Текст книги "От рубля и выше"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Почему-то пошел в ресторан и там долго сидел, пил знаменитое велико-устюгское пиво, слушал маленький разухабистый оркестр, с печалью наблюдал, как совсем еще девчонок таскают и тискают энергичные черные мужчины, но той женщины не было. А я уж было, сопрягая все происходящее со мной в Великом Устюге с Валерием, нафантазировал, что она что-то о нем знает. Забегая вперед, скажу, что больше ее не видел. Но тут же скажу, что в деле Валерия без женщин обойтись не могло. И об этом сейчас же.
Она пришла на другой день. Внизу ее не пустили дежурные и сходили за мной сами. Пожимая плечами, сказали, что они ее знают, что тут ее знают все, что она, как бы вам сказать, тут наславилась и чтобы быть с ней поосторожнее.
Сбежав вниз, я встретился с ней глазами. Это была совсем молодая женщина с прекрасной фигурой, но явно испитым лицом. Хорошие волосы были неловко скомканы на затылке. Одежда ее была бедной – спортивная в обтяжку кофта с совершенно нелепыми словами «Золотое кольцо» и старая вязаная юбка. Большие разбитые туфли.
– Давайте уйдем, – сказал я, – здесь нам не поговорить.
Она покраснела.
По дороге мы познакомились. Ее звали Люба. Сели на скамью у Сухоны. Река парила, чайки взметывались над ней и падали.
– Вы не из-за хрусталя приехали, из-за Валерия, – сказала она. – Я всегда газету читаю. Раз меня пропечатали, дак я уж всегда читаю. Меня, когда родительских прав лишали, так пропечатали. Шиляева, написали, безжалостная. Я похожа на такую?
– Где Валерий?
– Он в ЛТП. – Объяснила, будто я не знал: – В лечебно-трудовом профилактории. Но это зря! У него паспорта не было, я бы его оттуда достала. Да его и выпустят. Меня два раза держали. Там капитан Кислицын мне обещал: я, говорит, твоего бородатого долго держать не буду.
– А можно сейчас туда?
– Сегодня никак. Давайте завтра. Вы с паспортом? Вот на вас его и выпишут. Мне-то пока особого нет доверия. Но ведь дочку уже отдали, она же уже со мной. Я с бабкой Аниской живу, так Аниска вся переродилась, ой она пила, эта Аниска! Пьет, пьет, а своего Ваську боятся, он возчиком, еду возит по детским учреждениям. Вот верите, у него десять лет один рацион: он утром пьет стакан жидкого сала, а вечером стакан жидкого масла. Ему же просто – развозит еду. Зубов нет, так и питается. А между этим пьет бутылок по пять-шесть. Не вру! Перекреститься? Лошадь его знает – домой всегда привезет. Денежки у него есть. Свиней возит, да мало ли что. Аниске, бывало, врежет и спать пойдет. Она его трепещет. Теперь я им Оксанку подкинула, заявила: дядь Вась, при ребенке не смей. Так он теперь игрушки ей приносит, вот до чего дошло. И всегда он матом-матом, а тут даже курить на крыльцо выходит. А уж Оксанка-то как рада, а я-то дура, ой, ведь что могло быть, могла она от меня отвыкнуть, а тут нет – мамой зовет. Валерий спас, Валерочка! – И вдруг Люба заревела, даже зарыдала, я коснулся ее плеча, успокаивая.
Итак, Валерий жив!
Люба успокоилась очень не скоро. Она рыдала, будто что вытрясалось из нее, искапала темными пятнами слез слова «Золотое кольцо» и все ужимала под скамью свои растоптанные туфли.
Было бы очень долго рассказывать все подробно, ведь мы целый день и долгий вечер были вместе, и Люба без конца говорила и говорила, и все о Валерин. Поэтому надо назвать главное.
Оно в том, что Валерий решил уйти из жизни, и не так просто, а так, чтобы не оставить о себе никаких следов. Почему? После встречи с Линой ему показалось, что он заболел, он кинулся звонить Лине, она не отвечала. Потом, ответив, сказала, чтоб он и не думал обращаться в клинику, так как там подобные болезни лечат только после того, когда известно, от кого произошло заражение. Выдавать Лину было бы преступно, тут мгновенно рушилась карьера ее мужа и так далее… (Все это Люба рассказывала мне как прекрасно заученный урок, Валерий, доверясь ей, рассказывал асе это как предсмертную исповедь.)
Далее: Лина предложила ему ехать за границу, принимая там подданство, обеспечивая ему все условия работы – рекламу, мастерскую, – и, разумеется, эффективное лечение. «Эта дрянь, – говорила Люба, – за ним увязалась. Ишь гуляй, Вася, по паркету. Конечно, престижно быть замужем за художником, а не за каким-то солдафоном».
Более того: паспорт Валерия был уже у Лины, и она его не отдавала. Валерий попробовал сунуться в платную клинику, но еле вырвался оттуда: там тоже были жестокие условия на исцеление от этой заморской болезни. А Лина умоляла («Я их знаю, этих дешевок, – говорила Люба, – что хотят с мужиками, то и делают»), Лина умоляла никуда не ходить и, пока не поздно, ехать вместе с нею.
Тогда Валерий обратился к варварскому способу освобождения от болезней и забот – он запил. Это как раз в то время, когда Валя расходилась с ним.
Очнувшись от пьянства, он кинулся в Керчь, позвонив мне из аэропорта. Тогда, я думаю, прорезались в нем и овладели им прежние мысли бесследного ухода из жизни, без вести пропавшего. Я забыл сказать, что сам Валерий вырос без отца, что его отец как раз и был без вести пропавшим.
Никому не объявившись в Керчи, только зайдя в лапидарий и побывав в катакомбах, упершись в тупик, не заметя ответвления, он полетел в Великий Устюг.
Здесь он тоже никому не объявлялся, только своему знакомому художнику с «Северной черни», сказав ему, что просто приехал отдохнуть. Здесь тоже пил. Жил в мастерской товарища.
Самым же главным и страшным его делом было то, что он каждое почти утро уплывал на теплоходе к устью Северной Двины, там выходил, шел какое-то время вперед и… «Да вот сейчас давайте сплаваем да и увидим, – воскликнула Люба, – это быстро».
И вот мы плыли на теплоходе «Александр Островский». Снова чайки кричали, из машинного отделения тянуло гарью, а Люба продолжала:
– Он меня привез. Я как увидела дрова – ужаснулась. Это уже под обед было. Я вначале: Валера, ляг, поспи это пройдет. Потом поняла и вцепилась: Валера я с тобой! Только с тобой, и, если прогонишь, сама найду способ! Вы сейчас все поймете.
И опять она разревелась, но старалась, чтоб никто не заметил. На серую палубу садились бабочки, временно украшая ее.
Люба вдруг засмеялась и спросила:
– У меня слезы текут не мутные?
– Светлые. Да вы и не плачьте, ведь все к лучшему.
– Валера говорил: слезы мутные – слезы злые, а светлые – слезы горя или радости. А я спросила его: у меня какие? Он говорит: родниковые. Ну и поревела же я перед ним. Он ведь меня на пристани подобрал. Он из магазина шел, а мы с бабкой Аниской – денег-то нет – набрали сумку репчатого лука, и я хотела ее продать, чтоб хоть четушку или красную какую купить. Продавщица не берет, гонит. Я вышла – куда? А тут он, я к нему: не купите ли? Он, видно, сразу догадался, говорит: вы, наверное, хотели вина купить? Так вот, возьмите, – и дает бутылку коньяку. Говорит: взял вот несколько, так боюсь, не лишнее ли на одного. А я ведь больно бойка была, чего, говорю, ты будешь один, прямо на «ты» его, пойдем ко мне. Он засмеялся, чего-то подумал, и мы пошли. Бабка Аниска от радости после первой рюмки запела, не пивала коньяку, дак че. Да и торопится, пока Васьки нет, а то дал бы ей ансамбль песни и пляски. А Валера не сердечник? По-моему, да, потому что выпивал, почти не ел и только на лицо белел. Когда бледнеют, значит, не в пользу, а краснеют – по жилочкам пошло. Первый-то у меня – всю дорогу харя как кирпич красная. Но Валера сидит, даже Аниске подтянул.
Голос какой! И так мне понравился, так понравился! Изредка взглянет, улыбнется, как погладит. И я его заробела. «Извините, что я вас на «ты» назвала». А он: «Мне это только приятно – такая молодая красивая девушка». А бабка тут и высунулась: «Да какая она девушка…» – и пошла, и пошла, сама на опальщину, на дармовщину напилась, я же его привела, и она на меня же. А он ей: «Мамаша, не надо, и так кругом много ругани, что ж еще добавлять». А Аниска: «Вот Василий явится, он добавит». Валера вдруг засмеялся и говорит: «Это, пожалуй, был бы выход». Ведь это он о смерти говорил, я только потом поняла, только сказал, что вашего Василия жалко, зря посадят.
Ну вот, наш красавец является! И что вы думаете – Валера приручил его в минуту. И уже сидим и вчетвером поем «окрасился месяц багрянцем…». И Васька громче всех. А я уже ничего не могу с собой делать, лишь бы Валера взглянул, лишь бы не уходил. Но он стал собираться… Я за ним на крыльцо, прямо чуть ли не в ногах валялась: «Останься! Останься, хоть просто так посиди, мне во всю жизнь ласкового слова не сказали, хоть около тебя побуду». – «Нельзя, я должен идти». Вижу – уперся, пошла провожать. И говорю ему, говорю про себя, про дочку, что я такая дрянь, что пила, что с работ со всех выгнали, и вот – шалашовка, до пристани докатилась. Он же заметил, как матрос на меня, и вот сегодня на вас из-за меня посмотрел на причале. А вы и заметите, не скажете, вы такой, что и Валера.
Теплоход подошел к шатким мосткам недалеко от совпадения Сухоны и Юга, у пристани Коромыслово. Вышли только мы, теплоход даже не чалился. Вокруг старых бревен бывшего ледолома кипела вода. Желтый бакен на красном плотике мотало на небольших, но частых волнах.
Пошли в гору. Здесь Люба шла молча и быстро, я не успевал. Вверху она дождалась меня, и мы вместе пришли к огромной, незаметной издалека яме. Люба спрыгнула в нее и отбросила в сторону березовые ветки. Под ними оказался завал смолистых дров, щепа, старые бревна, видно было, что навалено сухого дерева очень много.
– Тут он хотел сгореть, это ведь ужас чего придумал. Я как первый раз увидела, ахнула, вцепилась в него: говорю: ну, мой хороший, тут и на меня огня хватит.
Мы сели возле ямы. Сквозь прогалы в деревьях были видны купола Спасо-Гледенского монастыря и купол над музеем. Вдруг Люба вскочила:
– Так самое-то главное! Боже мой, прости дуру ненормальную! Ведь ни он, ни я ничуть не больны, мы же здоровые! Ведь только вам и можно доложить. Еще в первую ночь он сказал: Алексей обязательно приедет, он знает, что я Великий Устюг люблю и что уж если что и делать, так здесь. Ух, этой кошке драной, Лине, я бы в глаза посмотрела! Ух! И вот он говорит, я уж вам сама все расскажу, говорит: «Я тебе признаюсь, что я больной». А я-то в ответ: «Я сама вся заразная». Он посмотрел, засмеялся невесело. Пошли. А как ему мне не поверить – рвань рванью, луку нагребла, на водку меняет. Но, Алексей, вы должны понять, у меня был, есть и будет единственный мужчина, это Валера! Что я была, что знала? Стакан в зубы – и повалили. Хорошо, плохо мне – кто там об этом думал? У меня к ним ко всем такое омерзение, представьте – ни разу ни от кого не забеременела. Противно так, что потом лицо себе царапала и те места, где касались. Я ведь сидела. Первый раз полюбила, и он меня обманул. Он здесь же, я не здороваюсь. Все какой-то любви требовал. А чем я была, что я умела, да и зачем это? Мы у меня жили, в коммуналке. Отец-то нас бросил, а мать завербовалась, говорит: «Заработаю, дела поправим». До сих пор зарабатывает! Ну и вот, припер мой муженек эту кулему, ох и толста же дрянь! А он-то, пьянь тропическая, меня из своей квартиры гонит, а ее размещает. Ну, я дала! Я уж Оксанкой была беременна, злая была, ему поднесла не помню чем, упал, а уж ей-то красоты добавила, разукрасила, будешь по чужим погребам ходить! Она ухлестала в милицию со своей красивой мордой, так что и без справки побои зачли. Явились, еще и он-то валяется, хоть я и воду на него плескала. Ему-то что, очнулся да опять уснул, а меня закатали. А там, а там-то уж… рассказывать?
– Не надо.
– И правда. – Люба ссутулилась, потом весело засмеялась, откинувшись: – Ну, как Валерик Ваську укротил! Тот явился, видит – чужой мужик, ну что? Конечно, драться. А Валера говорит: «Вот как хорошо, что вы пришли, а то без хозяина не пьется, не поется». Но Васька все равно набыченный. И вдруг Валера встает, да как запел, да ведь как знал, что запеть, Васькину любимую, ведь Васька воевал, завел: «Выпьем за тех, кто командовал ротами, кто замерзал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу…» И вот, Леша миленький, – можно я вас так буду называть? – на меня все, как на магнитофон, записано, все помню поминутно. Как они вместе запели. Да стоя! Да громко! Я смеяться, я в ладоши хлопать! А потом заревела. Вот это бы в кино, я бы сыграла, я как вспомню, меня слезы берут тут же. Мы с Аниской давно, еще до Валеры, решили: пить пьем, но телевизор не пропивать, так по телевизору все намного слабее. А я почему заревела? Сейчас объясню. Не от радости, хоть он такой был красивый на мою погибель, а от жалости такой, что дальше некуда. Реву и вижу – ведь несчастный человек, а притворяется. У меня еще летчик однажды был, но это, конечно, мелкое сравнение, он хвастал опасной профессией, отрыв от земли, говорит, любить, говорит, должна, и улетел, ну и плевать, а Валера живет опасней, мне не понять, то есть понять, но не выразить. Его, знаете, как его надо беречь. О, я смогу!
Жарило вовсю. Запах смолы из огромной ямы становился удушающим, и мы перешли в тень цветущей рябины. Нехорошее предчувствие держало меня, и я сказал его Любе.
– Давайте, Люба, подожжем все это. Близко нет построек, большая влажность, ветра нет, все прогорит за полчаса.
Но Люба отказалась под тем предлогом, что завтра будет не поздно, что завтра мы сделаем это с Валерием, что еще выпьем у такого костерища.
– Ну, это вы выпьете, мужчинам можно. А я нет! Нет, нет и нет! Ни грамма! Ведь я беременна! – сказала она с гордостью и левой рукой тронула впалый живот. – Валерик, говорю, миленький ты мой, не бери меня с собой, но что хочешь делай, хоть сейчас бросай, хоть потом, а я буду рожать. И Оксанке братик, и мне спасение. Ох, Леша, ты бы знал, как он молчит. Сказала ему, на кухню убежала, боюсь обратно выйти, вдруг на аборт пошлет… Слышу – идет. Подошел, волосы погладил, говорит: назови Митенькой.
В воздухе сгущалось ощущение тяжести, стало душно, я, спросясь, снял рубаху. Люба покосилась:
– Как и Валера, сплошная сметана. Я ему говорю: ты хоть подрумянься. Он: я же белый человек. Да что ж это я все не по порядку? Да-а, беречь! Он, кстати, жену любит. И правильно. Он честный человек: раз сошелся, надо жить. Детей тем более родила. У него трое? Он не уточнял кто именно, да мне и неважно, а любить ее надо: попробуй-ка с ним поживи. А если она деньги тянет или еще что, тоже можно понять – он обречен, а ей – жить. Живут они – могу представить: зад об зад, кто дальше отлетит.
– Как это, он обречен?
– Да не по болезни, он здоровый! И я здоровая, сколько повторять? Я о другом. Он говорит: я, Любашка, изработался, ничего, говорит, не хочу, только, говорит, и остается, что каменные плиты и берестяные надписи сличать. А и это, говорит, никому не нужно. А он о вас говорил, я ему хитро подсунула вопросик: и Алексею не нужно? Он засмеялся: нужно. Я тут же: и мне нужно. Он смеется: «Нас уже трое».
Вскоре, рассчитав по времени, мы спускались вниз, к причалу. Завиднелись избы Коромыслова. Люба, говорившая без умолку и способная утомить кого» угодно, умолкла… -
Беспредельная даль, вблизи зеленая от молодой листвы, озаренная сиянием реки, дальше дымчато-сизая и голубая перед небом, напомнила вдруг степи за далеким Митридатом перед катакомбами. Я спросил Любу, говорил ли Валерий о Керчи.
– Еще как! Говорил: вот бы поехать. А я ответила: почему «вот бы»? Возьмем да и поедем. Денег нет, я проводницей наймусь.
Мы пришли на пристань, были одни на ней, отошли в сторонку, сидели на бревнах. Люба полоскала в воде свои длинные ноги и говорила о Валерии. И все время перебивала себя возгласом:
– И опять я, дура, не по порядку! – Обращала ко мне счастливое лицо, по которому бегали отраженные от воды блики солнца: – Надо же рассказать, как я утром к Аниске прибежала. А еще и вечером, когда он был, мне так было стыдно, что у нас грязно, неприбрано, один телевизор, и тот, как дурак, в углу неметеном. Вот я утром примчалась, про ночь я вам умалчиваю, прибежала и ужаснулась: грязища!
А ведь жила! Оксанку к соседке – и как начала все мыть-мыть, убирать, чистить, он к обеду обещался прийти и пришел, а я еще до обеда успела в баню сбегать и причесаться. И он все заметил. Разулся, прошел в переднюю. Аниски не было, с похмелья в чулане страдала, помолчал и спросил: «Не жалеешь?» – «Что вы!» – я говорю, а ведь, а ведь только что ночь была, и я его на «ты» называла.
Но это не та ночь, от которой сыночек, нет, та была волшебной. У вас были женщины? Ну неважно, у него были.
Вы как-нибудь спросите его, кто всех лучше, только я знаю, что я. Мне не описать, это – волна. Я очнусь и не знаю, где я. А были мы в мастерской скульптора, там все белым закрыто и так жутко! Вечером, ночью то есть, когда мы пришли, Валера для юмора две-три простыни снял, а я съежилась, на меня смотрят… Сейчас сколько? – вдруг встрепенулась Люба.
– Шесть, седьмой. Целый день мы с вами.
– Вообще-то сегодня можно было к нему пойти, – сказала Люба, – это уж я так вам соврала, что неприемный день, вас бы пустили. Я только не хотела, чтобы вы пошли без меня, а мне Валера сегодня не велел приходить. Он чего-то последние дни сильно захандрюкал, чего ни принесу, не ест, товарищам отдает. Все молчит да усмехается. Нет, Леша, не дергайтесь, сейчас уж действительно поздно. Не пустят!
– Как ты плохо сделала! – расстроился я.
– Завтра близко, – успокоила Люба. – А то, что он велел, я выполняю по пунктам. Пить – отрезано! У меня натуры хватит. А кто лечится от пьянства, тот еще сильнее запьет, это жизнью проверено. Думаете, я бабку Аниску осуждаю? Или Ваську? Ну, перестанут, и дальше что? Телевизор смотреть? Мне-то хоть Оксанку водить, да ребенка ждать, а им – кранты. И то отдушина – Оксанка! Ой, смех, вы бы посмотрели, как она из Валеркиного хрусталя молоко пьет. Это ведь целое кино, как ее обратно добывала. Вначале давали на немного, потом уж только насовсем.
– А как Валерий попал в ЛТП?
– Он шел, я думаю, ко мне, заблудился и упал. Пьяный был. Подобрали. Фамилию спросили. Он говорит: пишите – Иван Непомнящий. Забрали. Паспорта нет. А велик ли город, пьяным уж видели, замели. Были с ним деньги или нет, не знаю, он дал мне ключ от мастерской, сказал, где что взять и куда ключ положить, я там больше не бывала. А деньги трачу только на девочку, иногда только бабке Аниске краснухи куплю.
Подошел теплоход. Сели. Мужчины на падубе говорили, что чайки летают, что это примета верная – к рыбе. Солнце садилось, самый светлый его луч держал теплоход как на веревке. Люба запечалилась. Ей показалось, что один из пассажиров – мужчина в брезентовой робе – ее знает, так как приглядывался, и она вновь стала ругать предыдущих, до Валеры, знакомых. «Это же даже не жеребцы, это боровы, кабаны это, свиньи это. Они хрюкают! Они думают только о себе, какое нм дело, хочу ли я. Дело же в нежности! Валера проведет рукой – я таяла, я горела!»
И снова говорила с ненавистью о Лине:
– Я этой рванине морду бы починила, наладила бы ей облицовку. Вот зараза так зараза! До чего парня довела! Ух, я бы ей! Вы ее знаете?
– Нет.
– Красивая, конечно, – сказала Люба, взглянув на свои ладони. – Только теперь ей ничего не светит. Он жену любит. У него хорошая жена?
– Хорошая, – ответил я и почему-то невольно выдал: – Они сейчас в разводе.
Новость эта Любу поразила. У нее вырвалось вначале:
– А он не сказал. Жениться на мне, значит, не хочет? – Потом она пригорюнилась. – Ну и что, – сказала она, – и не женись… А этой гадине я найду время харю начистить. Он любит жену – и правильно. Пусть обратно сойдутся. Легко ли, детей родила! Голос крови. А мучиться-то как. Я вот теперь в родилке лягу на стол, так хоть буду знать, ради чего мучаюсь, а Оксанку только от жалости пожалела.
Потом она говорила, что спланировала так: пусть Валерий ездит на зиму к семье и в свою мастерскую. И на заводы. А летом сюда. «Я поняла, как его надо беречь. Надо так, чтобы он ни о чем не думал, только о работе. Я бы ему все стирала, готовила, по магазинам бы бегала, у меня все продавцы знакомые, теперь-то уж гнать не будут, а он бы работал. Вы же видели, какая у него работа. Он на вторую ночь показал – я ужаснулась. Взял карандаш, это в мастерской-то, по памяти стал домик рисовать и мою фигуру намеком на крыльце. Так здорово! А он взял и порвал. Снова! Снова порвал. Боже мой, говорю ему, куда еще лучше? Эта скотина образованная, наверное, его в работе заездила. Я их знаю, вот поставьте на выбор, я ее сразу угадаю. Вся больная, конечно, вся дорогая, они только в постели здоровые, тьфу, подстилка портяночная! Все-таки не дала один рисунок порвать. Спрячь, говорит, никому не показывай. Вот». Она полезла рукой под кофточку, вытащила обернутый целлофаном листок. Линии рисунка вздрагивали, особенно контур.
Домик, нарисованный Валерой, мне еще предстояло увидеть в этот же день. Но пока мы простились. Причем Люба, ни о чем не договорясь, исчезла в какой-то щели. Подумав, что она зайдет утром или позвонит, я не захотел в гостиницу и долго, до усталости, ходил по городу. Видимо, в таких прогулках Валерий, как художник, был счастливее: он видел не степень разрушения красоты, а ее первозданность, а я так не мог – не узорность карниза я видел, а трещины на этих карнизах, не фигурную кладку наличников, подзоров, не стремительные полотенца и полуколонны, а сыплющуюся штукатурку. Вышел к памятникам велико-устюгским людям – Дежневу и Хабарову, русским первопроходцам, потом вновь вышел к Сухоне, и ушагал далеко за причалы, и сел там под обрывом. От воды обдавало холодом, зато ветра не стало, он шумел вверху, здесь только вода плескалась. Обрыв был с северной стороны, с него, как с крыши дома, нависало крыло белого льда. Чайки мотались на волнах, ныряли, их стаскивало течением, они возвращались по воздуху и, садясь на воду, тормозя, красиво распахивались крестом. Когда ветер стихал, было слышно, как вода поддает снизу по припаю, и он, вздрагивая, отзывается звяканьем. От этого звука мелькнуло в памяти о звоне бокалов, еще и то вспомнилось, как Валера был дружен с кандидатом наук по металловедению (опять-таки с женщиной), она изучала сплавы металлов в русских колоколах, чистоту их звучания, а Валера всерьез просил ее заняться стеклом, его сплавами, чтобы в бокалах добиться звучания колокольного, потом бросил это занятие, сказав, что кощунственно переводить одно в другое, что нельзя воскрешать полумертвое за счет потребительского.
Но потом от этого простора разлившейся реки, которой осталось недалеко до океана, от легкого плеска воды, от движения льдин, которые вблизи плыли быстро, а подальше медленно, от всего этого казалось, что я закружился вместе с берегом и как-то оцепенел. Только помнилась, но тоже без напряжения, как данное, прочтенная в самолете заметка о том, что найдены на Северном Урале, то есть недалеко отсюда, стоянки людей. Поглядывая на обрыв, будто видя его во сне, я невольно замечал в его обнажениях следы костров, кости, остатки льняных тканей, вериги, много ли, думал я, тридцать тысяч лет, как писалось в газете, я пробовал сосчитать, сколько это поколений, получалось то много, то немного. Но как считать, с какой точки зрения?
Тихий и приятный для слуха плеск воды вдруг Покрылся глухим ударом; это огромный припай льда вместе, с частью берега осел в воду. Чайки закричали, отлетая от тяжелой, покатившейся на них волны. Я полез вверх по обрыву, и почему-то застряла и повторялась в памяти фраза: «перешагивая миллионы лет», то есть в этой фразе, несколько геологической, так как я шел, наступая не просто на камни, глину и песок, а отпечатываясь в наслоениях тысячелетий, была в этой фразе какая-то связь со следами бывших здесь до нас людей, но в чем точно, я не мог бы сказать, и утешая себя тем, что мысль, перед тем как появиться, вначале мелькает, и надеясь, что когда она придет, я буду готов к ее принятию, вскоре размашисто шагал по деревянным тротуарам.
В гостинице ехидная дежурная передала записку от Любы, звавшей меня и объяснявшей, как пройти. Почему-то я подумал, что она решила идти за Валерием прямо сегодня (еще не совсем была ночь), и поспешил. – Но все было просто: она сказала хозяевам, что приехал товарищ Валерия, и ей было велено немедленно меня привести. Так я познакомился с Васькой, для меня, конечно, Василием Михайловичем, и с Анисьей Петровной. Оксанка спала. Так как я долго не приходил, но приезд дал повод, то они уже заочно отметили встречу со мной, но и я пригодился. Врать нечего, не раз соединялись наши стаканы. Люба немного выпила, очень немного, и все порывалась оттянуть меня от стола, чтоб говорить о Валерии, но попробуй вырвись от Василия Михайловича. Единственное, чем я ее обрадовал, – это словами Валерия, что важны не женщины, а наше воображение о них. «Ничего себе заявочка», – ответила она на это.
Когда что-то происходит, мы потом перебираем время перед случившимся. Например, что-то упадет сверху и разобьется у ног. Если спереди, то, значит, хорошо, что кто-то задержал, а если за спиной, то хорошо, что никто не задержал. Это к слову для того, что сейчас перебираю ту поездку в Устюг и думаю, что если нет ничего случайного, то я не виноват; но так нельзя: это утешение для мальчиков, как же не виноват, если чувствовал смутную тревогу; надо было понять, к чему она. Правда, я отнес ощущение тяжести на жаркий душный день, на состояние после перелета, да мало ли на что можно свалить! Виноват.
Ночью была гроза. Такие грозы бывают только в детстве, когда бабушки крестятся, закрывают трубу и гонят детей на печку. А в избе от вспышек светло, а в трубе между ударами воет. Гроза была за полночь. Причем до этого, надо сказать, Анисья Петровна была пьяненькой «Алошна ты на вино», – ругала ее Люба), но ни за что не давала Любе выключить телевизор. Помню, в нем бравые ребята, не жалея сил, радовали старушек песнями о современности. Они буквально так и орали: «Темп – наш современный чародей!» Было легко запомнить, так как они без конца повторили, вбивая слова даже в самые костяные лбы: «Время стрессовых страстей, время мчится все быстрей». И по новой: «Темп – наш современный чародей…» В конце все же они признавались, что кто-то «упал уже за финишной чертой», то есть кто-то отключился от темпа. Потом вышла певица и раз пятьдесят в приказном порядке велела туче улетать. Если бы!
Но Анисья Петровна слушала не только телевизор. Когда Оксанка шевелилась, она первая вставала к ней поить ее заранее подогретым молоком из хрустального бокала.
Люба, стараясь, чтоб я принимал от Василия Михайловича угощение хотя бы через раз, говорила о желании Валерия сделать копии музейных берестяных грамот. «Пусть он не волнуется, я тут все, сколько есть берез, все обдеру, все раздену».
– Мне говорили: копай золото, – говорил хозяин, – а я говорю: я его не закапывал.
Вначале за окном будто зарницы вспыхивали; может, мы дальнего грома не слышали из-за телевизора, но когда и он смолк и Анисья Петровна, подождав еще немного и не дождавшись, выключила трещащий экран, то и тогда мы не поняли наступающей грозы. И тоже немудрено – хозяин пел. Иногда, путая, он называл меня Валерой, я отвечал, что так называться много мне чести. «Да, – говорил Василий Михайлович, – Валера – человек». – «Но и я не скотина», – отвечал я, и на этом мы сходились. Люба показывала мне наколку, посвящая в ее значение, говорила, что есть еще одна, но что ее видел только, разумеется, Валера. И она без конца его цитировала, например, его слова: «Хорошо армянам, все знают об их древности, а нам это еще приходится доказывать». Или: «Он все себя спрашивал, что его вычерпало: работа или женщины?» Ой! На него же вешались! Ой, Леша! Он же одну бутылку коньяка берег, говорил, что выпьет ее и упадет с ней в огонь, а я говорю: вот это заявочка, от алиментов, говорю, скрываться, и прямо, ведь не пожалела, веришь? Шваркнула ее в коричневые брызги. Я вся в него стала – решительная».
И тут ударило. Да так, что Анисья Петровна, да и мы стали как стеклышко, наверное, даже в прямом смысле, потому что такой свет не мог не пронизать насквозь. Хорошо, что Оксанка не проснулась, и Василию Михайловичу было хоть бы что: он в тишине, вслед за вспышкой и ударом грома, произнес, видимо, о спичках: «А, вот они, а я искал». Мы кинулись закрывать: Анисья Петровна трубу, я – форточку. И, видимо, так близка была молния, столько скопилось электричества, что меня ударило в руку, когда схватился за шпингалет. Я даже ощутил, что пальцы стали каменными, что будто кисть вывернуло, но дальше не пошло, потому что я отдернул ее. Свет погас, показалось, что от оживающей кисти летят синие маленькие призраки. Еще вспыхнуло и еще ударило, Анисья Петровна стояла на коленях перед телевизором в переднем углу, а я, увидев дверь открытой, кинулся закрыть, но, вспомнив, что в избе нет Любы, выскочил. И еле догнал ее за распахнутыми воротами.
– Убьет! – кричала она. – Я знаю, убьет, отойди, убьет же из-за меня!
Было похоже, что она не в себе, но уже вся мокрая от упавшей и падающей непрерывной лавиной воды, сквозь которую при вспышках искаженно проступали ее глаза, стала кричать, что ей нагадали гибель от грозы, что она специально кинулась из дому, чтобы из-за нее не убило Оксанку. Люба рвалась, я не пускал. Так и стояли и ждали. Поверив, «что Любе нагадали правду, тем более еще еле – шевеля правой рукой, я думал о детях. Казалось, что мы оглохли, потому что хуже слышали гром, но он и в самом деле отодвигался, уходя на запад. Молнии еще сияли и гасли, но уже не везде, а тоже уходя за громом, сквозь ливень они казались огромными.
– Пойдем, – сказал я. – Еще не сегодня. Пойдем, пожалей себя.
И Люба послушно пошла. В избе горела яркая керосиновая лампа. Васька, назову его теперь так, доставал откуда-то наполненную емкость и миролюбиво предлагал: «Гуднем еще денек».
Но мне хватило впечатлений, и я отказался. Запрещал и Ваське, пугая тем, что утром на работу, а не выйдет – уволят. «Были бы руки, – отвечал он на это, – цепи найдутся». Переодевшись в его рубаху и штаны, привалясь к печи, я полудремал, дожидаясь рассвета, Люба грелась рядом, сушила становящиеся пушистыми волосы и говорила на ухо, что главная причина ее характера, ее неудавшейся жизни вовсе не в цыганке и не в гадании. «Сказать в чем?
Я Валере сказала… Все равно скажу. Я когда была на вы-росте, девчонки про мальчишек без конца говорили, а я плевала! Отчаянная была. И вот раз и случилось – меня па гада затащили в сарай и давай щекотать. Ведь этим можно убить. Я потом читала книгу «Человек, который смеется», так это что, а эти хуже фашистов. Я уж даже не хрипела, тогда испугались, бросили умирать. Я долго заикалась, пером прошло, но от парней шарахалась. А уж когда меня мамочка выпихнула за перестарка, а он как прикоснулся, как все во мне стиснулось! Ой, чего я перенесла! Сказать? Скажу: меня с тех пор каждый раз будто насиловали, я и пила-то, чтоб боль не чувствовать, чтоб кожа деревенела. И вот – Валера! Я уже знала, что его люблю, но ты представь этот ужас, когда я прикосновения ждала. Думала, если будет та же реакция, утоплюсь! Чем я хуже Катерины из «Грозы» Островского? Но тут-то все и решилось. Он говорит: «Ну что вся прямо, тебе холодно?» А я уж зубами стучу и челюсть рукой снизу подтыкаю, как покойница. И вот он коснулся!..»