Текст книги "От рубля и выше"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Какова наша мамочка? – сказал Митя. – Не успела, можно сказать, износить туфли, хотя в общем-то она еще, может быть, и имеет право на личную жизнь. У папочки ее было с избытком.
– Митя, давай не говорить о родителях. Нас объединяет забота о наследстве твоего отца и моего друга. В этом мы единодушны, а влиять на твои взгляды я не собираюсь, да и поздно.
– Куда мне, зелен виноград! А не говорить о родителях нельзя. Хорошо, назовем это разговором о поколениях. Я смотрю на ваше как бы со стороны, извлекаю уроки. Все получают по заслугам. Зло наказуемо не только законом, но и раскаянием. Не все на него способны, но судить надо не по проступку, а по осознанию его. Скажете, это вычитанное, что не моим ртом мышей ловить, надо перестрадать, но разве не самые сильные страдания в юности, когда в ужасе видишь отца в подлинном свете, когда выпустят из школы зелененьких, наивненьких, в голубеньких очках, а лучше сказать, вышвырнут не умеющих плавать из лодки среди реки… жизни.
Принесли еду. Митя» подождал отхода официантки.
– «Ночь после выпуска» Тендрякова вы заставляли читать, это было очень полезно. Ладно, я, в отличие от класса, имел тягу определенную к искусству.
– Благодаря отцу.
– И вам. Спасибо. Но не сделала ли эта самая тяга меня несчастным? Отец работал. Он – ломовая лошадь искусства, а я пытаюсь осознать и вижу недостижимость горных вершин.
– Брось тогда, не занимайся.
– Поздно.
– Тебе? Поздно?
– Обстоятельства, дядя Леша, изменились. Хочу я или не хочу, я ведь не только материальный, но и творческий наследник.
– Почему это вдруг такая кастовость: сын писателя – писатель, сын художника – художник, актера – актер, режиссера – режиссер? Закон один для всех – сын как творец всегда на голову ниже отца.
– Всегда?
– А если уровень отца невысок, каков же уровень сына? Я не о тебе и не об отце говорю. Конечно, детям легче благодаря знакомым отца, этой атмосфере, но до них же не доходит, что для отца искусство было впервые, а для них оно уже в самом начале вторично.
– Выпейте со мной, дядя Леша. – Митя смочил мою рюмку, налил себе. Выпил, не стал есть, закурил, собирался с мыслями. – Еще позвольте. – Он еще плеснул себе. – Все это так, как вы говорите, все так. Но время, вы забываете время и называете отжившие правила. Наши отцы, я говорю о подлинных творцах, а не о халтурщиках массовой культуры… наши отцы жили чувствами, сердцем, насилие над душой для них было равно смерти при жизни. Время же потребовало людей, которые знают, чего хотят, а не тех, кто неясно что-то различает сквозь магический кристалл, К отцу с его хрусталем это очень подходит. Он говорил, что это хорошо, что хрусталь бьется, не вечен, он на раскопках нашел цветное стекло, которое было как прозрачный войлок, то есть ему был знак работы над нетленностью своих произведений. «Создавай нетленки!» – это вроде в шутку кто-то воскликнул, но не случайно, что в наше время. Времена прошли, остались сроки! Когда тут рассчитывать, что следующие; и следующие, и следующие поколения что-то создадут? Куда тянуть? Поколение отца – прекрасная почва, пора колоситься злакам и цвести цветам, созреть пора!
– Митя, тут легко опять прийти к доступности занятия искусством, что сумма приемов и так далее дает качество…
– Ну нет! Мы говорим о тех, кому дано.
– Очень легко вбить в голову, что дано. Если тем более с молодых лет, когда даже пустяк – удачная линия, звучная гамма, случайная рифма – вызывают восхищение.
– Допускаю. Но ведь все скажется, так что это не страшно.
– Но если этой дряни малохудожественной будет много, то почему же не решить публике, что искусство достижимо, что оно такое и есть?
– Дряни всегда много. А почему бы каждому не попробовать? Все талантливы, говорили вы, так вдруг? Мать наконец-то разрешила девчонкам рисовать. А вдруг? Нет так нет.
– Ты поешь, остынет.
– А! Бог на детях отдыхает, есть такая пословица? Ее можно и продолжить через противительный союз «а». Бог на детях отдыхает, а дьявол отыгрывается. А так как я еще ни за что ни про что виноват и в первородном грехе, то не слишком ли много – тянуть грехи и человечества, и папашины? Пока их замолишь, и жизнь пройдет. Конечно, для кого-то и это оправдание жизни, но не для творцов. Зачем он тогда женился, если всецело ушел в работу?
– Он же не знал, что…
– … что искусство забирает целиком? Плохо! Надо знать. Вот и парадокс: искусство должно нести радость людям, почему же за эту радость люди, близкие люди, несчастны? А как же с тезисом о любви к ближнему? Если не исполнять этот тезис, то и искусство будет не от бога, а от сатаны.
– Но ближние могут понять, каково оно достается, и сами возлюбить его.
– Это так. Тут даже усилий не надо, это в природе: мама, папа. Но есть сознание. Могу я критически смотреть на отца, даже любя? Могу. В этом залог движения вперед. Сейчас тем более. Сейчас нужны мозгачи, жаргонное слово, но точное. Мозгач. Сердце, душа – все это вещи личные, и всякое чувственное творчество есть индивидуализм. Сознание, мозг – это достояние всех. Оттого цивилизация и петляла, что воспитывала отдельных личностей. А остальные повздыхают, повосхищаются около творений – да и опять плодиться и размножаться. Допустим, я противник абстрактного искусства, но оно как эксперимент, как попытка творчества многих имеет право на жизнь.
– То ты был против занятия искусством неодаренных, то оправдываешь абстракцию, а она есть не улучшение природы человека, а ее обезображивание. Искажение, бесчеловечность. Чтоб зарабатывать, бессовестно придумали, что понять отвлеченное могут посвященные. Во что посвященные? В безобразие?
– Отсеется, дядя Леша. Вовсе я не за абстракцию, я против косности. Мы часто говорили с вами, отлично все помню: и о постепенности, и о терпении, но ведь это ни холодно ни жарко – эти маленькие шажочки, а как же «чтоб брюки трещали в шагу»?
– Мить, поешь все-таки. А то брюк на тебя не напасешься.
Митя стал есть, и какое-то время мы молчали. Нам подали счет, Митя прихлопнул его рукой.
– Хорошо, Митя, настало время перемен, так как времени не остается. Так. Но всегда и повсюду лопались попытки создать нечто новое, забыв о старом, сбросив его с учета современности. Вспомни десятки манифестов новых направлений. Там в любом направлении был центр – человек. Что такое имажинисты без Есенина? Кто они? В чистом виде паразиты, о которых ты так печешься. Да, творец искусства делает близких несчастными. Не всегда, не всегда, Митя. Валере повезло, что ты его понимаешь. Дело творца – страшно одинокое дело. Он все ставит себе в упрек – несчастье близких, свои неудачи. Слабости ему не прощают, ибо ему дано больше остальных, он и сам их себе не прощает. Вспомни… Но тут-то я лучше знаю: Валера, если что, кожу на себе до крови, до костей сдирал. Не идет работа – сам виноват, семья виновата, идет работа – не до семьи. А возмездие настигает быстро, и за семью взыщется, и за то, что работа шла. Чем взыщется? Мучением. Того же сердца, той же души, которые вашему поколению в тягость.
– Не в тягость, но не на первом же месте.
– Откуда мы знаем, что на первом, что на втором? Валера всегда был кругом виноват. За что? За то, что мог больше остальных. Но он в этом не виноват, ему дано! А за что дано? Откуда? Нам знать не дано.
– Каламбур, дядя Леша, каламбур отличный. А мне дано?.. А молчание знак несогласия. То есть если мне не стыдно, то я и не творец? За что ему было стыдно? Эго перебор. Тут гордиться надо, а не стыдиться.
– Чем? Гордиться тем, что ты можешь, а другие не могут? За это кровью платят.
И тут мы оба, враз, посмотрели на часы. Встали. Митя по дороге подошел к официантке, сдачу не взял.
На улице он снова закурил. И еще несколько раз включил и выключил зажигалку.
– Дядя Леша, у меня разговор… Вы только один знаете последние работы отца. В них, вы помните, была какая-то неуверенность, он выпивал, но плевать, плевать, не в этом дело, он преодолевал себя, искал, одним словом. Манера его была совсем другой. Поставь рядом эти его работы и предыдущие, любой искусствовед обманется, сказав, что это разные кисти. Во-от. Дело в мастерской. Я знаю лучше многих значение отца, я сам думал о его музее. Такой талант, как его, огромный талант, он не мог ни продать, ни запить… Неловкое слово. Впрочем, спиться не мог бы он, не дал бы ему талант. В выставках молодежных я участвовал, вы не помните, конечно, всегда заслонял отец. Я, так сказать, был не в лучах его славы, а в тени ее. Конечно, та же фамилия, как кому-то не сказать, что и сын туда же… да. В этих работах он силен, но неуверен, то есть никуда же он технику не денет, он тему нащупывает, цвет, то есть все похоже на молодого, на начало пути…
Опять Митя замолчал, видно было, что он мучается, но чем? Я снова посмотрел на часы. Опаздывать на свидание было неприлично.
– Дядя Леша, – сказал Митя, – если я во имя сохранения наследства, отца, его памяти, если я… Вот выставка сейчас готовится, если я на нее представлю его работы? Только вы один знаете, мама не в счет, что они не мои, а его. Я просто не успеваю. А они на таком уровне, что меня просто не посмеют не принять в Союз.
Я постеснялся посмотреть на Митю. Но уже дошли до перекрестка, откуда я хотел ехать один, и пришлось на прощанье пожать руку и взглянуть.
– Тут тебе никто не советчик.
– Здесь, дядя Леша, тот случай, когда я себе никогда не прощу! – горячо сказал Митя. – Только имя отца меня оправдает. А оно для меня священно, как завещание. – Видно было, он вздрогнул, испугавшись неуместности своих слов. Но я спешил.
Шел к саду «Аквариум», где назначалась встреча, злясь на себя, на Митю, на свою слабость особенно. Каков Митя! Митя – мозгач, он все Вычислил. Этот молодняк даже нашу растерянность перед хамством и то учитывает. О, далеко пойдет Митя! Тут ведь раз перешагнуть через себя, дальше легче. Многие разговоры с Митей мелькнули в памяти. Не по частностям, а в общем смысле. Митя в них напирал, что мнение, идея, которые материализуются в действиях людей, не исходят от массы, от кого-то конкретно. Тут решает, говорил он, нахватавшись где-то, не величина биополя, не способность к предчувствиям и предсказаниям – мысль! А она есть концентрация знания для усилия в одном направлении. А душа размагничивает устремленность этого усилия, она слишком всеядна. Помню, Валера хохотал, когда Митя договорился до «всеядности души». Мы пытались говорить, что такое усилие знания в одном направлении сделает это направление безжизненным. Куда там! Были упрекнуты в аморфности традиционного мышления. О, все эти теории сыпались из Мити очередями, с пафосом, а на деле? На деле, вооружаясь именем отца, обокрал отца.
* * *
Досада на себя помогла мне в первые минуты свидания с Линой. Школьный учитель и жена атташе, тут не это считается, тут мужчина и женщина. То есть кто-то из женщин и мог бы сопоставить социальные различия, но это было бы не по-женски. Она была в перкалевом, отстроченном по складкам и по кармашкам платье. Косметики я не заметил, для ее сорока лет она, не скрывая возраст, выглядела отлично. Молодилась бы, проиграла бы. Волосы темные, с сединками. Морщинки у глаз и особенно у губ.
– Бое очень по-русски, – сказала она, подавая руку, а потом возвращая в нее сумочку из другой. – Мы даже не описали друг друга. И сразу узнали. Сядемте?
Мы прошли в глубь сада. Был еще тот час, когда в саду было свободно. На скамьях сидело по парочке, иногда по две. Та скамья, куда меня привела Лина, была в глубине. На ней с краю сидели двое мужчин. Мы тоже сели с краю.
– От глаз подальше, – засмеялась она. Морщины у губ углубились, и резко обозначились ноздри.
Это скорее захотелось видеть, это хищное выражение, нежели оно было. «Хищница», – угрюмо думал я. И, подождав, пока она закурит, сказал:
– Валерий мог быть великодушным…
– Не мог, а всегда был, – ласково поправила Лина, сбивая меня с решительного тона.
– Был, да. Но его работы, сделанные работы, уже ему не принадлежали. Думаю, что и вы осудите тех, кто мог спровоцировать его на дешевую распродажу или подарок.
– То есть мне нужно осудить себя? Осуждаю. Но думаю, что вы не осудите тех, кто мешал ему разбазаривать национальное достояние в случайные руки? Так? Еще и неизвестно, какова бы была его судьба, не встреться он случайно со мною.
– Я не думаю, что случайно. Если вы занимались стеклом, картинами, вы не могли не узнать о Валерии.
– Может быть. Теперь я думаю, что нам для желания знакомства хватило бы взгляда друг на друга в толпе. Я первая стала о нем писать. Пусть не здесь, у себя. Но вы же знаете здешние нравы, да даже не нравы, а взаимоотношения художников – признала заграница, тогда и здесь замечают. Я заканчиваю монографию, думаю издать у себя, предложить ее для перевода и здесь. Ну, сердитый друг моего друга, оправдываюсь я в ваших глазах?
– А та ваза, с восьмеричным делением, у вас?
– У меня. Но уже не здесь. – Лина порылась в сумочке, достала пачку цветных фотографий, ловко раздвинула ее веером. – Эта?
– Да. Можно посмотреть остальные?
Фотографии – видно, что еще свежие, – засверкали на коленях, на скамье. Их тут было не на одну монографию. То, что Валера показывал мимоходом, или утыкал лицом к стенке, или, закончив, отмахивался, недовольный, было снято при полном, лишающем теней свете, многое было обрамлено, а уж что говорить о хрустале. Некоторые предметы и наборы были сняты с самых разных точек, с подсветкой с боков и сзади, на фоне вышивок, рядом с цветами, на черном стекле, на зеркальном, на полированном дереве, на простых струганых досках… Мне даже показалось, что фотографы силились найти такой фон, или так поставить свет, или же найти такое окружение хрусталю, чтобы приглушить его красоту. Нет, не вышло, хрусталь мог бы быть заперт в темницу, но и там бы он сам осветился изнутри. Так это фотографии, что говорить о том хрустале, который я много раз видел в руках Валерия и держал сам, когда свет, как огонь, метался по всем его жилочкам, когда многоцветное сияние, подобное северному в полярной ночи, ни разу не повторялось.
– Думаете, что снимки плоскостные, – попала в точку Лина. – Еще сделаны голограммы с основных работ, но тащить их сюда было бы мне не под силу. Знаете, я рядом живу, и вы могли бы на них взглянуть. Как? А! Опять симулирует. – Это она сказала о зажигалке. – Минуточку. – Она встала, я встал и предложил сходить прикурить. – Не надо, что вы. Сейчас никого не удивляет, даже у вас, что женщина просит огонька. – Лина засмеялась и ушла.
Я углубился в фотографии. Соседи по скамье с того края повысили голоса, или мне показалось. Они говорили, что вчера в метро то ли сам упал, то ли его столкнули, поди там разбери в толпе, упал и погиб мужчина. «Это-то сплошь и рядом, – говорили они. – Сейчас вообще есть такие препараты – капля на стакан, и за год истает, и никакое вскрытие не установит». Что и говорить, веселые у нас оказались соседи. Лина возвращалась, я встал ей навстречу.
– Идемте. А то тут вовсе как в детективе. Вы пригласили своих людей, они начинают с запугивания… говорят о нераскрытых убийствах.
– Валерины мотивы, – сказала Лина, даже не оглянувшись на скамью. – У него два бзика: древность славян и то, что за ним идут по пятам. Прямо Евгений, настигаемый Медным всадником. А уж древность славян! Боже мой, это от вас?
– Тут уж мы оба.
– Да откуда же он взял древность славян, когда в нем самом столько детской наивности?! Древность. Древность народа – это его зрелость, я так понимаю? А здесь наивность, то самое удивление, сотрудничество с природой, откуда, собственно искусство. Это греки! Я его греком и называла. Ох, серди-и-ился.
Тем временем мы вышли из сада, шли меж высоких каменных домов тихими переулками. Я все еще не решил, заходить ли к ней.
– Да, я хотела вытащить его отсюда, – заговорила Лина. – Хотела. И не скрываю. Какие у него здесь условия? Какие? Ои делает произведение, которое само по себе составит, например, славу заводу, на котором сделано. И тот же завод встречает Валеру как врага. Им же придется шевелиться, делать неординарные отливки, печь обжига маловата, тысяча причин, чтоб заставить его ползать на коленях, просить, да еще его же в конце вынудить отказаться от замысла или на будущее подстраиваться к ним. Как это понять? А худсоветы! Я долго на это смотрела, нет, говорю, Валерочка, тебя здесь заредактируют. Он уперся, вот снова к вопросу о древности, и, как ребенок упрямый, стал защищать порядки. «Мы идем через преодоление, отсюда наши достижения». И не мог не укусить; говорил, если у вас так просто творцам прекрасного, такое к ним внимание, так что ж эти творцы так мало прекрасного наработали.
– И взяли его паспорт?
– Да.
– И… и внушили симптомы болезни.
– Об этом не будем. При его мнительности он и грипп мог принять за раковую опухоль. И от этого бы я его избавила.
– От мнительности или от болезни?
– Вы следователем не работали?
– Он ведь, жалея вас, не обратился бы к вам за излечением.
– У него были и другие женщины. Их он мог не стесняться.
– То есть, если признаки болезни были, он должен был назвать ваше имя. Он на это бы не пошел. И вас бы не назвал. Но и вам бы не сказал.
– У нас бы его в два счета вылечили. – Тут Лина прикусила губу.
– И на это вы рассчитывали?
Но на этот вопрос Лина не ответила.
– Когда вы его видели последний раз?
– Давно. Но говорила по телефону недавно… Дня три назад.
– Правда?! – воскликнул я.
Лина улыбнулась.
– Чем я могу доказать? Вы б, вероятно, записали разговор на магнитофон. Жив-здоров, чего и вам желает. Отлично знает, что хрусталь у меня, что я готовлю выставку… Вот мы и пришли. Все-таки зайдемте. Прошу, – Она уже набирала на кнопочном пульте стеклянного подъезда замысловатый шифр.
Вошли. Тоже в стеклянном лифте потянулись медленно, будто плывя через цветы вестибюлей и ковры, на четвертый этаж. У дверей Лина пошарила в сумке, нахмурилась, вспоминая, потом нажала звонок.
Открыл дверь… Митя.
* * *
И вот мы милой компанией при опущенных шторах, (фи мерцании стоящего на ковре цветного телевизора или кофе. Светская обстановка не просто располагала к светской беседе, но не допускала никакой иной.
– Отец безошибочно избрал вечное во всех временах: прозрачность материала, грань и свет. А каково литераторам? – пел Митя, поглядывая на экран. – Где в современности вечность? В проклятых вопросах бытия? Но все они – быт, а, прошу пардону, рядом с бытом и быдло. Любовь? Но фон? Опять же бытовой. А раз бытовой, значит, снижающий?
– Ваша школа? – спрашивала Лина лукаво.
– О, Алексей Васильевич всегда говорил, что научить нельзя, можно научиться. Так что позвольте право авторства. Да вот и пример: женский вопрос, эмансипация та же. Сколько сломано перьев, а все зря. Сама женская природа возьмет свое, одолеет все веяния, все модные теории женского равенства с мужчиной, женщина женщиной будет, как сказал прозаик, и куда тогда деть литературу за и против эмансипации? Опадет, как временное убранство, будет лишь памятником какого-то времени. Естественное в женщине победит.
– Как приятно слушать молодого человека, – говорила Лина, нагибаясь за соломинкой и толкая потом ею лед в бокале. – Очень приятно. Такие познания даются лишь через многолетний опыт, а здесь образец того, что они прямо упали на тебя, Митенька. Скажи еще домыслы свои о ревности, скажи, скажи, я давеча не восприняла.
– Ревность! – усмехнулся Митя. – Ревность. Мы с дядей Лешей, я зову Алексея Васильевича дядей, часто говорили, даже и сегодня успели, я был сбивчив, неточен, но время переоценки ценностей происходит в любое время, а сейчас особенно. Что ревность! Ладно, ревность. Помните, дядя Леша, вы всегда напирали, что мудрость веков никогда не лжет. Но мы-то тоже в цепи веков, наша мудрость тоже кем-то наследуется в перспективе. Ревность спутница любви, ее признак, так? Но она же и ее тормоз. Ревновать к кому-то – значит невольно ставить себя на место того, к кому ревнуешь. Дело не в человеке – в силе любви. Если ты не можешь вызвать сильнейшую любовь, значит, ее и не достоин, значит, в мировом развитии любви ревность есть тормоз. А должен быть прогресс. Вам неинтересно, дядя Леша?
– Мне уже поздно ревновать.
– Значит, вы за прогресс?
– А где голограммы? – спросил я Лину.
Она нахмурилась, и я заторопился сказать, что не надо, что мне пора, да и в самом деле, чего вдруг я тут сижу.
– Я поищу, – все же поднялась Лина; подошла к секретеру, выдвинула плоский ящик. – Да! Вот, кстати, Митенька, ты спрашивал. – Она показала листок бумаги. – Я хочу, чтобы и вы, Алексей, взглянули.
На листке рукой Валерия черным по белому было написано, что он передает в распоряжение такой-то (фамилия Лины) свои работы. Ниже было приписано обязательство Лины вернуть эти работы после их использования на выставке и при написании монографии.
– Разумеется, вы скажете, что бумага не имеет юридической силы, не заверена у нотариуса. Но когда порядочные люди имеют дело друг с другом, можно обойтись без печати?
– Тут ни работ не перечислено, ни стоимости.
– Стоимость настолько быстро растет, что неразумно ее определять. – Так ответила Лина, убирая от нас бумагу.
Я встал.
– Откуда звонил Валерий?
– Как звонил? – подпрыгнул Митя.
Лина побледнела, но засмеялась.
– Тебе, Митя, ко всем талантам еще дан талант гимнаста. У тебя должен быть в здоровом теле дух здоровый.
– Нынче все наоборот, – сказал я. – Митя, Лина сказала мне, что твой отец звонил три дня назад, и я хотел узнать, откуда звонил.
– Это могло быть мистификацией, – сказала Лина.
– С вашей стороны.
– Ну, конечно же мистификация, – сказал Митя, садясь и щупая рукой стенку кофейника. – О, тут у меня ночью был случай. Стою на перекрестке, дождище, ветер. Такси, какое там такси) Зашел в телефонную будку, жду. Потом вдруг чего-то дернуло: дай позвоню. А куда? Некому. Такое одиночество, такая тоска. И набрал наугад номер! Наугад! Сейчас, конечно, не помню. Женский голос: «Ты! Милый! Родной!» Такай нежность, такая радость. За другого приняли. Но ведь кого-то же так любят. «Почему не звонил? На что-то обиделся?» Такая ласковость! Я даже не посмел подыграть, признался, просил о встрече, нет! Сразу спокойно, вежливо пожелала поймать такси. Я вышел из будки – такси подъехало.
– Вот тебе и ответ на тираду о ревности, – усмехнулась сумрачно Лина.
Я простился.
Пусть они разбираются, когда, откуда он звонил. То, что Лина подстерегла момент для этой расписки, было ясно. Но Валера такой, что от расписки не откажется. Знает ли Валя о Лине? Теперь уже что. Мастерскую Митя не выпустит. Молодец, Митя! Вот кого мы сообща воспитали.
И не стал я больше никуда звонить.
Видимо, Лина соврала про звонок Валеры и, боясь, что я испорчу карьеру ее мужа, подстраховалась. Тут был расчет на порядочность Валеры, не стал бы он с бабой связываться.
* * *
А тут и сентябрь пришел. А тут и журнал с Митиной повестью вышел. Я этот журнал опять же на уроке заметил и отобрал. Девчонки, пользуясь инерцией свободы после каникул, защебетали: «Ой, там совершенно нечего читать, неинтересно как, вы бы знали. Мы думали, о любви, а там сплошные рассуждения, сплошное творчество».
– Вот и посмотрю, – отвечал я, – как мой бывший ученик рассуждает.
Я зря боялся, что Митя опозорит отца.
– «Подходя к столу с мокрыми после купанья волосами», – бормотал я, надев очки, – очень из девятнадцатого века. «Возвращались усталые, но довольные»…
Но, может, Митя, вопреки своим теориям о смене скоростей, ритма, нащупывает спокойную фразу, ищет свой стиль. Попробуй найти его без подражаний в начале пути. И еще: «Его неистовость, исступленность в творчестве доходила до вангоговской». И еще: «Его волевые усилия были равны его творческой устремленности». Лихо. Тут можно было спорить. Воля есть направленность лишь на настоящее, на его схватывание, воля исключает сомнения и прислушивание к себе, то есть исключает творчество. Желая посильнее выразиться, Митя много путал, упоминал страсть, вспышки, удары молнии – и все это в применении к творчеству художника, о котором писал. Я окончательно успокоился – писал он не о Валере.
Читать в тот же вечер домашние работы старшеклассников я не смог, боялся увидеть похожесть некоторых фраз из них на Митины.
Вале, безумно гордящейся успехом сына, повесть пришлось похвалить. Митя моего мнения не спрашивал – готовился к выставке, да и что я мог сказать, когда сам же говорил Мите, что научить ничему нельзя. Особенно пишущих. Еще скажет: пишите сами. С него станется.
На выставку я не пошел. А в милицию пришлось. Позвонила Валя, попросила сходить вместе с ней. «Они не сказали, зачем вызывают, я боюсь в обморок упасть. Правда, нейролептиков наглоталась, теперь как деревяшка». Встретились около дома. Выглядела Валя неважно. Лицо нервное, шея в красных пятнах.
Но то, что нам сказали в милиции, могли бы они сказать и пораньше, чтоб не волновать людей. Но, видно, у них столько работы, что они лишены эмоций.
– Дело о разыскании вашего мужа снимается, – сказал молоденький офицер в штатском.
И я должен был стиснуть Валину руку под столом.
– Почему?
– Он обнаружен, вернее, обнаружил себя в Керчи. Работает по временным наймам по выгрузке судов. Бичует ваш муженек. Адрес…
– Не надо.
– Распишитесь.
При выходе из милиции с Валей стало плохо. Еле придя в себя – вот женщина! – она сказала, что очень пострашнела, что, конечно, и Валере досталось, но куда денешься, он вернётся, надо же кому-то о нем заботиться. Она все его любила. «Проблема стакана воды, – улыбнулась она, – стакана воды, Лешенька. Друг другу на старости подать стакан воды. А я уж так сделана, что, как раньше говорили: с кем венчаться, с тем и кончаться».
Самое ужасное, как при известии об отце повел себя Митя. «Дурак наш папаша, – сказал он, – еще бы немного, и мы бы ему отхлопотали музей-квартиру». Эту его фразу мне пересказала по телефону Валя. Впервые она разругалась с сыном. Мало того, ошарашила угрозой, что опозорит публично за воровство отцовских полотен. «Какая; к дьяволу, наследственность! Разве бы Валерка так мог поступить? Или я? Откуда это в нем? Нет, все-таки зараза это искусство, зараза. Кто-то смотрит, радуется, а чья-то в нем кровь и жизнь. Кусками. О-о! Я понимаю, что состарилась бы с любым мужем, а без мужа еще бы скорее, но хотя бы не знала этих проклятых кулис». -
Эпилог
Валера вернулся. Подавленный, постаревший, вошел он и от порога спросил Валю:
– Примешь ли?
Она заплакала. А уже из комнаты выскочили и с визгом повисли на нем дочери. И он заплакал тоже.
На второй день он позвонил мне и, как-то запинаясь, что вовсе не похоже на него, просил, если у меня есть время, зайти. Встреча была неловкой, хотя Валя очень старалась, чтобы разговор пошел. Даже, наверное к перемене погоды, сама принесла выпить, поглядев с опаской на мужа. Но Валера отодвинул рюмку.
Заговорил он как-то ненатурально, взглядывая искоса:
– Да, старикашечка, прошибла старика слеза, да-а. Ради этих слез можно было поскитаться по градам и весям. Не ожидал от себя, думал, все пересохло, нет, нашлись внутренние резервы.
Я подумал, что надо высказать то, в чем я считал себя виновным, и уйти.
– Тут я, тебя не было, с Линой грубо говорил. Я не знал, что ты сам отдал ей работы, а она сказала об этом не сразу.
– Плевать!
– Плевать что? Что работы отдал или что говорил грубо?
– Конечно, плевать!
– И с Митей, я думаю, у меня разлажены отношения. Он, может быть, ждал, что я что-то о повести скажу, а она мне не понравилась.
– А.
– Ты видел его?
– По телефону говорил.
– А он… он сказал, что твои работы выставил, выдав за свои?
– Ладно, хоть на это пригодились. Кто-то и глянул.
– Так-то так. А ты, ты прости меня, это последний вопрос…
– Господи! Спрашивай сколько угодно. Это я виноват, что сам ничего не рассказываю. Я в себя приду. – Он помолчал. – Ну что ж, ладно, хорошо… Митька просит не объявляться с полгода, с год. Я вообще не объявлюсь. Если смогу работать, буду работать под чужой фамилией. У японцев раньше было: мастер достигает уровня известности, меняет резко манеру, выступает под другой фамилией, то есть начинает сначала… Валь! – закричал. Валера. – Где там контрабандный чай? – Засмеялся и объяснил мне: – У негра купил.
– Ты звонил Лине примерно в начале июня?
– Да. По пьянке, конечно. Она сказала: я не хочу, чтобы ты бросал пить, ты меня только пьяный вспоминаешь. А как с нею иначе – она же ненормальное явление в моей жизни, я пьянка тоже ненормальна, так что сошлось.
– Ты знал, что хрусталь у нее?
– Который сам Подарил, знал. А из кладовки без меня вывезли. Митька, наверное. Ой, не буду я этим заниматься.
Пришла Валя с подносиком, на котором были кроме всего прочего рукодельные салфетки.
– Девчонки?! – воскликнул Валера, рассматривая салфетку.
– Они, – ответила довольная Валя, – они знаешь как рисуют?
Валера насупился, расправил салфетку на столе, прихлопнул по ней ладонью:
– Мы поговорим еще, Валюш. Краски отбери. Какое время переживаем, – раздраженно сказал он, – время тыка-имя слепых котят во все углы. То в моду! А что мода? Мода есть скрывание недостатков, есть разорение отдельных за счет приобщения к стаду. Искусство! Наплодили школ, добились, что все могут башку Сократа срисовать, ему-то, может, так и надо, но они и до Платона доберутся! Краски им! А если б отец Отелло играл, в Дездемоны бы запросились?
Не стесняясь меня, Валя разревелась.
Я засобирался. Валера пошел меня провожать. В лифте он, будто и не было ничего, продолжал говорить:
– А не смогу, туда мне и дорога. Вдруг я ударился о потолок своих возможностей? Поднатужиться? В искусстве натуга вылезет в любую щель и о себе заорет.
Мы сели на детской площадке под фанерный раскрашенный грибок.
– Знаешь, куда мне сейчас хочется? – спросил Валера.
– Знаю.
Он засмеялся:
– Да, в Великий Устюг. Да, брат, три города великих: Ростов, Новгород и Устюг. А Василий Михайлович каков! И Аниска. Говорил тебе Васька, рассказывал, как его на Севере заставляли золото копать? А он говорит: я его не закапывал. Прямо как в анекдоте про бичей. «Что ты можешь?» – бича спрашивают. Он говорит: «Могу копать», – «А еще что можешь?» – «Могу не копать». – И невесело засмеялся. – Нагляделся я. Вообще, что это за веяние моды – хождение в народ? Босяки – те же бичи, только не хватает на них Горького да ореола романтики. А так… а! С Любой в Устюге в ЛТП ходил? Говорила тебе, что я ее травмировал насмерть?
Я коротко рассказал о поездке в Коромыслово. Валера, не желая поддерживать разговора о той яме с дровами, отшутился: