Текст книги "Кайф"
Автор книги: Владимир Рекшан
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Стена не имела вершины, но вот она – долгожданная плоскость, где можно переночевать, разбив палатку и запалив костерок, погужеваться до поры, передохнуть и поглядеть друг на друга, поглядеть в глаза и подумать, что дальше.
Никитка рвался в абитуриенты. Никита стал заниматься с ним, готовить к экзаменам по точным наукам. У Николая росла дочь, и предстояло ему тоже как-то устраиваться, а не врать всем, будто работаешь ночами неизвестно где. У Вити Ковалева тоже росла дочь, а жена справедливо ждала спокойствия.
И меня припекала жизнь: начиналась педпрактика, заканчивался академический отпуск, время диеты, прописанной врачами. Я снова появился на стадионе – мне только ухмылялись в лицо. Один слабак в прыжках, почему-то завистник, вечно врал, будто опять видел меня пьяным, хотя я чтил диету, помня о пережитой водянке и болях, и врал про Санкт-Петербург, будто опять мы после выступления подрались (!) со зрителями. Я продолжал работать в метро, и сутки мои складывались занятно: с ноля-ноля минут до утренних курантов подземка, с одиннадцати часов педпрактика в школе, днем стадион, затем репетиция, какая-никакая была ведь и личная жизнь, случались концерты, а к полночным курантам опять ждала подземка. Где-то в промежутках спал. Чего только не выдержишь, когда тебе чуть за двадцать. До поры и выдерживал, пока не стал засыпать на работе стоя. Весной семьдесят третьего я из метро уволился.
На курсе педпрактику мою признали лучшей. Простым, как маргарин, способом добился почтительности у класса, прокрутив им во время внеклассной работы подборку музыки Битлз и проведя письменный опрос о понравившемся...
Опять была весна, весна семьдесят третьего. На проспекте Науки в кургузом клубике подростков мы репетировали, упиваясь полупрофессиональным звучанием, композицию 22 июня, в подкладке мелодии которой пытались рефреном уложить кусок из известной симфонии Шостаковича. Жена Николая принесла текст, и приятно сложился двенадцатитактовый традиционный блюз Если вас спросят. Но трудно о музыке говорить, трудно рассказать, как репетировали, ведь заранее никто партий не расписывал, они рождались в процессе, так сказать. Это, думаю, было самое радостное – присутствовать при рождении номера, мелодию и текст которого сочинил сам. И даже репетиции случались искренней концертов. На концертах-то было все ясно заранее. Там делался заведомый кайф и заведомо было ясно, что придется выкладываться и выходить со сцены в мыле, но достигнутый успех уже не так интересен в повторах, как путь к нему...
Утро случилось сумрачное, и я долго просыпался, проснулся, поставил Таркус – сенсационный альбом Эмерсона, Лэйка и Палмера, фантастического трио пианиста Эмерсона, записавшего позднее в рок-манере Картинки с выставки Мусоргского; очень корректную и сильную пластинку...
Долго трясся в холодном трамвае, опаздывал на репетицию. Возле торгового центра, в его пристройке располагался подростковый клубик, стояли Никита, Николай и Витя, увидел их издалека и почуял неладное – о чем-то они, похоже, спорили, а Николай отворачивался, делал шаг в сторону, возвращался.
Никита увидел меня и побежал навстречу.
– Ага, вот и мы! Привет. – Он возбужден, без шапки, а куртка расстегнута. Все у тебя в порядке? Все? – спрашивает он, а я вздрагиваю. Что-то не так? Где? Что? Что там еще? Нервы я уже поиздергал бесконечным восхождением по отвесной стене за последнее трехлетие.
– Что там еще? – спрашиваю Никиту, и мы подходим к Николаю а Виктору,
– Сказал ему? – спрашивает Витя у Никиты.
– Сам скажи! – нервно вскрикивает Никита.
– Он умрет, – говорит Витя.
– На фиг, на фиг, на фиг все! – говорит Николай.
– Что за черт! Говорите же!
Никита и Витя переглядываются, Николай вздыхает и проговаривает:
– Ничего, не умрешь. Сгорело все. Ночью пожар был. Все и сгорело. Тушили пожарники. Сгорело сто клюшек, двести шайб и шлемы еще.
– Какие клюшки? Что сгорело? Говорите, сволочи!
– Все сгорело. Вся аппаратура.
Мы стояли возле урны. Из урны торчал бумажный мусор, на урне белели засохшие плевки, я сел на урну и улыбнулся.
– Все врете. Убью.
– Не врем, – сказал Витя. – Нечего опаздывать. Сходи и посмотри.
Я сходил. Да, клюшки сгорели. Жалко. Такие новенькие были клюшки, шайбы и шлемы для клубных подростков. Как теперь клуб охватит подростков спортивным воспитанием? Ничего, жизнь воспитает. Воспитывает же она меня и моих мужиков.
Я стою в дверях и смотрю. Врут, сволочи, не все сгорело. Обуглившиеся остовы колонок, словно печные трубы военных пепелищ, стоят-таки, и еще железа целая груда. Врут, сволочи!
Сволочи шаркают по лестнице и останавливаются возле молча. Я плачу и не смотрю на них. Я смеюсь и не смотрю на них и выговариваюсь матом. Витя ковыряется в почерневшем металле, пачкается сажей, молчит, вздыхает.
– Чемодан-то, мужики, дернули. С микрофонами Мьюзикл дернули и подожгли остальное.
– Да! Чемодана нет? – Никита роется в останках реквизита и подтверждает: – Чемодана нет с усилителем.
– На фиг все, – говорит Николай и шаркает по лестнице вниз.
А затем мы едем в милицию и там предлагаем свою версию серьезному капитану. Он слушает, морщится, набирает несколько цифр на телефоне и говорит в трубку непонятные слова, а после смотрит на нас с укоризной, смягчается и соглашается:
– Лады, пишите заявление. Все. Пишите.
Мы пишем, а капитан опять звонит, спрашивает, слушает и нам говорит:
– Пожарники утверждают, что загорелось от искры. Там рядом дорожники асфальт жгли и ветерок мог искру занести через фрамугу.
Он и сам не верит, но он серьезный человек, у него ЧП.
– Тут, понимаешь, убийство, а вы... – говорит он, мрачнея, смягчается и повторяет: – Лады, пишите. Поищем.
Он поискал и не нашел.
В клуб нас взял один из бывших баскетболистов. Бывал на концертах и предложил место для репетиций. Свой вроде парень, нервный только, но вроде свой. Говорят, он поигрывал в картишки. И, говорят, проигрался. Теперь-то я уверен, что он и дернул чемодан с микрофонами, чтобы рассчитаться за проигрыш, а остальное поджег, заметая следы. И замел. На тысячу с хвостиком дернул, а на две сжег. Свой парень. Его вызывал капитан. Кажется, вызывал. Кажется, поговорили. Но и только. У капитана было убийство. Нас этот хренов картежник тоже подстрелил, но...
Для Вити Ковалева (понятно, классный парень, мастеровой из телеателье, улучшил классовый состав и сотня прочих достоинств, и на басе, когда его не третировал Николай, выделывал выдающиеся коленца) настал звездный час. Он достал диффузоры для тридцать вторых динамиков и для басовых и заменил сгоревшие, заказал деревянные части для барабанов – их в аварийном порядке исполнили неизвестные мне умельцы – перелатал усилители, оживив их. У нас опять был полный комплект некачественной аппаратуры приличной громкости, и при желании можно было начать восхождение к необжитым вершинам полупрофессионального звучания...
С ворами мне доводилось встречаться в жизни достаточно часто. На Стадионе не раз воровали тренировочные костюмы, однажды прохожие алкоголики стащили целую сумку престижного легкоатлетического добра: два фирменных костюма, кроссовки из лосиной кожи, шиповки адидас, майку сборной Франции. После школы, когда делались первые музшажочки и появилось первое желание приобрести что-нибудь электрическое, один из дворовых умельцев взялся продать мою вполне приличную коллекцию марок и забыл все десять кляссеров с марками в такси. Соученик по Университету, умный и противный циник, поражавший мое юное воображение второкурсника регулярной нетрезвостью, однажды взял мой портфель с зачеткой, конспектами и, главное, с двумя пластинками английской рок-группы Трэффик, под каким-то предлогом вышел на минутку и... встретился случайно лет через пять, испуганный, забитый, оправдываясь тем, что, вот, только с зоны и не бей, мол. Я не бил, было жалко. В поселке Юкки после концерта у нас, нищих рокеров, украли поганый усилитель и тактовый барабан. Упоминавшийся Маркович тоже ограбил нас. Зашел я через десять лет в пивбар Жигули и увидел его за стойкой жирным, солидным хозяином жизни, то есть пивного крана. Он был рад увидеться, поболтать, вспомнить славные денечки и даже не взял денег за две кружки пива. Был у меня друг. Красивый, талантливый, остроумный. Победил в девятнадцать лет на крупных международных соревнованиях. О нем писали. Он любил Элвиса Пресли и Роллинг стоунз и частично сформировал мой музыкальный вкус. Для нас с Лехой Матусовым он долго Оставался чем-то вроде маяка, поскольку все у него получалось. И еще он очень нравился женщинам. И еще он очень рано начал попивать, а затем и просто пить, оставаясь, однако, до поры красивым и талантливым. А я собирал пластинки. У меня уже собралось десятка полтора рок-пластинок в оригиналах и десятка три хорошей классики. Все это пропадает из моей комнаты на проспекте Металлистов весной семьдесят первого непонятным образом плюс сто пятьдесят рублей казны Петербурга. Довольно скоро по множеству косвенных, множеству словечек, жестов, встреч, звонков, чьему-то пробалтыванию, скоро становится ясно – обокрал-то талантливый друг. Запасные ключи от квартиры висели всегда у двери – бери кто хочет. Он, видать, и взял. Встречаемся иногда и об этом не говорим, а об остальном говорим по-приятельски. А теперь вот картежник...
Лозунг: Грабьте друзей – это безопасно!
О ворах можно говорить бесконечно и даже интересно о них говорить, даже со странным уважением мы обсуждаем, бывает, их ловкость...
Но ведь Витя-то Ковалев возродил аппаратуру! И ничего другого не оставалось, как продолжить восхождение. И если стена бесконечна, то вовсе и не имеет значения, в какой точке ее ты находишься, отброшенный лавиной обстоятельств. Важно движение, как факт, как содержание молодости.
Мы не ставили осознанных целей и не ждали от нашей музыки ничего, чего б можно было исчислить абзацами славы или деньгами. В начале семидесятых рок стал для моего поколения и круга чем-то вроде кузни, где тебя испытывают на прочность и где из тебя не важно что выковывают, но или закаляют или перекаливают.
Я начинал чувствовать, что перекаливаюсь.
Отчаянным весенним броском по бесконечной стене мы наконцертировались почти до истерии, от которой я спасался на стадионе, ворочая тяжести, бегая и прыгая, в надежде воссоздать в себе спортивный талант, набросившись на спорт, как англичанин на ростбиф, а Никита Лызлов корпел над дипломом.
Несостоявшийся абитуриент Никитка, закосивший армию Николай и страдавший от язвы желудка Витя Ковалев спасались по-другому. Это другое сплотило их надолго, это другое сожгло мосты и лишило запасного выхода, который был у нас с Никитой.
С этим другим подъезжал все время Валера Черкасов и однажды он подъехал с банкой химического реактива, которым дышал и которым предлагал дышать Вите, Николаю и Никите. Это другое мне всегда не нравилось, не нравилось инстинктивно, и я, пользуясь правом Первого консула, обычно гнал с репетиций юных пыхальщиков – приятелей Никитин.
Во время концертирования на престижной и традиционной для тогдашней рок-музыки площадке Военмеха Никитка в Бангладеш загнул соло минут на пятнадцать и это был его кайф, и кайф Николая, Вити.
Я подошел и вывернул ручку громкости до нуля, но Никитка еще долго водил смычком по обесточенному альту, не понимая, а когда понял, вывернул за моей спиной ручку от нуля до предела и вонзился соло в куплет. Пришлось пресечь кайф бывшего школьника коротко и жестко – я просто выдернул разъем и выдернул так, что оборвался припой.
Но еще жило в концертах привычно-лиричное: Любить тебя, в глаза целуя, позволь, – пел Николай, и зал привычно был готов позволить все, все из того, чего ждал. – Позволь, как солнцу позволяешь волос твоих коснуться, – и позволял он мне строить терцию Николаю. – Ты надо мной смеешься. Позволь с тобой смеяться! – а после такой терции я еще верил, что могу заткнуть рот любому соло и лишь окрика или жеста достаточно для того, чтобы движение Санкт-Петербурга продолжалось без конца, движение, как факт, как содержание молодости. Но движение по бесконечной стене равно неподвижности.
Весенним истерическим концертированием мы лишь оплатили долги, образовавшиеся после восстановления некачественной аппаратуры.
Я же так старательно искал спасения на стадионе, что на меня перестали смотреть тамошние, как на пропащего, а мой тренер, великий человек, опять рискнул и предложил в середине апреля поехать под Сухуми на сбор, предложил таким образом готовиться к летнему сезону. Он предложил, я согласился и уехал, и все лето без особого успеха пытался доказать всем, что спортивный талант еще не пропал.
Летом мы несколько раз встречались на репетициях. Несколько раз Санкт-Петербург кокетливо выступал без Первого консула на незначительных концертах. Там Николай играл на гитаре, пел свои песни, а Никита подменял его на барабанах.
В сентябре Санкт-Петербург взялся за новую программу. Соскучившийся по музыке, я страстно репетировал целый месяц, а в сентябре улетел в Фергану на осенний оздоровительный сбор, где были беззаботные дни, дешевые райские фрукты с базара и легкие тренировки. Я давно не был так спокоен, впервые, кажется, осознав, как должно выглядеть счастье, и жалея после, что октябрь пролетел так быстро.
Вернувшись в Ленинград, я застал Петербург в клубе Водонапорной башни за репетицией новых сочинений Николая.
– Я давно не знал тебя такой! – отличным, жарким ритм-блюзом встретили меня.
Я был согласен с ритм-блюзом, но испортил в итоге репетицию праздной моралью и требованием немедленно разучить две мои новые песни, не разработанные толком, путал слова и аккорды, бодро покрикивал на Николая и Витю, а Никитке шутливо предложил вообще заткнуться и встать в угол в качестве профилактического наказания. Я не понимал, что загорелый, откормленный, натренированный, имевший запасные выходы в спорте и дипломе истфака, что одним только видом своим вбиваю клин в трещину, разделившую Петербург. Я был достаточно молод и соответственно глуп, чувства мои оказались хотя и яростны, но поверхностны. Иначе б догадался прекратить эти окрики, сытое ерничество, догадался б увидеть в своих товарищах талантливых артистов, загнавших себя на сомнительную тропу, то есть, нет, оставшихся вдруг на бесконечной стене без человека, взявшегося, пообещавшего тащить вверх, вдруг, если и не вышедшему пока из связки, то явно ослабившего ее...
Весной Николай попросил выделить денег на покупку недостающих барабанов – малого и бонгов. Мы решили выделить из общей кассы и в несколько заходов передали ему двести рублей. Наступил ноябрь, а барабанов нет. Хронически обворовываемый, я организовал расследование, благо его объект был всегда под рукой и не мог скрыться, и довольно просто выяснил, что никаких барабанов и не будет. Хронически обворовываемый и видящий воров теперь часто и в друзьях, припомнив Николаю трудовой семестр в метрополитене, я организовал какую-то китайскую кампанию по шельмованию товарища и изрядно в ней преуспел. Странно улетучился с годами дар внушения, видимо, теперь не хватает для этого однозначности мышления и узости представлений о должном. А тогда я мог говорить часами о том, на чем зацикливался, я и говорил весь ноябрь о несостоявшихся барабанах, и неожиданно Витя Ковалев, после часовой обработки, предложил:
– Давай его прогоним – не могу больше. Ведь ты прав. Мы выкладываемся, ишачим, а он...
Шел дождь. Мы стоим возле Финляндского на кольце сто седьмого, и я поражаюсь выводам, сделанным Витей. Я вовсе не предполагал гнать Николая. Он являлся автором доброй трети петербургской продукции и вообще нравился мне.
– Как выгоним?
– А так! – Витя раскалялся на глазах и уже повторял произнесенное, убеждая и меня, и себя: – Выгоним к чертям. У меня есть барабанщик. Так невозможно жить, когда вот так... вот деньги... Он же с тараканами и с ним никогда ничего не поймешь. И он еще, понимаешь, он вечно поносит меня, а я ведь, считают, первый в городе басист. Выгоним и выгоним...
На следующий день я подловил Никиту на химфаке и сказал:
– Надо гнать Николая, потому что так нельзя жить, когда кто-то, когда нам так плохо, может за счет нас. Мы ведь дали ему на бонги и малый, но не пройдет, хватит, нас сволочи уже кидали сто раз и чтобы еще и свой!
Никита посмеивался, посмеивался, нахмурился.
– Куда? Зачем? Николая гнать? Лемега позвать? Брать деньги, когда нам плохо... Это плохо... Но все-таки... Может, не гнать? Может, дать срок? Месяц. Дадим месяц?
Неожиданно повалили финансово заманчивые предложения. Одно за другим. После лета студенты еще не растратили в студенческих пирушках силы и стройотрядовские деньги. Вуз за вузом проводили вечера отдыха, и наши дела стали заметно поправляться. Мне б прекратить китайское шельмование товарища, но уже несло меня с горки и – эх! все побоку! лететь бы и лететь! Казалось, что подобным жертвоприношением все исправится, казалось, что выгнать человека можно понарошку, не сломав отношений, а слава и будущее Петербурга уцелеют.
Я говорил: Гнать, гнать надо. Витя говорил: Так невозможно жить, когда вот так вот деньги. Никита говорил: Ха, можно и гнать... А может, срок дать? – Пять лет, – отвечал сам же. – Без права переписки. Никитка же права голоса не имел, а Николай ходил затравленный, но барабанов не нес.
Теперь мне неприятно думать, что я был так жесток и глуп...
А студенты проводили вечера отдыха.
Некое содружество студентов проводило вечер в банкетном зале гостиницы Ленинград и желало нашего содействия. Мы согласились содействовать за сто рублей гонорара и привезли некачественную аппаратуру в небольшой зал гостиницы, где и установили ее заранее напротив длинного банкетного стола. Санкт-Петербург, собственно, не играл в ресторанах, поскольку это считалось дурным тоном и поскольку программа у нас была сугубо концертная. Студенты, видимо, удачно потрудились летом и желали не просто слушать концерт, но и закусывать при сем.
Отстроив аппаратуру днем, явились, как договаривались, с командиром недавнего стройотряда к половине девятого, чтобы начать концерт в девять.
Студенты оказались в основном мужеского пола, сидели они за длинным столом угрюмо, набычившись, сняв пиджаки, распустив галстуки и закатав рукава.
Начинаем концерт и чувствуем – что-то не так. Никаких тебе восторгов, аплодисментов, на нас просто не смотрят. Обидно, ну так что – играем себе и играем.
Дверь в банкетный зал приоткрывается, и в нее, я вижу, просовывается белая угро-финская голова. За головой появляется тело, и по одежде я понимаю – это действительно угро-финн, а точнее просто финн из соседней Суоми. Слушает, вежливо хлопает после финального аккорда. Скоро уже их несколько возле дверей. Слушают и хлопают этак вежливо, одобрительно. Скоро они уже, человек с двенадцать, сидят за индифферентным столом возле студентов. Кто-то из отдыхающих студентов взмахом руки пригласил их за стол. Сидят, выпивают, закусывают, аплодируют.
А студенты все также – угрюмо и набычившись. Не реагируют ни на Санкт-Петербург, ни на странных гостей. Тут мы и понимаем, что студенты так успели отдохнуть до девяти, то есть до начала концерта, что сил и сознания у них осталось лишь на угрюмость и на набыченность.
Лишь бывший командир пытается прогнать блондинов, тянет то одного, то другого за локти; блондины согласно кивают и стараются напоследок ухватить что-нибудь на вилку. Командир жалуется:
– Столько заработали – жуть! На той неделе гуляли в Москве. На позапрошлой в Неве. Денег еще навалом, а сил более нет. Что делать, а?
Он не знает что делать, а мы, похоже, знаем. Надо гнать Николая. На эту тему переговорено с избытком, уже и не говорим. Что говорить? Гнать надо. Но не гоним. На одной из репетиций в Водонапорной башне я вдруг начинаю поносить несправедливо Виктора, а Никитку затыкаю привычно. На Николая и не смотрю. По-людски толковать могу только с Никитой. А дома с родителями затяжная окопная война. Один месяц покоя и счастья все же не перевешивает четырех лет кайфа...
В конце декабря у нас несколько концертов на вечерах отдыха с закусками, а в середине декабря мы с Никитой заняты в Университете. В репетициях перерыв.
Даже Витя не звонит и не заходит, хотя живет рядом, зато звонят круглые сутки малознакомые олухи и от звонков нет ни покоя, ни радости. Я прошу брата-девятиклассника:
– Если позвонит кто, говори, что я умер.
Он и говорит. Эффект потрясающий – полгорода волосатиков гуляет поминки, оплакивая безвременно угасший талант.
Звонит Никита: Ты что, умер? – Да, я умер. Во сколько завтра собираемся? – В пять у Водонапорной. – Кто-нибудь звонил? – Никто не звонил. То есть покоя не дают по поводу твоей смерти. Но ни Витя, ни Николай, ни Никитка – эти не звонили. – А они, сволочи, знают, что у нас игра? – Как же! Знают. – Значит, в пять у башни. До завтра.
Завтра в пять прихожу на улицу Воинова, там клуб Водонапорной башни, и встречаю Никиту.
– Слышь, а наши уже уехали.
– Не подождали, сволочи. И ладно – таскать барахло не придется. Знаешь куда ехать?
– Я ж и договаривался. Это на Охте.
Едем на Охту и находим двухэтажную стекляшку-кафе. На улице мороз. Продрогшие, спешим на второй этаж, мечтая побыстрее согреться, и я еще лелею желание обругать сволочей за самовольный отъезд из Водонапорной башни.
Колонки и микрофонные стойки расставлены, провода аккуратно прибраны Витина работа. Он навинчивает микрофоны, а Николай возится с барабанами.
– Здорово, сволочи, – говорю я.
Оглядываю зал, замечаю нескольких незнакомых волосатиков, боязливо посматривающих на меня.
– Это что, – говорю с напором, – опять двоечник притащил?
– Нет, – Витя докручивает на стойку микрофон, подходит, мнется, посмеивается, говорит: – Тут дело такое... Отойдем-ка.
– Никита, будь другом, достань Иолану из чехла! Пусть отогревается. Никита кивает.
Мы с Витей отходим к лестнице.
– Чего у тебя?
– Такое дело... – Витя мнется.
– Говори же. Мне настраиваться надо. Кстати, штекер припаял?
– Такое дело... Н-да. Мы тут две недели думали.
– Умные.
– Подожди. – Витя собирается с духом и начинает говорить не коротко, но ясно: – Мы решили отделиться. У Никиты учеба. У тебя учеба и спорт. Это все хорошо. Вы побаловались, побаловались и привет. А нам как? Потом все с начала? Да и вы с Николаем не сошлись. Никто не виноват. У вас свои дела. Вы в рок-н-ролле люди случайные, а мы поставили жизнь. За аппаратуру частями выплатим. Сегодня играем без тебя и Никиты. Можете подождать и получить деньги. – Витя смягчается и просит: – Останемся друзьями?
Я чуть не задохнулся:
– Это ты видел? Друзьями! У-у, сволочи!
Я иду к Никите и смеюсь над ним:
– Ты случайный, понял? – Он не понял, – Они жизнь поставили! У них жизнь каждый день стоит, а у нас – случается! Я из них, сволочей, очаровников сделал, а они – случайные! – Никита не понимает. – Ты не понимаешь? Нет? Нас выгнали! Меня эти сопли выгнали из Санкт-Петербурга, который я сделал...
Витя подошел и положил руку на плечо.
– Успокойся, старина. Мы не сволочи. У нас теперь другое название.
– Убери руку, дружок. – Я сбрасываю его руку и отворачиваюсь. – У вас не может быть названия. У вас и имени-то нет.
– Большой железный колокол, – говорит Витя и начинает злиться. Хватит, не воняй тут.
Я неожиданно успокаиваюсь:
– Ладно, перестаю вонять. Что играть станете? Моих чур не играть.
– Мы две недели репетировали.
Набиваются в стекляшку рок-н-ролльщики и кайфовальщики, а мы с Никитой садимся за крайний столик и тоже кайфуем. Хорошо сидеть и кайфовать, когда другие поставили жизнь. Ничего поставили, думаю про себя с завистью. Николай играет на гитаре, а на барабанах колотит Курдюков. Мишка Курдюков – был такой барабанщик. Майкл! Когда они его успели подцепить, сволочи! Здорово спелись, сволочи, хотя Николай на гитаре и не пашет, но в сумме нормально звучит, кайф! А мы с Никитой кайфуем за сиротским столиком семимильными шагами, и через полтора часа кайф оборачивается икотой и головной болью.
– А ничего. А? Ничего, это, они рубят, – икает Никита.
– Большой железный колокол, понимаешь, – икаю в ответ. – У них колокол, бля, а у нас икота.
– Ты кайфуй, сиди. Щас денег дадут.
– Кайфую. Главное, никакого тебе обходного листа.
– Кайф!
Мы получаем сотню пятерками, делим пополам и выходим на мороз. Сугроб на сугробе и сугробом погоняет – зима. Вихляя, подкатывает автобус. Я достаю пачку пятерок и выбрасываю ее на ветер. Подхваченные поземкой, пятерки вальсируют по сугробам.
– Деньги на ветер, – говорю я. – И ты выброси, Никита. Выброси.
– Нет, – отвечает Никита. – На фиг надо! Не выброшу. Ты пижон, старичок. Это работа.
– Это кайф, – не соглашаюсь я. – А кайф не стоит ничего. Ничего, кроме жизни.
– Вот-вот. Вот ее я и приберегу на случай.
Мы садимся в автобус и, долго икая, едем неизвестно куда...
Однако развод затягивается на неделю. Через Витю уславливаемся с Колоколом – те концерты, о которых договаривался я или Никита, работаем Петербургом.
Привычно улыбаясь кайфовальщикам и рок-н-ролльщикам и дрыгая ножками, срываем несколько лавровых венков, получая по сотне от предновогодних студентов, и последний раз выступаем на сейшене с закусками в гостинице Советской, где на последнем этаже арендовали большой банкетный зал организованные кайфовальщики из недавних стройотрядовцев. То ли благосостояние росло, то ли солнечная активность виновата, но в конце семьдесят третьего почему-то Петербург приглашали концертировать именно в кабаки.
Играем, дрыгаем ножками, кощунственно поем о том, чем жили вместе и с чем терзались на бесконечной стене.
Нас с Никитой не устраивает отставка по предложенной модели: вы, мол, случайные, а мы вам выплачиваем. Но в Водонапорной башне знают вахтеры Витю и Николая, и сейчас грузовик с глухим кузовом ждет, чтобы отвезти обратно. Вот именно – грузовичок. После концерта получаем сотню за поддельный кайф и долго грузим электродерьмо в грузовичок. Я подруливаю к ленивому водиле и, сунув десятку, прошу сперва подбросить на проспект Металлистов. Туда ехать делать крюк, но водиле за десятку все равно.
Новый год на носу, и это наш последний общий кайф. Я сажусь в кабину к водиле, а Витя, усмехаясь, говорит:
– Напоследок с шиком, да?
– С шиком, старичок, с шиком.
Мужики залезают в глухой кузов, и грузовичок фигачит по морозным улицам на проспект Металлистов.
Заезжает во двор, останавливается. Выпрыгиваю из кабины и распахиваю кузов.
– Вылезайте, сволочи, приехали.
– Ага, – говорит Витя, вылезая. – Черт, а куда это приехали?
– Ты приехал, куда ты, гад, за милостыней ходил. Никита поясняет:
– Такой попс, мужики. Сперва подсчеты – потом расчеты.
– Аппарат оставим у меня, подобьем бабки, а после разберемся, кому что. Колокол молчит. Витя сморкается, Никитка плюется, а Николай просто молчит и курит.
– Обжилите? – спрашивает Витя.
– Жилить нечего, – отвечаю я. – Помогайте таскать.
– На хрен еще и таскать, – ругается Николай и уходит с Никиткой, а Витя все-таки остается помогать.
Развод по-славянски с дележом сковородок, самоваров и мятых перин.
Итог нашего восхождения обиден и насмешлив: Никита – минус пятьсот рублей, я – минус пятьсот тридцать рублей, Никитка – по нулям, Витя – минус двести рублей, Николай – плюс двести сорок.
На этом, собственно, история славного детища моего Санкт-Петербурга заканчивается, но не заканчивается жизнь, и эта жизнь – веселая и честолюбивая штука – не дает покоя, хотя помыслы мои все на стадионе и надежды жизни все там, но не верится, что более не кайфовать на сцене, бросая свирепые и презрительные взгляды на зал, кайфующий и вопящий.
Я призываю под обтрепанные знамена удалых Лемеговых, сочиняю публицистическую композицию Что выносим мы в корзинах?, сделанную в трех но каких! – аккордах, и пытаюсь подтвердить законное право соверена рок-н-ролльных подмостков. Отдельные схватки с Колоколом, Землянами и прочими вроде б и подтверждают силу, но объективный закон уже привел ленинградский рок к раздробленности, бессилию и временной импотенции. Грядут уже времена Машины времени, когда аферисты-подпольщики и кайфовальщики воспрянут духом и завертятся серьезные дела с московским размахом, помноженным на ленинградскую истерическую сплоченность.
Весной семьдесят четвертого я перепрыгиваю в высоту 2,14 на Зимнем первенстве страны, где побеждаю многих именитых, ближе к лету защищаю диплом, у меня рождается дочь, меня вот-вот забреют в армию на год... Как-то с Никитой в нестандартном состоянии крови и печени появляемся на выступлении Колокола, где выползаем на сцену и с помощью Вити рубим мой супербоевик С далеких гор спускается туман, как бы прощание с бесконечной стеной без вершины. После я крошу гитару о сцену под вой кайфовальщиков и прощальный плач Колокола, после еду один домой, вдруг понимая, что – все, не могу, не хочу, истерия, невроз, хочу тихо-тихо прыгать, бегать и ничего не знать и не слушать.
Продаю свою часть аппаратуры, пластинки, магнитофон, обнаруживая перед собой новую отвесную стену, и стена эта – олимпийская и у нее тоже нет вершины, по крайней мере, для меня.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Фельдшер задирает подол белого халата и мочится на угол деревянного барака. Я останавливаюсь, опускаю на снег ведро, полное серебристого антрацита, а он, фельдшер, не переставая мочиться, повторяет надоевшее:
– Топить, топить надо! Температура падает.
Но температура на котле за восемьдесят, и я не виноват, что холодно в старом дырявом бараке возле пирса. Фельдшер стар, но не дряхл, он морщинистый, худой и низенький, напоминающий то ли морского конька, то ли черепаху без панциря. С утра фельдшер мучается похмельем и пристает к кочегарам.
Возле котла после улицы жарко. Я выворачиваю антрацит в ржавую бадью и начинаю чистить топку. Ажурные и горячие пласты шлака, ломаясь, вываливаются в широкий совок. Я выхожу на улицу и опрокидываю совок над сугробом, коричневатая пыль летит по ветру, а снег шипит и плавится. Тридцатипятиградусный мороз прорывается под свитер, и я со странным удовлетворением вспоминаю про хронический тонзиллит, подтверждающий мое петербургское происхождение.
В моем возрасте, мне тридцать шесть, в моем тонзиллите и нежданном кочегарстве нет ничего трагического. У меня есть серьезное гуманитарное дело, в котором, я чувствую, назревает удача, а кочегарка – это честный способ временной работой оплатить временное жилье с окнами на царский парк и золоченые ораниенбаумские чертоги.
Я возвращаюсь к котлу, закрываю дверь, долго сижу, греюсь, смотрю на огонь и курю. Ох, и надоел же мне этот фельдшер! У меня независимая комнатушка возле медсанчасти, но мне хочется посидеть здесь и не думать о гуманитарном деле, к которому следует принуждать себя каждый день, поскольку еще на стадионе так учили и я свято верю, что принуждать себя стоит ко всякому делу, в котором рассчитываешь на успех. Я и принуждаю, хотя лень кокетлива и влечет, как женщина. До тридцати я был добротным, словно драп, профессиональным спортсменом и до тридцати это было хорошим прикрытием для непрофессионального гуманитарного дела.