Текст книги "От рубля и выше"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Annotation
Повесть посвящена проблемам художественного творчества. Талант, данный художнику, герою повести «От рубля и выше» (1989), губят и окружающие, и он сам. Стремление художника к славе, признание и даже творческий успех трактуются как путь, чреватый опасностью нравственной гибели, саморазрушения личности.
От рубля и выше
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Эпилог
* * *
notes
1
От рубля и выше
Ко мне о учительскую пришел Митя, старший сын старого друга Валерия. Я обрадовался: вдруг что узнал об отце. Но Митя ничего нового не знал, а просил совета, как написать об отце. То есть, как писать, он знал, он заявил, что делает повесть о художнике, который истратил свой талант на потребу публике, исхалтурился, разбазарил наследие, потянулся за славой, за деньгами и т. п. «Это будет коллаж, смонтирую немного сюжета, читатель сейчас грамотный, обойдусь штрихами, а кое-где придется намекнуть».
Совета он просил в одном: удобно ли будет оставить подлинное имя отца? Это было поразительно. Конечно, я не советовал: ведь круг знакомых отца огромен, и хорошо ли, если родной сын выступит с осуждением родителя? «Но вы же сами учили, что надо писать только о том, что хорошо знаешь. Вы долго дружили с папой, но это все равно взгляд со стороны, а я знал его изнутри, из семьи, кто же его знает лучше?»
Поздно было давать Мите какой-то урок, тем более теперь, когда чем дальше, тем больше надо привыкать к тому… Нет, пока не могу сказать, что надо приучить себя к отсутствию Валерия, тут другое. Что есть знание сыном отца? Все люди одарены, каждый по-своему, все что-то творят или вытворяют, Но творцы истинно нового воздают его за счет непонимания этого, и прежде всего родными и близкими. От этого, если они порядочны, и их страдания…
Митя молод, и не ему пока говорить, что творческого человека из родных могут быстрее остальных понять родители и жена: родители сердцем, жена еще и сознанием, дело другое, что сроки могут запоздать. А дети чаще знают отца применительно к его творчеству плохо. Значение отца доходит до них, как грустное правило, после его смерти. Митю это правило еще не коснулось. Ну и пусть бы оно подольше не касалось, лишь бы Валера был жив.
Я думал, что Митя послушался, но вскоре в отобранном у десятиклассниц молодежном журнале прочел рекламу скорой публикации молодого прозаика Дмитрия Нелицкого «о художнике, изменившем сути искусства». Стал звонить Мите, но попал на Валю, жену Валерия.
– Митя давно уже хлопнул дверью. Живет богем но. А я? Кто я? Я – никто. Сейчас хлопочет о наследственном завещании. Остановка в неустановленном факте смерти… Дурак Митька, – горько сказала она. – Весь в папашу, самостоятельный. Ты бы, Леша, помог, надо же как-то собрать для выставки и каталога, тут уже какие-то девицы рвутся монографию писать, то есть помоги назвать хотя бы людей, кому он продавал или раздаривал картины и хрусталь.
– А когда выставка?
– Когда определят ей название, какая она – прижизненная? Посмертная?
Я перевел разговор на Митину повесть.
– Ой, пусть! Не вы ли ему оба вдалбливали: правда, правда, ничего, кроме правды. Вот он и пишет правду, я, как ты понимаешь, подглядывала: отец пил, картины продавал, хрусталь.
– Так для того же Мити. Для дочерей. Поездки, кооператив.
– Митя принципиален. Считает, что мог бы обойтись без заграницы, без домов творчества, мог бы жить в бараке, и вообще Митя считает, что бедность – лучший воспитатель и лучший двигатель творчества. Я горжусь Митей…
– Валя!
– Да?
– Я позвоню еще. Или ты, как Митя объявится. Скоро вырву три-четыре дня, съезжу все-таки в Великий Устюг.
– Уж лучше в Керчь. Валера всегда, как напьется, про свои подземелья. Но я делала запрос, вроде ничего такого… Подожди, не клади трубку. Я хотела тебе кое-что прочесть, но лучше ты сам. Заедешь?
В тот же день я заехал, а потом жалел – я нарвался на просьбу Вали прочесть одно письмо при ней. Письмо это было Валере от женщины.
– Только не вздумай врать, что он тебе о ней ничего не говорил.
Так предупредила Валя, садясь напротив, еще сказала, что только оттого не просит читать вслух, что девочки могут услышать, а уж она постарается, чтоб у них не было таких мужей. Конечно, ей надо было проверить это письмо на мне. Только что было проверять, любому бы понятно стало, что пишет не просто знакомая, не просто поклонница. Вот несколько фраз.
«Ты все время оставляешь мне место на полях своей жизни, ты сразу отталкиваешь меня, как только тебе нужным становится работать, и подсвистываешь, когда тебе некого погладить. Это моя вина, я не сумела показать, что проживу без тебя. Да и не сумею. И никуда не денусь… Я даже в церковь ходила, а когда ездила с мужем к нему, – то в костел, но боялась молиться об избавлении от тебя, вдруг и вправду избавлюсь, а я боюсь этого… То мне кажется, что откуда-то из-под земли, то гость небесный, а то язычник некрещеный… неужели когда-то не надо будет мучить себя, истязать, это будет самое печальное время… Я, наверное, все-таки умру…»
– Ладно, – разрешила вдруг Валя, – не читай больше. Кстати, можешь ей вернуть. Есть же у кого-то время письма писать. Ну, говорил он тебе о ней?
Пришедший Митя спас меня от дальнейшего разговора. За чаем условились о совместных действиях по организации выставки. Повесть свою Митя обещал после доработки показать. Девочки вышли к чаю. Видно было, они натосковались по старшему брату и приставали к нему. Ему нравилось. Валя ушла ставить второй чайник и долго не возвращалась.
– Рисуете? – спросил я девочек.
Они испуганно посмотрели в направлении кухни, а Митя объяснил, что мама и думать о рисовании им запретила.
– Может, это и правильно, – вдруг одобрил он свою маму. – Хватит для одной семьи одного творческого человека.
– То есть отца?
– Я знаю, что вы хотите сказать. – ответил Митя, – я знаю. А думаете, мне легко было вырастать из-под него, из-под авторитета его личности? Да, я плохо его знаю, а вы? И что из того? А меня вы хорошо знаете? А вы знаете, сколько я сжег эскизов, рисунков?
– А он сколько, ты знаешь?
– Это понятно, у него не было школы, он был художник в первом поколении, начинал с нуля. А мне это, кстати, спасибо отцу, было дано.
– А в каком поколении были Рафаэль, Репин, Кустодиев?
– Ну, нельзя же путать понятия, – возразил Митя. – А вы не допускаете мысли, что миссия отца была в подготовке следующего поколения, его задавленность бытом разве не мешала ему? Ведь, по правде говоря, и вы не состоялись, простите, простите. Я вам многим обязан, но не отрицать же закон отрицания отрицания. Идет каждый раз новая волна, и наша волна все-таки выше. Ведь есть же прогресс. Вы, папино поколение, относитесь к вашему предыдущему, фронтовому, с огромным уважением, и только. И это правильно – военное поколение нас спасло. И за это все ему простится. И вы не смеете видеть в нем недостатки. И их повторяете, даже усиливаете. А мы в вас их видим, имеем право видеть. Обязаны видеть! Чтоб не повторять их! Потому что за нами ответственность за будущее искусства!..
Так говорил Митя.
* * *
Керчь и Великий Устюг были любимыми городами Валерия. В них его привело занятие древними надмогильными памятниками и сопоставление глиняных дощечек и берестяных грамот. Еще в самом начале знакомства, когда мы, филфаковцы, и они, строгановцы, организовали встречу, на которой они показывали свои изделия, а мы читали стихи, – мы с Валерой сошлись на этом занятии. Я еще ничего не понимал в стекле, но мне очень понравился дипломный проект Валеры: «Васильки во ржи» – желтые тонкие бокалы, соединенные меж воронкой и ножкой васильком из синего стекла. Когда через несколько лет наши дома оказались рядом, я спросил о судьбе дипломного набора, Валера его уже не имел, но повторил по эскизам (это было для него легко, он уже был главным художником стеклозавода), и мы выпили из этих бокалов за его здоровье, и за мое здоровье.
Говоря о Валерии, о его хрустале, незаурядных полотнах и акварели, особенно женщины любят акварель, но я забегаю, хотя почему? Что ни скажи теперь, все равно я вернусь к одному – главным талантом его была любовь, а от нее шло все остальное. Любовь в самом прямом ее выражении любви к женщине и в самом прямом ее назначении – одухотворять творчество.
В Валере всегда сказывалась трагедия юности – он пошел в школу раньше времени, учился с теми, кто был его старше. Когда влюблялся в одноклассниц, над ним смеялись. Эта ущербность долгое время мучила его. К тому же первое познание женщины было ужасным, бедному Валерию она сказала, что его любить никто не будет. Дело было сделано, на долгие годы он стал уверен, что так и есть. «И знаешь, теперь думаю, – говорил Валера, – это было хорошо, у меня была целомудреннейшая юность. Никогда не думал, что кому-то могу понравиться, если кто нравился, скрывал. И даже выдумал целую теорию о себе, что избран лишь для работы, а не для любви».
Сойдясь на занятии древнеславянскими письменами, в остальном мы жили отдельно, я преподавал, а он продолжал заявлять о себе в хрустале, в эскизах светильников для домов, дворцов и площадей. Все давалось ему: масло, акварель, даже скульптура. «Это-то самое простое, – смеялся он, – тут только подобие форме, повторение ее пропорции». Смеясь, он предложил однажды на художественном совете, где обсуждались проекты памятников по заказам, сделать два-три варианта памятников: военному деятелю и деятелю гражданскому (в мужском и женском исполнении). «Экономия денег, – заявил он, – делаем болванку бюста со съемными погонами, ведь звания разные, и делаем на шее резьбу, чтобы навинчивать каждый раз по заказу новую голову».
Это было записано на Валерия как кощунство, хотя единственное, чего он добивался, – это отличия памятников друг от друга.
Легко заметить, что отношение людей одной профессии друг к другу ироническое, с подковырками, особенно в искусстве. Поэт, например, чаще дружен с прозаиком, нежели с поэтом, художник скорее пойдет на исповедь к режиссеру, чем к художнику, и т. д. Чем же еще мог я объяснить, что Валерий все эти годы был дружен со мной, простым школьным учителем, слепнущим над сотнями сочинений? Сидение над ними Валерий называл: «Тетрадей кучу разрывая, нашел ли ты жемчужное зерно?»
Об очередной победе он сообщал немедленно: «О, говорила она, милый Валера, мне ничего от вас не надо. Да и мне тоже, отвечал я, но вы – женщина, я – мужчина, следовательно, мы обречены». Потом садился, брал гитару (он и гитарой владел) и озорно пел: «Мне она отдалась до последнего дня и, забыл чем, клялась, что не разлюбит меля…»
– Разлюбит, – тут же говорил он. – Уйдет к летчику.
И почему это они вое любят летчиков? Вот я заметил, когда видят мое охлаждение и пытаются вернуть, начинают угрожать, что давно звонит летчик.
– Профессия такая. Небо, риск.
– А у нас без крови, без нервов разве что дается? Эх, видели бы процесс мучений, а не конечный результат. Но ведь и я каков Кирджали – на шаг никого не подпущу, пока работаю.
– Оставь, уж Валя-то тебя понимает.
– Она жена, ей положено. Ну-с, – Антон Семенович Ушинско-Сухомлинский, какой тип мужчины лучше: однолюб или же тот, который старается осчастливить побольше женщин?
– Каждой твари по паре.
– Но этого нет. И причем я искренне каждый раз люблю.
Открыв, что может нравиться и любить, он любил. В основном попадались те, что крутились около выставок, мастерских, Дома художника. Их неведомые мужья были всегда где-то за кадром (командировка, загранка, экспедиция…), и Валера рассказывал, что все они клялись, что изменяют мужу впервые, что только такая страсть, такая любовь и тому подобное могли позволить им перешагнуть супружество, предать его. «Врут, конечно, – говорил Валера, – однако поверим».
– Нельзя же этим хвалиться, – возмущался я.
– Сами напрашиваются, – по-печорински отвечал он. – Но и тут есть порядочность. Смотри, я ведь ни разу не увлек жену знакомого. Жена друга это сестра. Один раз попал в историю. Проснулся в знакомой квартире и увидел на стене свою акварель, подаренную знакомому парню. «Ужас! Ужас! А с обеда до вечера мы с ним сидели на выставкоме, я боялся глаза поднять. Какая же дрянь. Он в мастерской ночевал, а я надрался, она говорит: я тебя отвезу».
Но однажды поразился простой мысли, что все эти «красотки кабаре», как он их группировал, давно спят с другими, давно их лапают по другим углам, и что он прочно забыт. А не забыт, так приводится в качестве примера. «Легко представить, как очередного дурака подводят к серванту и позволяют потрогать руками мой графин или бокал. Или на акварель небрежный взгляд. «Тоже он. Так любил, так любил! Валялся в ногах! Нет, сказала я, я замужем, я люблю ваше искусство, но на измену не пойду». Разумеется, к утру или через полчаса она в отчаянии, она не знает, как это случилось. «Это удар молнии, – шепчет она, – помнишь, у Бунина, мы не должны более видеться, мужа как раз посылают на полгода в Африку, и я в одиночестве буду испепелять себя угрызениями». Очередной дурак тащит свою продукцию, а за неимением покупает чужую и так далее. «В сем омуте, мои друзья, купался некогда и я», – завершил он.
Мне уже становилось смешно, когда он пылко говорил об очередной влюбленности. Завершение его годичного романа с некоей Галей заставило было поверить, что он отпрыгался, тем более что она постоянно говорила, чтоб он лучше относился к Вале, к детям. Тогда он притащил эскизы ночных светильников (две неоновые трубки, изогнутые в виде сердец и скрепленные, одна голубого, другая розового накала), очередная работа, навязанная ему, ненужная ему, но дающая деньги, которые уже становились ему не нужны. Он говорил о себе в третьем лице: «Он занимался хрусталем, следственно, был богат». И вот, ожидая одобрения эскиза, он говорил, как этот светильник должен красиво освещать ее плечи («розовое, голубое, белое, немного сирени, акварель!»), он сказал вдруг, что уж у кого-кого, а у нее, Гали, после него никого не будет. «Я последний, чем и горжусь». Еще говорил, что уже безразлична становится близость, что хватает разговора, что дорогим становится время, что сильно устает, что одолели заказы. И все-таки, отшвырнув эскиз, он мечтательно сказал: «Каков был бы образ такого донжуана – после него только могила, он – последняя любовь. А ведь многие женщины обездолены в любви, сколько ее скапливается в них, с какой силой нежности могут Любить. В последней любви скажется все: обреченность, безнадежность, но и отмщение за голодные годы любви, но и доказательство, что сила любви, ее ценность у сорокалетних куда сильнее, чем у молоденьких свистушек Те любят, ожидая вольно или невольно выгоды – наслаждения, женитьбы, подарка, похвальбы перед подругами, а главное, даже и сами знают, что раз ты не женишься, то ты не последний. Им и башки-то не нужно, придет поручик с развитыми мышцами, они ведь силой любви считают физическую. Смотри, вот Валя. Ни с кем мне не было так хорошо, как с нею. Чего мне не хватало? В какую бы ни попадал я историю, я к ней вернусь. Только ведь как у нас хорошо, так давай еще лучше – опустошенный любовью, я не работник, а раз не работник, можно выпить. А там друзья, я там похмелье, а там и Валя отдалилась, и иди налаживай снова мосты. А Галя понимает. И я, – и он говорил, он, – у нее последний. Ах, сколько горькой и ласковой заботы, сколько понимания. А эти!.. – махал он на мысленные скопления красоток и находил им мужское определение. И снова возвращался хвалить «нежную и суеверную женскую любовь на склоне лет».
Галя была далека от занятий искусством, растила детей, отсиживала часы в каком-то учреждении, говорила ему, что женщине важно одно – поддержать творческое состояние мужчины и ни в коем разе не мерцать творчеству. Валера же был из тех, кому важен совет, от этого, видимо, он стал тяготиться Галей.
Митя, упрекая отца, не только забыл то, что все его дорогие капризы были оплачены отцом (Митя отвечал, что этим очень оправдывал себя перед семьей за свою беспорядочную жизнь), но Митя и не знал, что его отца больше всего любили просто как человека. А на такую любовь он не мог не ответить. Когда его звали, он видел, что зовут сердечно, он шел, будь это дом старушки или старика искусствоведа, также и мои учительские компании он усердно высиживал, а уж в них от первой до последней минуты говорят только об учениках да ругают школьные программы. Митя не знает также, как работал его отец. Больших заводов в городе не было, а заказы Валерий получал огромные, даже по размерам, и он уезжал в Ленинград, в Минск, Гусь-Хрустальный, там не очень-то любят такие визиты, печь давали ненадолго, и он работал круглосуточно…
Но довольно. Пора назвать это имя – Лина.
Она русского происхождения, крошкой попала с родителями за границу, там сохранила русский язык, приобретая еще несколько европейских, вышла замуж, муж ее, стремительно сделав карьеру, был назначен в Москву каким-то атташе одного из посольств. Она – гуманитарий, нашла занятие писать статьи об эстетике костюма, интерьере, писала в свои журналы о новинках московских выставок. Слабостью ее было стекло, и, я чувствую, немало валюты бедный атташе истратил на увлечение супруги. Было бы странно, чтобы она не узнала о Валерии. Теперь я полагаю, что она действовала обдуманно: не сразу попросила Валерия сделать копию выставочного хрустального сервиза, она, скорей всего, разыграла любовь к Валерию. Все тут было: и статьи о нем, и разговоры, разумеется с полнейшим знанием предмета, тут и театр был, и приглашение на дачу.
Кстати, к этому времени Валерий был избалован вниманием и приглашениями, но эта дача и его поразила. «Ведь так не могут жить все, – говорил он, – значит, так не должны жить некоторые».
Рассказывал, что стол под цветной скатертью был в саду. «Обслуживали сорокалетние мальчики. В программе было купание, я не знал об этом, не взял плавок, тут же прибежали, принесли новые, моего размера, стали помогать их надевать. Весла к лодке нести не дают. Когда поплыли, кто-то плыл под лодкой, охраняя от подмосковных акул».
Словом, Валерий увлекся. Хотя он все чаще говорил о жене, говорил с виноватой нежностью, но с Линой, говорил он, была искомая духовная близость. Он все уши прозвенел про Лину.
В оправдание Лины надо сказать, то у него тогда была вспышка творчества. Без сожаления он распродавал предыдущие работы, да и дети, особенно Митя, тянули денежки. Митя начинал бегать по редакциям и хотел произвести впечатление, росли и дочери.
* * *
Он дочерей любил. Потеряв Митю, он знал, что его потерял, не веря в его литературные пробы, он пытался сохранить уважение и любовь дочерей. Но ведь это только представить его квартиру, эти бесконечные звонки, просьбы бесконечные, откуда силы, чтобы выполнить все? Поневоле шла в ход какая-то хитрость, а дети все видят, а дети ничего не прощают. Уже и в мастерской не стало спасения. Он не подходил к телефону (для близких был условный звонок: вначале два сигнала, потом молчание, и снова звонок, но и в эту паузу втискивался кто-то), завел станок для алмазной грани и сутками глотал стекольную пыль. Потом бесконечные эскизы, даже часто и технические описания, и формы делал он сам, не оттого, что не доверял кому-то, просто дорожил фамилией. «Раз написано, что моя авторская работа, то я и должен сделать от начала до конца». И снова эскизы, снова описания, уже на авторские изобретения, на новые орнаменты и узоры. В распределении узоров по окружности вазы или чаши, в вычислении соотношения длины донышка и вместилища, в пропорции длины ножки к длине воронки ему очень помогали его занятия древней посудой из стекла, его занятия в запасниках керченского музея.
– В конце концов, что деньги, – сказал он однажды, – дело в том, на кого работаю. Скоро возненавижу хрусталь. В нем нот законченности, ведь он только форма, только форма, подумай, ведь он же готовится для какого-то содержания. Вот я думаю: в этот бокал нальют темное холодное вино. Это вздор, что красные вина подогревают, я работаю не для желудка, для красоты. Вот отпотевший хрусталь…
Мы сидели у него в мастерской, вдвоем, редкий случай.
– Вот свет. Сверху. – Он поднял бокал. – Свет проходит красное пространство и готов засверкать пожаром, но грани матовые – и свет смиряется и тихо засыпает. Потом бокал высыхает, свет вздрагивает, нет, потягивается и начинает беготню. А вот желтое сухое, ну, тут уж что говорить, тут только сиди да слушай чью-то болтовню да бокал покручивай.
Он убрал верхний свет, и от настольной лампы по стенам мастерской побежало, расцветая в хрустале, сияние: голубое и фиолетовое было в нем, искорками бегал красный цвет, вспыхивало золотое, и никак нельзя было его остановить.
– А его звон?! – Валерий передернулся. – Для чего делается ножка? Чтоб держаться за нее! Вот звон возникает хрустальный, он от касания, не от удара, в этом звоне нежность, он должен помниться долго после. Ты с любимой, с женой. Новый год… Ее глаза, ее новые милые морщины, твоя вина в них, ее усталость, кто бы знал, как я Вальку люблю! Нет, – тут же сказал он в другом ключе, – пой маются за самый верх, как будто шею перехватят, дождись от хрусталя пения.
В тот вечер он снова говорил о женщинах, говорил как бы напоследок.
– Как немногих я помню! Неужели весь кордебалет нужен был, чтоб запомнить немногих? Но ведь и кордебалет жалко, хотя что его жалеть! Кто их подряжает? Так и эти. Нет, жалко их! Жалко, вот в чем дело. Причем некрасивых более жалко. В некрасивых есть ожидание, но и это не всегда верно, во многих и злость. Но ты знаешь, я выстрадал теорию. Она в том, что любить можно всех! Вот в метро, в автобусе вдруг взглянет, взглянет так, без надежды, и уйдет в себя. Даже и не мечтает, ты не думай, я не обольщаюсь, но много ли от мужика надо красоты? – не урод, и спасибо. И вот так потянешься к ней. Думаешь, так бы ей и сказал: зачем ты махнула на себя, подумаешь, нет фигуры, да что все привязались к этим фигурам, а губы какие, а волосы, а голос, видимо, грудной, сдержанный. О, отец мой, голос и женщину это все. У меня была знакомая, но такая, что я и не смел рассчитывать на быстрый вариант, нельзя было, с такими или насовсем, или никак. Таня. Высокая, крупная, сдержанная. Случилось в одной компании, ну, бол топни, тосты! А я в застольях наглый, возьми и пошути, а пили здесь же, какой-то дурак, муж ее подруги, выцыганил сервиз и обмывал, о нем-то плевать, о муже, да, я и говорю: раз уж вы хотите выпить за меня, выпейте из граненых стаканов, ты ж знаешь, я при гостях пью из крестьянской посуды, под Льва Толстого работаю. Ну, этот сморщился, его жена защебетала: оригинально, а Таня взглянула на меня, а я уж их взгляды читаю, я понял, что она могла бы сказать: какой вы несчастный, да не из-за этих проклятых стаканов, она больше поняла, она несчастье поняла, но и то поняла, что я понял ее слова, ее жалость, но и оба мы поняли, что не судьба. А там был парень, славный парень, Виталий, откуда что в нем бралось, я со своей гитарой рядом с ним что хрусталь со стекляшкой. Ох играл, ох пел! Они и виделись впервые, но пели. Окуджаву пели, но главное русские романсы: «Не пробуждай воспоминаний», особенно: «Нет, не любил он». Таня взглянет так гордо, а то, может, с упреком. Я спрашивал потом, в смысле тут же, меж тостами, уже и стаканы в сторону, хрусталь звенел: «У меня такое ощущение, что мы виделись». Таня: «Ну, зачем вам это?» Этот мальчишка, Виталик, прямо так и влюбился. Помню, раскраснелся, кричит: «Невероятно! Поем впервые, и такая терция!» Я ему бокал подарил и ей. Конечно, не берет. Конечно, говорю: «Не возьмете, разобью!» И ты знаешь, взяла. Говорит: «На сохранение…» О чем это я? – вдруг спросил Валерий. – О чем это я, о чем? А, о Тане. Ее Таней зовут. Вот, старикашечка, какие имена у моих красавиц, и все несчастны: мало в мире любви! Но ведь ты некоторых режь и на костре жги, другого не полюбит. А ведь подскакивают сбоку, я же вижу. В новой Третьяковке, в этом стеклянном зверинце, например, на Лину не просто глядят, ее же хотят! А ей надо не это! И поверь мне – женщины куда меньше сексуально озабочены, чем мужики. У меня была история – юг, древность, раскопки, вторую неделю пьём, какой из меня мужик, на четвереньках ползал. И вот разъезжаться. А пьян-пьян, а в дыму мелькали ее глаза, коллектор, дипломница. Но ты ж знаешь мое правило – младенцев не совращать, – девушкам нужен не любовник, а муж. Она: вы не могли бы чуть-чуть удалить мне времени? Как ты понимаешь, почти все мужики – жеребцы, я доволен: вот и еще одна наколка, словом, «дрянь и тряпка стал всяк человек». Нет, брат! Не на ту напал. Пошли, сразу почувствовал: только без рук. И посидели мы с ней на закате, я разговорился о детстве, она – о бабушке, о парне в армии, его измене. Удивительная девчонка) Несчастна будет, а меня жалела. Там источник был внизу, пошли босиком, умывались, ноги мыли, а поцеловать ее не осмелился. Я – и не осмелился. Любовь – это уровень, и к нему тянешься. Она такую высоту показала, мне уже поздно, истаскался, не достичь. И не оттолкнула бы, но я не смел. То есть радость в любви это еще не все, это еще предисловие. Знают же они, что мужик сложнее только инфузории-туфельки, а наклоняются, поднимают. Любить их можно всех. Они коварны, льстивы, мстительны, но всегда из-за нас. Несчастье в том, что нам надо что-то совершать, утверждаться, им – любить. Но мы не знаем предела, вот беда. А еще большая беда, что женщины доверчивы и верят нам, правда, им, многим, не в кого и верить. Ой, устал… Да, Лина. Вот с этим-то фантиком что делать? Ты не уходи, скоро толстосум за вазой придет. Когда им надо, они точны.
Толстосум пришел с коньяком, который Валерий пить не стал, заговорив сразу о деле.
– Вот ваза. Узор уникальный, обещаюсь его нигде не повторять. – Валерий чуть повернул вазу, или просто так, или для того, чтоб покупатель увидел радостный блеск бесчисленных граней. – Славянская символика. Использованы материалы оформления древнерусских рукописей, берестяные грамоты, а также древнегреческие христианские надмогильные плиты. Так что меня вполне можно отнести к плагиаторам. Хотя все искусство не есть ли плагиат, не есть ли бесконечное повторение форм и сюжетов, правда, с попыткой их улучшения? – И без паузы: – Стоит ваза тысячу рублей, посмотрите, пожалуйста, я чай поставлю.
Валерий вышел в крохотный кухонный притвор, я листал книгу, о которой мы часто говорили, – «Очерки истории славян дохристианского периода». Вернулся Валерий:
– Выпьете с нами чаю?
– Я же коньячку принес, – напомнил покупатель. Бодро расплескал его в стаканы, заметив, разумеется – и не он первый, – что в мастерской мастера по хрусталю пьют из оригинальной посуды. Выпил, покрякал, поблуждал глазами по пустому столу (только книги и подставка для чайника) и напористо спросил: – А на половине не сойдемся?
– Верно замечено, – подхватил Валерий, глядя на вазу. – Именно половина. Я продешевил. Она стоит не одну, а две тысячи.
– Как? Будьте же хозяин своему слову.
– Я и есть хозяин. Но вот гляжу на вазу, – и понял, что она дороже назначенной цены. Вполне возможно, что еще – пять минут – и она будет три тысячи. Или еще лучше, чтоб не вмешивать презренные деньги, – в ней стоимость вашей машины. Вы на машине?
– Д-да.
– Оставьте машину у подъезда, забирайте вазу, и мы в расчете. Я не шучу. Смотрите узор, видите эти переходы, эту, как говорят искусствоведы, музыку линий? В оформлении, в круге, принцип восьмеричности, то есть два квадрата, крест-накрест. Здесь два золотых сечения: пропорции донышка и раструба и отношение ширины дна к высоте, здесь…
– Хорошо, – сказал покупатель, – две тысячи) Деньги сразу.
– Вы извините меня, – искренне сказал Валерий, – я не хочу продавать, я раздумал. Вам нужно было для подарка? Женщине? Кто она?
– Жена.
– О, для жены устрою. Я звякну, вам продадут столовый набор до выставки на прилавок. Та же тысяча.
– А ваза?
– Я ее товарищу подарю. Он мне книги приносит, а хорошие книги дороже Любой вазы, надо же мне чем-то отблагодарить.
Вдруг перед закатом посветлело, потом постепенно засияло солнце, и бесчисленно отраженное разноцветное сияние заполнило мастерскую. Помню, мы замерли. Облака перебивали солнце, но не сразу, а наплывами, и не до конца, не до тени в окне, а до смягченной размытости. Валерий стал вращать вазу по ходу солнца. Была минута космического ощущения – на высоком потолке, на беленых, с пятнами картин, стенах неслись взрывы бесшумных цветных метеоритов, звезды вдруг вспыхивали и не гасли, а переходили в другую форму и окраску, и все это было в движении.
– Хрусталь, деточки, – сказал Валерий и засмеялся, как он умел, глубоким, негромким смехом.
Покупатель ушел совершенно примиренный, вазу Валерий стал заворачивать, мы разругались. Ни повышение цены, ни подарок за просто так не готовились Валерием как эффект, за это ручаюсь. Но и взять вазу я не мог. Я зря так поступил, зная его характер, – отказавшись от пазы, я обрекал ее на гибель. Какая, впрочем, гибель: теперь ваза у Лины.
* * *
Итак, Лина.
– Мне с ней и так хорошо, – хохотал Валерий. – Сижу в кресле на колесиках. Везде цветные телевизоры, прямо на коврах стоят, лежа смотреть. Протянешь руку вправо – холодильник, всякое питье. Из чешских бокалов, не всё же русские мучить. Вентилятор. Слева холодильник – всякая еда… Сплошной разврат. А разговор! Нет, она положительно умна, хотя бабы Гоголем уподоблены мешку – что положат, то и несут. Но столько экспромтов она не может готовить, а мне в разговорах лень бегать за логикой, да и жизнь алогична. Чувствуешь примерно результаты общения? Говорим ли о юморе, Лина и в нем знает толк, да еще уверяет, что юмор есть экономия психической энергии; говорим ли о лошадях, она и в них разбирается, а уж о стекле… тут я полагаю долю начитанности. Просится на завод. Куда ее, такую, туда. Там производство остановится. Лина, сафари, шляпа от Диора, туфли от «Саламандры», и эти ее вырезные губы и матовый блеск ногтя на мизинце, поднесенного к крохотной морщинке лукавого глаза, – поработала Европа над славянской материей. В ней есть что-то испорченное, я иногда ради интереса что-либо брякну или усы и бороду ладошкой вытру – вздрагивает. Они страсть как любят учить культуре. Линочке приятно сознание, что она медведя поднимает к пониманию высот искусства. Пусть. Не знаю, кем сказано, но хорошо: вы меня только за дурака примите, а уж обхитрить вас я сумею. Люблю ваньку валять. Национальная страдательная черта.