал, занес ногу, перескочил через борт. За ним перелезли в ладью и двое из челнока, не взглянув даже на хозяев, вытянули ножи, стали пропарывать на тюках холстину.
Шестак не взвидел света, теперь уже хорошо понял, каким делом промышляют молодцы, какую провозную дань собирают, закричал, сколько было голосу: «Грабежчики!», – обеими руками тащил застрявший между бочкой и тюком топор. Вытащить топора не успел, лязгнула выметываемая из ножен сабля. От удара в голову река, ельник на берегу, молодцы, поровшие ножами холстину, все завертелось, запрыгало перед глазами.
Когда Шестак очнулся, лежал он на дне ладьи. Сквозь кровь, залеплявшую глаза, видел, как выкидывали грабежчики на берег товары. Кум Лука сидел на корточках и, ухватившись за голову, раскачивался, точно басурман-мухаммеданин на молитве, и жалобно подвывал. Еще увидел, как из пропоротого тюка струйки текли на дно ладьи черные зернышки перца.
Играли ватажные товарищи песни и на братчинах у слободского люда и на торгу.
Семя падало в добрую землю. В слободах все смелее поговаривали, что пришло время стряхнуть с шеи литву: кое-кто уже прикидывал, с какой стороны следует приступать к наместничьему двору.
Прежде, до великой заметни, когда прогнали смоленские люди пана Саковича, наместники жили на Смядыни в загородном замке, после же, когда опять взяла верх литва, наместник Сакович велел срубить хоромы на горе в городе. Подступиться к наместничьему двору было нелегко.
На торгу, когда ходил наместничий осьминник между рядами собирать ежесубботнюю дань, что ни шаг приходилось ему препираться с мещанами – торгованами и ремесленниками. Смотрели слободские люди на осьминника дерзко, только пройдет, а вслед ему кто-нибудь выкрикнет:
– Пропасти на вас, псов, нет.
Покажутся на торгу жолнеры или наместничьи слуги, в рядах хмуро поглядывают люди на усатых вояк.
Упадыш, когда приходилось ему слышать, о чем толкует народ, хитро ухмылялся, и даже мертвый правый глаз его веселел, ватажным молодцам он говорил:
– Поспеет опара, пойдет через верх – солоно литве придется.
На праздник успенья богородицы сидели скоморохи в корчме, зашли промочить горло. Низкая дверь в корчму распахнута настежь, но от множества набившегося люда, медового и винного духа дым стоял коромыслом. К скоморохам подсели Олеша Кольчужник и Емеля Безухий. Олеша рассказывал:
– Наместник берет поминки со слободских людей в году трижды: на рождество и великодень – малые, а на рождения своего день – великие. В поминки велено давать чеботарям по паре чеботов, кузнецам по топору, кольчужникам наручья, шлем простой, а кому и кольчугу. И остальные слободские мужики дают то, чем кто промышляет. Третьего дня наместников день рождения был, а пану Глебовичу слободские люди ни больших, ни малых поминков не дали.
Примостившийся на краешке скамьи мещанин-торгован ввязался в разговор:
– На нас, городенских, пан наместник досаду вымещает. Ночью вывернули наместничьи слуги мостовые бревна, а утром боярин нагрянул, велел всей улице пеню платить за небрежение по десяти грошей со двора. А кто пени боярину не дал, велел слугам тащить на наместничий двор и в колодки сажать. Костю Сильцова боярин в колодках до вечера томил. Костина женка едва умолила боярина, чтоб отпустил Костю ко двору, и выкупного двадцать грошей дала. Боярин Косте сказал: «Не дали смоленские мещане поминок наместнику по-доброму, выйдут им те поминки боком. Не одного слободского мужика пан наместник в колодках сгноит».
В корчму вошло двое рыжебородых, щуря глаза, выискивали место посвободнее, стали проталкиваться к столу, где сидели скоморохи. Ватажные товарищи потеснились, давая место. Рыжебородые опустились рядышком на скамью. Корчемник, нюхом почуяв, что вошедшие с деньгами, уже тащил кувшин старого меду. Один рыжебородый снял колпак, голова его оказалась перемотанной чистой холстиной, лицо было белое, мучное, точно после болезни, огненные усы уныло свисали вниз. Товарищ его налил из кувшина в чарки, скучным голосом сказал:
– Будь здоров, кум.
Упадыш одним ухом не пропускал ни слова из рассказа Олеши, другим прислушивался к разговору рыжебородых. По говору сразу догадался, что говорившие – московские купцы. Московский говор, какой бы ни стоял гомон, легко отличал от всякого другого: тверского, рязанского, новгородского, псковского. Хотел Упадыш спросить купца, давно ли он из Москвы и далеко ли с товарищами путь держит, как тот, отхлебнув из чарки, заговорил первым:
– Меда и того литва ладом не сварит, только на грабежничество и умельцы, – осторожно, с трудом повернул к Упадышу обмотанную холстиной голову, заговорил быстро, будто торопился избыть горе, терзавшее сердце:
– Плыли мы с кумом Лукой. От самого Киева плыли, бог дал, хорошо. А под Смоленцем грабежчики налетели. Товар грабежчики пограбили: и ожерелья кафинские, и ковры, и атласу пять кусков, и камки четыре. Да еще взяли шафрану бочку, и изюму две бочки, и гвоздики малый тюк. Меня грабежчики саблей секли, только мякоть просекли, московская косточка крепкая.
Товарищ купца сказал:
– Косточка крепкая, а не будь бы в ладанке одолень-травы, пел бы теперь поп по тебе, кум Шестак, панихиду.
Шестах посмотрел сердито на кума:
– Ну и дурак! Будь в наговорной траве сила, не пограбили бы грабежчики товар, а меня не наговор ведуний спас, а матерь божия своей пречистой ризой заступила.
Шестак потрогал пальцем холстину на голове, поморщился:
– Голы мы стали с кумом Лукой. Только и оставили грабежчики в ладье тюк ковров худых, да перцу бочку малую, да гвоздики ящик. Продай – только и хватит Дубовому Носу рост отдать. – Шестак повернулся к Упадышу, совсем безнадежно вздохнул: – Ходили мы с кумом на наместничий двор, били пану наместнику челом, чтобы грабежчиков сыскал, а он, собачье мясо, только брюхом трясет. От роду не слыхано, чтобы разбойники на реке под городом купцов грабили, то-де, вам, москали, с пьяных глаз померещилось.
Емеля Безухий, перетянувшийся через стол к купцу, чтобы лучше слышать, щелкнул языком:
– На волков поклеп, а сдается кобылу медведь съел. Разумеешь, купец? Товар свой, купцы, не у грабежчиков ищите.
Кумовья-купцы выговорили разом:
– А у кого ж?
Емеля прищурил глаз. «Ой, не догадливы!». И тихо: – У слуг наместниковых, а то и у пана наместника в клетях.
Шестак как поднес к губам чарку, так и застыл, смотрел обалдело на Емелю, только и мог выговорить:
– Быть того не может, чтоб наместник…
Емеля присвистнул и зло усмехнулся:
– Может, купец! Много молодцов по дорогам портняжничают, саблей шьют, кистенем порют, а с добычи пану наместнику поминки дают. И грабежчики, какие ладью пограбили, может, из таких же портных.
Емеле поддакнули соседи: от грабежей и панских поборов нет житья ни купцу, ни мужику-рукодельцу.
Рябой мещанин в потрепанном кафтане плачущим голосом рассказывал:
– Есть у нас с братом струг, тем кормимся, что рядимся с купцами, в Ригу золу возим, а обратно соль. Наместнику за то каждый раз даем двадцать грошей, да купцы ему дают особо. А нам пан наместник велит брать золу купцов три бочки, а четвертую его, пана наместника. И велит ту золу менять у немцев на соль, и на струг брать, три меха купцов, а четвертый его, наместника. И денег за то не дает.
У корчмы послышался вопль: «Ой, пане!» В корчму ввалился шляхтич Хрусь, за ним неразлучные товарищи Малевский с Халецким. Упадыш толкнул Двинянина: «Давние знакомые». Платье на дружках цветное, шапки, как всегда, заломлены. Хрусь раскрыл рот, гаркнул привычное:
– Геть, падло, шляхта гулять волит!
Сидевшие ближе к дверям люди посыпались горохом вон. У Шестака глаза округлились, лицо наполнилось кровью, рука с недопитой чаркой сама опустилась, сипло прошептал:
– Грабежчики!
Лука Бурмин видел – кум Шестак не ошибся, надо было бы крикнуть народу, чтобы вязали разбойников, да как вязать, когда все трое с ножищами, а у одного и сабля. Может, лучше тишком уладить дело? Стал шептать куму: «Не цепляй». Шестак ничего не слушал, точно ветром сорвало его со скамьи, налетел на Хруся, сшиб грудью на пол, волком вцепился в горло, завопил:
– Грабежчик!
Хрусь рвался, пробовал стряхнуть грузного московского купца, но не тут-то было. Много потерял Шестак крови, и рана от сабли чуть затянулась, но как увидел грабежчика, осатанел, откуда только взялась сила. Малевский с Халецким бестолково топтались, не знали, с какой стороны приступить вызволить товарища. Хрусь лежал поперек порога, голова на улице, ноги в корчме, а на Хрусе медведем сидел купчина-москаль, его Малевский с Халецким узнали – один из тех двух, в чьей ладье пошарили они немного. Дверь в корчме узкая, не подступиться ни Хрусю помочь, ни вон выбраться.
Кто оставался в корчме, вскочили со скамей, смотрели, как московский купчина мял шляхтича. Малевский с Халецким узнали и скоморохов, старых знакомцев, от пристального взгляда хмурого Двинянина шляхтичам стало не по себе. Дернул их дьявол забрести в корчму! А Лука Бурмин, осмелев, тыкал на шляхтичей пальцем:
– Эй, люди добрые, вяжите грабежчиков, крест святой целую – те самые и есть лиходеи, какие ладью пограбили.
Шестак выволок Хруся из корчмы, не помня себя, толкал его носом в дорожное дерьмо, хрипел:
– Винись, где грабленый товар схоронил?
Малевский с Халецким скользнули в дверь, кто-то подставил ногу, Малевский кувырнулся наземь. Когда поднялся, видел, как дюжий Двинянин путал кушаком Халецкому назад руки. Когда спутал, шагнул к Малевскому, шляхтич отступил на шаг, вцепился рукой в рукоять охотничьего ножа:
– Геть от шляхты, падло!
Двинянин сжал губы, поднял кулачище, махнул сверху вниз: «Держи, бояришек». Малевский качнулся, едва удержался на ногах, а сзади уже навалились, уже крутили назад руки, толкали в дверь. Сбегался к корчме народ, шляхтичей обступили, стояли они в измятых кафтанах, у Хруся лицо перемазано конским дерьмом, плевался он кровью, хрипло лаясь, грозил:
– Не ведаете, песья кровь, на кого поднимаете руку, за бесчестье шляхте не грошами – головами поплатитесь.
Упадыш уговаривал:
– Не гневайтесь, бояришки. Сведут вас купцы к пану наместнику, тот рассудит.
Из толпы слободских людей кричали:
– Шляхту мещане не один раз в разбоях с поличным брали.
– Пан наместник шляхту отпускает с честью, а мужиков винит!
– Не грози щуке водой, а шляхте судом!
– Свой суд грабежчикам чинить!
– В петлю да на релю!
Со всех сторон к шляхтичам полезли с кулаками, кажется – вот собьют с ног, затопчут. Бойкий паренек метнулся в пеньковый ряд, вернулся с веревкой, стал проворно вязать петлю.
У Малевского не только щеки, даже нос побелел, раскрыл рот, завопил голосисто:
– Ра-а-атуйте!
Из караульной избы у днепровских ворот выскочили жолнеры, затопали по мостовым бревнам коваными сапогами, вскинули бердыши, стали проталкиваться сквозь толпу, лягали косо ногой, кого потчевали древком бердыша. Жолнеры вмиг распутали на шляхтичах узлы. У тех сразу откуда и смелость взялась. Малевский заорал на весь торг:
– Что, взяли, песья кровь!
Долговязый жолнер с сивыми усищами, ведавший караулом у ворот, водил глазами, выискивал, кого тащить к наместнику на суд. Надо было больше нахватать мещан, да не каких-нибудь, а таких, с кого можно было взять откуп. Увидел близко Олешу Кольчужника. Олеша мастер в слободах первый, у такого найдется, чем откуп дать. Жолнер схватил Олешу за ворот, крикнул товарищам, чтобы вязали.
Народ, было расступившийся, опять сгрудился. Глаза у мещан недобро поблескивали. Емеля Безухий выхватил у сивоусого жолнера бердыш:
– Бей, браты, литву!
Сивоусого жолнера сбили с ног, десятки рук протянулись к шляхтичам. Мещане схватили Хруся за руки, за ноги, бегом понесли к реке, раскачали, кинули далеко. Только круги пошли поверх воды, где бултыхнулся шляхтич. За Хрусем полетел в воду Малевский.
Жолнеры улепетывали к воротам, за жолнерами мчался, не помня себя, Халецкий, оторванный рукав кафтана болтался за спиной. Воротный сторож кинулся закрывать ворота. Тяжелые брусчатые створы как на грех не поддавались. Слободские люди вломились в ворота, сторож юркнул в караульню, слышал, как, пробегая мимо, мещане кричали:
– К двору пана наместника!
– Довольно, натерпелись!
Ждан вбежал в городские ворота с толпой. Ватажных товарищей он потерял еще на торгу в передряге с жолнерами. С горы навстречу толпе съехали верхоконные, остановились на полугоре, перегородили дорогу к наместничьему двору. Налево и направо лежали овраги, податься слободским людям было некуда, стали напирать на конников – наместничьих слуг. Конники выставили перед собой копья, сомкнулись конь к коню. Сбоку из оврага блеснули бердыши жолнеров. Жолнеры клином врезались в толпу, сталкиваясь друг с другом в тесноте, залязгали железом.
Ждан увидел Чунейку Двинянина. В руках у Двинянина плотничий топор. Он вертел топором над головой, и жолнеры перед ним расступились. И тотчас же конники ударили из толпы, смяли передних, хрустнули под конскими копытами кости, кто-то закричал протяжно, кто-то захрипел предсмертным хрипом. Наперед вынесся конник, был он весь от макушки до пят в железе, опущенное забрало походило на клюв, конник врезался в людскую гущу, у самой груди Ждана, качнулось острие копья. Копье ударило Ждана в бок. Ждан упал на колени, холщевый зипун на груди сразу взмок от крови, во рту стало солоно, ноги сковала железная тяжесть, преодолевая тяжесть, он поднялся.
Людской поток понес Ждана, вынес обратно в городские ворота. В последней раз он увидел Двинянина. Чунейко все еще вертел топором, один отбиваясь от наседавших жолнеров.
А у ворот уже хлопотали опомнившиеся воротные сторожа. Тяжелые ворота проскрипели, скрыв от Ждана и Двинянина и не успевших проскочить в ворота слободских мужиков. И тотчас же в надворотной башне ударил большой сполошный колокол. Медный звон метнулся между холмами, поплыл над Днепром по низинам.
В ближней смолокурне мужик-смолокур, услышав сполох, торопливо стал гасить печь, загасивши, подпоясал потуже лыком рубаху, ткнул за пояс топор, торопливо перекрестился:
– Дождались, слава те, господи, поднялись на литву слободские люди.
Вышел на знакомую тропу, крупным шагом двинулся к городу.
Дронка Рыболов на руках притащил Ждана ко двору. Пока тащил, Ждан совсем ослабел, и зипун, и рубаха насквозь промокли от крови. Дронка уложил Ждана в клети на скамью, как умел обмотал рану холстиной, бабе велел бежать привести ведуна. Ведун явился тотчас же, размотал холстину, оглядел рану, присыпал толченой травкой, пошептал над Жданом примолвление и, оставив для питья наговорной воды, ушел.
Утром пришел к Дронке Рыболову приятель бочар, рассказал, что человек двадцать слободских мужиков, не успевших выбраться через ворота из города, жолнеры согнали к наместничьему двору. Пан наместник велел одних забить в колодки, других, не забивая, кинуть в тюрьму.
От бочара Ждан узнал, что и Клубника и Двинянин попали к наместнику в тюрьму. Двинянина взяли едва живого, одного шляхтича Чунейко зашиб топором до смерти и многих перекалечил. Упадыша видел бочар, когда наместничьи слуги тащили ватажного атамана в тюрьму; сам бочар убежал с наместничьего двора, скользнув мимо зазевавшегося караульного.
По слободам ездили бояре с наместничьими слугами, заезжали во дворы, хватали слободских людей, не разбирая правого и виноватого, тащили к наместнику на двор. Заезжали и в купеческие дворы, однако купцов не брали, те сразу откупались деньгами или товарами. Взятых мещан распяливали в колодках, самые несговорчивые, промаявшись день-два, клялись богом дать за себя откуп, таких пан наместник отпускал домой. Мужикам победнее наместник не верил, держал их в колодках, пока выкуп не приносила жена.
К Дронке Рыболову еще пока наместничьи слуги не заглядывали. Ждан лежал на лавке четвертый день. Рана между ребрами затягивалась, но ходить было все же трудно. Дронка с утра отплыл в челноке ловить рыбу, Ждан лежал в клети, в который уже раз прикидывал, как вызволить из наместничьих лап ватажных товарищей. Самое простое дело дать откуп, серебро у пана наместника любой замок открывает, дело стало за малым – нет у Ждана серебра.
Под вечер пришел в клеть старый Кречет, сел на край скамьи, грустно поник головой. Ждан не спрашивал, с какими вестями пришел старик, по скорбным глазам Кречета видел – не с добрыми. Кречет поднял голову, смотря мимо Ждана, заговорил:
– Сегодня пан наместник над слободскими людьми суд вершил…
Голос у Кречета пресекся, старик передернул плечами, костлявое его тело затряслось. Только и мог еще вымолвить:
– На Поповом поле кончили…
Стыдясь слез, Кречет поднялся, махнул рукой и вышел, горбясь.
Ждан оперся о локоть, крикнул вслед слабым голосом: «Дедко». Прислушался, в ответ скрипнули ворота. Ждан сполз со скамьи, натянул зипун. Дронкина жена, увидев постояльца во дворе, пошатывавшегося на нетвердых ногах, заохала:
– Ой, куда же ты, сердешный, обрядился…
Ждан ничего не ответил бабе и вышел в ворота. Сумерки уже спускались на землю. За рекой Городней над бором горела жаркая заря. Бледнела в небе половинка месяца.
Ждан брел, трудно передвигая ноги, и много раз останавливался. Месяц уже налился светлым золотом, когда он добрался к Попову полю, угодью церкви Петра и Павла, сухому лугу, протянувшемуся от Днепра к Городне. На лугу далеко виднелись высокие с перекладиной столбы, под перекладиной, на светлом небе чернели длинные мешки. Ждан шел, и сердце в груди стучало часто и тяжело. На перекладине тесно, локоть в локоть, тихо покачивались на веревках удавленники.
Их было четыре.
Месяц светил мертвецам в лицо. Ждан узнал их: Чунейко Двинянин, Клубника, Олеша Кольчужник и безухий кузнец Емеля. У Клубники из-под вздернутой губы белели зубы, от этого и у мертвого лицо казалось веселым, таким же, как и тогда, когда он играл песни.
Прижавшись лицом к виселичному столбу, стоял человек. Он поднял голову, и Ждан узнал Кречета. Шепотом, как говорят при покойниках, Кречет выговорил:
– Сеяли вы, люди перехожие, семя доброе, а взошло семя не по-доброму…