355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Крупин » От рубля и выше » Текст книги (страница 4)
От рубля и выше
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 12:00

Текст книги "От рубля и выше"


Автор книги: Владимир Крупин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Тут загремел отодвигаемый стул, это Васька вставал для тоста.

– Аниська! – крикнул он.

Испуганная Анисья Петровна проснулась, вскочила и села на табурет по стойке «смирно». Васька велел сесть и нам. Я сел напротив него. Он, вглядевшись и, видимо, введенный в недоумение своей рубахой, которая была на мне, велел убрать зеркало. Я пересел.

– Этот тост я произнесу не хуже никого, и ради этого тоста я встану. – Он помолчал, посмотрел вниз и добавил: – Потому что я уже стою… Выпьем за правую грудь!

Анисья Петровна покорно выпила, а Люба, пользуясь моим присутствием, спросила насмешливо, когда же пить за левую. Васька, не обидевшись, объяснил, что пить за правую грудь это все равно что за правду. И так треснул себя кулаком по груди, что рухнул. Анисья Петровна разула его, мы перенесли его на кровать. Сама же Анисья Петровна на глазах развеселилась, и все мы стали вспоминать недавнюю грозу. Укрыли потеплее Оксанку и отворили форточки. Ту, ударившую меня, я открывал боязливо, но она вела себя усмиренно. Теперь уже Анисья Петровна предлагала выпить и, не знаю, то ли врала, то ли в самом деле бывают такие чудеса, говорила, что во время грозы телевизор включился сам и по нему передавали оперетку.

Вскоре Анисья свалилась, а Люба все-таки договорила:

«И вот он коснулся меня, и будто из меня все электричество вывел в секунду. Я от радости как вскрикну, а он руку отдернул: ты что, говорит, мы не в лесу, А потом-то! Он рукой по мне ведет, я вся замираю и вокруг его руки как змея обкручиваюсь…»

Одежда высохла, я стал переодеваться. Окна проступили светлыми квадратами на стене. Оксанка заплакала во сне, и Люба подсела к ней, успокоила, что-то шепча, и сама уснула сидя, склонившись над дочерью. Я немного прибрал на столе, спрятав питье от Васьки. Поставил ему к изголовью стакан с расплавленным, застывшим сверху салом – его дневной рацион. Оставил Любе записку.

В гостинице пришлось стучать, так как и было написано над кнопкой звонка: «Не работает – стучите».

– Ну и гроза! – говорила дежурная, не удивляясь моему неурочному появлению. – Говорят, пожар в Коромыслове. Ох и молнии же были страшенные! А у меня там крестная, и связь оборвало.

Уставший, я пришел в номер и пожалел, что, уходя днем, оставил окно открытым. На пол нахлестало воды. Взялся за тряпку. И тут только дошло – Коромыслово! Боже мой!

* * *

В пожарной, как водится, ничего толком не знали. Это уже мне дежурная сказала. Она вовсю названивала, узнавая о пожаре.

– На блок-пост в сплавную позвоню, – решила она. – Это на Двине, напротив Коромыслова. – И стала добиваться соединения.

Радио передавало утреннюю программу, и вовсю орал бодрый голос: «Нам счастье досталось не с миру по нитке», а спустя какое-то время: «Все это из нашей истории сроки…» Надо ли это записывать? Какая разница, какая музыка звучала, главное было в пожаре, но помню отчетливо, что привязалась ко мне песня, не эта, а другая, тоже из утреннего концерта: «И пусть уча-щается наш пульс!» – вот эта, и она как наваждение печатала свой ритм под ногу, когда я бежал по улице к причалу. И было отчего участиться – дежурной сказали с блок-поста, что горело не Коромыслово, а недалеко, ударило якобы в сосну. Я сразу решил, что это никакая не молния, что это Валерий сотворил над собой. Может быть, какие-то посторонние слова привязываются, чтобы не всего оглушило страхом, чтобы сохраненный рассудок как-то сам принял какое-то решение. И еще какой-то его частью думалось, что все это не зря – и эта порван гроза, и эта ночь, и пропавший вчерашний день, ужас, ужас, я, как я, дурак, как я мог не понять недоговоренность Любы о Валере: «Уж кто пытался с собой покончить, все равно покончит». Не зря, не зря он вчера не велел ей приходить).

Я думал о лодке, и тут снова привязалась фраза, но уже не песенная: «И перевозчик беззаботный его за гривенник охотно чрез волны страшные везет». Это было близко к жизни, даже гривенника не нужно было, просто повезло, услышал лодочный мотор и подбежал к берегу: внизу рыжий парень что-то слушал в его работе. Заглушил. Отдышавшись, я спустился и спросил, не в сторону ли он Коромыслова. «Можно и туда». Я вспомнил вдруг, что сорвался из гостиницы в одной куртке, что деньги не взял, и сказал, что отдам потом. Хотя вдруг в куртке нашлась рублевая монета. «Возьми пока. Мало, конечно». – «Прокурор добавит», – ответил парень. Видя, что я волнуюсь, он объяснил, что сейчас я все равно ни на чем в Коромыслово не попаду, а сам он никак не найдет, почему соскальзывает сцепление. Сказал и как раз нашел. «Шплинт, сволочь, спаскудил». Хитро подмигнув, парень достал из кармана женскую заколку. «Выдержит?» – «Куда она денется! У нас все на шпильках!» Он делал и объяснял, что он в безвыходном положении, что «закосил ночку», то есть ночевал не дома, что ему сейчас нужна «отмазка», то есть оправдание, где был, что только рыбалка спасет, но что нужна хоть крохотная добыча. «Вот и рублевку твою не взял бы, а если с полчаса побросаю и пустыря дерну, то хоть у мужиков перехвачу».

И вот он завел мотор. Я сел лицом к нему, спиной к движению, и парень, рывками увеличивая скорость, заставляя меня каждый раз ему кланяться, разогнал лодку до того, что она от восторга задрала нос. Мало того, он еще и такой фокус проделывал – не обходил плывущие бревна и льдины, иногда очень немаленькие, а шел на них и за секунду перед ними резко нажимал на рукоять мотора, выхватывая тем самым винт из воды, и снизу поддавало. Лодка прыгала на льдинах и бревнах так, будто была не, лодка, а телега. «Орел!» – думал я, каждый раз напрягаясь от ожидания удара.

И заметить не успел место, где сидел вчера под обрывом, как мы выскочили на коренное течение. Парень удли-нил рукоять мотора специальной для этого палкой, пересел ко мне.

– Никак ее, эту лодку, не разобью. И тебе, давай на спор, не разбить. Садись за руль и валяй по любому месту. А знаешь почему? Полосовое железо на брюхе.

– Чего жене-то изменяешь?

– Сама виновата. А знаешь, как их проверять? Ты женат? Вот слушай. Скажи… Ну, выбери время, скажи: чего-то, мол, я зарос. А притворись так, где-нибудь ближе к вечеру, чтоб в парикмахерскую уже поздно, а с утра, мол, собрание, что-нибудь там сочини, мол, будет начальство, мол, надо выступать. Меня один умный мужик научил. Ну вот. И скажи жене: подстриги меня. Тут, конечно, которая не любит или не в духе, скажет: и так хорош. Но ты выбери терпимый момент, в тот день трезвым приди. Ну, начнет щелкать. Ты с зеркалом. «Ах, – скажи, – как хорошо». Мол, нигде так не смогут, вот только, мол, жалко: говорят, что когда жена мужа подстригает, то его жизнь убавляет. И все! Срабатывает безотказно. Когда меня научили, я так и сделал. И ты понял, чем кончилось? Ты, говорит, каждого не слушай, а сама еще быстрее защелкала. То есть это же в ней мысль загорелась – и сразу в действие. И защелкала, и защелкала! Понял? У мужиков просто: напьется, и сразу видно – которому драться, а которому поговорить. А женщин надо подлавливать. У меня еще есть две ловушки. Вот как-нибудь увидимся, научу.

Тем временем лодка неслась к Северной Двине, и куда быстрее теплохода. Парень как-то никак не мог прикурить и велел подержать руль. Ощущение руля проходит у тех, кто привык к нему, но когда руль в руках изредка или руль нового транспорта, чувства обостряются. Я вдруг перестал ощущать опасения, какие испытывает пассажир при бесшабашном водителе, я вдруг сам за него стал ответственным.

– Охота, дак посиди, – сказал парень. – Раньше бы сел, я бы хоть дреманул. Знаешь этот анекдот: приходит баба на исповедь, ее спрашивают: грешишь-ли? С пареньками спишь? «Батюшка, разве с ними уснешь?» – Парень вдруг захохотал, причем до слез хохотал и не скоро объяснил причину. – Заколку-то! У нее ведь, взял. На память. Как знал, пригодилась. Эт-то из жизни! Эт-то не сочинять! Анекдот знаешь, о том, что на том свете, кто сколько раз жене изменил или мужу, столько раз в гробу перевернется. Вот старуха первая умерла, потом старик помер. Приходит на тот свет: где тут моя старуха? А вон, говорят, вентилятором работает. – И парень, показывая на мотор и смеясь, сказал, что хозяйка заколки будет, наверное, вертеться, как эта заколка на сцеплении, когда он ей об этом расскажет.

У Коромыслова он ловко пристал боком, я выскочил, он, махнув рукой, развернулся.

* * *

По склону, прижимаемый ветром, распространялся дым. Это не был сладкий запах дыма костра или родной с детства запах топящихся печей, это был запах пожарища. Около ямы, куда я шел вчерашней дорогой, увидел людей. Первый же их вопрос, не из милиции ли я, заставил упасть сердце.

– Нет, а что?

– Теленок сгорел. Да теленок-то что, жалко, конечно, тут…

– Что?

Женщина, заговорившая со мной, отвернулась, а за нее объяснил мужик в телогрейке, надетой на голое тело:

– Ребятишки со вчера пропали, брат и сестра, вот беда. Ты, Сима, не думай, объявятся.

Внизу, в яме, возился чумазый парень. Со страхом я смотрел, как он ворочает большой палкой среди головешек и золы.

– Все! – крикнул он. – До дна перебуровил. – И стал вылезать.

Подавая ему руку, покрывшуюся сразу сажей, я слышал, как мужик утешал женщину, говоря, что не может быть такого, чтоб дети сгорели.

– Г роза же была, ливень, сразу залило, уж если бы что, какой грех, так хоть косточки бы нашли. От теленка же сохранились.

– Пожертвовали теленочка, – говорил парень, шевеля ногой обгоревший череп теленка.

– Может, они теленка искали? – спрашивали женщину.

– Как бы они его искали, если он не наш?

– А чей? – невольно спросил я.

Мне объяснили, что этого теленка они выкармливали совместно. Вчера загнать не успели, понадеялись друг на друга. А тут, кто знал, гроза. А тут и яма, да еще почему-то вся заваленная смольем.

– А сосна ведь, дак как факел горела, – несколько раз повторил мужик. – Как факел! Как за посияло, я думал – конец света. На крыльцо выбежал босиком, в рубахе – дожжище! А сосна – как факел!

– Конец света, – недовольно заворчала молчавшая до того старуха в черном, – конец света. Еще бы больше напились, не то бы показалось.

Стали расходиться. Парень пошел к реке, я с ним: все равно мне было к причалу. У берега парень разделся до пояса и, доставая со дна речной песок, стал оттираться от сажи.

Сверху шла «ракета», с нее выдвинулся трап, матрос велел мне вытереть о швабру подошвы.

– На пожаре был, – сказал я, – денег нет.

– Заходи.

Люба, конечно, тоже узнала о пожаре. В отличие от меня, она кинулась не в Коромыслово, а в ЛТП. И вот она ревела в голос, уверенная в гибели Валерия. Оказывается, этой ночью он бежал. Я так и сел, как она это мне сказала. С теплохода зашел вначале к ним. Васька уже ушел на работу, Анисья Петровна в магазин. Оксанка тихо играла тряпочками, сидя в кроватке. «Я прибежала, – рассказывала Люба, – даже к вам в гостиницу не зашла, сразу туда. Бегу и обмираю. И – точно: скрылся! Под дурачка, говорят, сработал: газету оформлял, – за красками пошел, он ведь бесконвойный».

Как мог, я успокоил Любу, хотя мороз продирал, теперь мне казалось, что я плохо разглядел там, у пожарища, обгоревшие кости – теленка ли был череп? Возбужденное бессонницей, грозой, гонкой по реке воображение вырабатывало вариант за вариантом – если сосну, горящую факелом, ливень не смог погасить вдруг, так что же сделалось бы со смольем? Конечно, оно могло бы не одного теленка, а целое их стадо пережечь в прах и пепел. Чего уж говорить «об одном человеке! И еще я вспомнил детей, брата и сестру, и содрогнулся. Боже мой, да что же мне стоило вчера бросить горящую спичку!

– Перестань! – приказал я Любе. – Дождись Анисью, и давай наоборот: ты в Коромыслово, узнай еще подробнее, если сможешь, а я в ЛТП.

– Не надо в ЛТП, – Люба протянула мне мокрый конверт. – Это вам. А мне даже ни строчки, – горько сказала она.

«… Ты поймешь, о чем я говорю: у меня постоянное ощущение трубы, тоннеля, подземелья, нашей, наконец, любимой катакомбы, оно вот в чем: я вижу свет и бегу к нему, я уже задыхаюсь, но свет близок, там кто-то есть, и он тоже торопится ко мне. А это зеркало, а в нем я сам. И дальше некуда. Я поворачиваюсь и вижу, что свет вовсе не отсюда, что в зеркале он только отраженный, а на самом деле я его проскочил. И вот я бегу в другую сторону. Та м свет! Туда, туда. И опять кончаются силы, и опять кто-то бежит спасать, и свет все сильнее, а это, мой милый, опять зеркало. Ну сколько же можно?

… Митю или Валю попросишь о деньгах, скажи, что я просил тебя уплатить кой-какие долги. Пошли Любе. Вряд ли она восстанет, но хоть девочке что-то купит. Но, может, и очнется, вдруг да, падая в яму, я успею из нее кого-то вытолкнуть. Она навоображала себе, эта Люба. А нам, много ли нам надо – доброе слово. Главное мое отчаяние даже не в том, что я кончился как творческий человек, не возражай, я не использую унизительный прием – ругать себя, ожидая похвалы, хотя так иногда хочется! – так вот, мое главное отчаяние в том, что я, мое дело любимы кем-то, но ни меня, ни мое дело любить нельзя: меня поздно, а дело рано. Ведь знаю, что не так надо откликаться на любовь, как я. А она у меня к женщинам была между делом. И получилось, что дело у меня между женщинами. Порядочность была нужна и там и тут, но из самолюбия я был порядочен перед другими, а не перед собою. Я потерял в последнее время главное свойство любви – не видеть недостатки в любимом человеке; даже зная о них, видеть прежде свои собственные, тянуться до уровня, на который тебя вознесли, а не считать, что тебя полюбили за доблести.

… Спроси меня, кого помню. Тут я часто один, я давно поверил, что если вспомнить о каком человеке, то он это почувствует. Расстояние тут ни при чем. Тебе за память спасибо. А вот из них? Конечно, Валя, и прежде всего Валя. Вырывалась у нее фраза, что много из-за меня слез пролила? Конечно. Скажи ей, что слезы и только слезы не дают завянуть цветку любви, что только слёзы смывают с любимого его черноту. Но любить меня не за что – вот в чем штучка! Я каждую картину начинал как освобождение от своей дряни. А освободишься от одного, нового откроется еще больше, то есть не только нет предела совершенство-ванию, но нет даже возможности подумать о себе хорошо. Легко ли! Мудрые считали грехом тень мысли о грехе – куда нам! А раз так – тут близко вот до какой мысли, – так как, если любит меня, такого мерзкого, такого низкого, то грош и им цена! Подло? Или какой-то общий сговор, что легче любить на полузверином уровне? А уж работу мою любить не за что, это точно, это оттого, что знаю, что можно сделать стократ лучше, но тут нет моей вины, может, мне не дано, а через силу – это не искусство, с пупка сдернешь и озлобишься, нет, брат!

… Да, так кого же помню, вернее, кто помнит меня и тревожит мои предсонные минуты? Хотя здесь не больно-то смежишь веки. Начни я писать тебе записки из здешнего дома, ты, как учитель литературы, скажешь, что я очерняю действительность, но она здесь так черна, что даже при моем знании оттенков черного ни для одного из них не нашлось бы фона. Кто падший сам, кого уронили. Тут две стороны – винить человека в его падении или винить обстоятельства, в которые он был поставлен? Лучше в другой раз, но пока только то, что, когда меня взяли сюда, я безропотно и даже радостно согласился – пора! Пора воспрянуть хотя бы к трезвости, если уж невозможно вернуть творчество. Жестокость (но справедливая) в том, что не возвращение творчества спасает, а усиление его. Только так. Но тут опять мы пойдем по кругу: может, мне не дано и т. д.

Знаешь, я кого вспоминаю? Угадал? Конечно, девушку из экспедиции, ту студентку. Ее Надей зовут. И выйдет (да уж вышла) замуж, и парень хороший попадется, и она наплачется, все мы хороши, все мы самоутверждаемся как личности через чужие страдания, свои-то нам вроде в заслугу… Да, Наденьку помню. Еще Таню, помнишь, что пела? Рассказывал?

Эта Люба? Жалко, пропадет. Ты ей денег пошли, но поделикатней. Несчастные страшно горды, возьмет да и выбросит или… да какое мне дело, куда она их денет. Еще Митька может высказаться в том смысле, что сын за отца не отвечает. И нашим отцам так говорили, только в другом смысле, а Митенька в прямом.

Валю люблю. С тем и прощаюсь.

О-о! Лина. Ведь Лина меня законопатила сюда. Она хотела, Люба тебе все расскажет, я ей все выболтал, не надеялся, что ты приедешь, хоть кому-то надо было излиться (излиться? ну, словесник, от чего слово, в нем что: освобождение от злости – изозлиться или выливание чрезмерной залитости чем-то?), на Лину я плевал, она сволочь, причем редкая, утопила, но не сразу, держала на плаву, чтоб обобрать…

Нет я нехорошо сказал, нечестно, сам во всем виноват, тонуть надо, за других не цепляясь.

Я. Леша, вляпался в историю с наследством. Так-то, брат. При наличии отсутствия, как говорят экономисты, был бы другой эффект. Теперь я понимаю, что частная собственность есть зло, но пока не есть пережиток.

К преступлению перед семьей меня привел разврат. Тут не надо искать других слов. Помнишь, я прикрывался фразой, что любовник происходит от слова «любить», какой там! Лина за это ох как цеплялась! Не она ли обзывала мою жену наседкой, не она ли даже рождение детей оскорбила исполнением супружеского долга? Да, долг. Но разве супружество не есть любовь?

Вляпался я крепко. До того, что могут в квартиру явиться с описью вещей, особенно картин и хрусталя. Подобно некоторым писателям, естественно западным, я кое-что наработал, не обнародуя. На случай кончины, который, как видишь, представился. О запасе знала Валя и, как ты понимаешь, Лина. Видя в хрустале материальную независимость, которую я обретал бы, его делая и продавая, я попался. Деньги, как их ни презирай, играют свою роль. Тратя их безжалостно, выручая кого-то, никогда не ожидая возврата, я думал, что независим. Как же! Независим нищий. У меня были покупатели, например, тот толстосум или старички на пенсии, ворочавшие делишки в сотни тысяч и радующиеся каждому новому повышению цен на хрусталь, ковры и золото. Этого у них было изрядно… Да что я кручусь! Неприятно писать, но надо. Короче: я написал завещание, которое у Лины, и боюсь, при ее изворотливости, оно уже действует. Убей не знаю, как меня провели. Примерно так, как женят дураков: они просыпаются не одни, а в комнату вваливаются родственники жены.

Единственная просьба – отбери у Лины завещание. Хотел писать ей отдельно, но слишком рвотно. Можешь показать письмо ей, убрав выражения: сволочь я сам, а не кто-то другой. Можешь сказать, что она хорошая. И в самом деле: кто бы еще так хранил хрусталь или кто лучше нее понимает, что я хоть что-то добавил к искусству? Сам-то я в этом не уверен, но для нее это как данное, так что, Леша, начинал я письмо твердо уверенный в изъятии у Лины завещания, а теперь – не знаю. Но опять-таки, как семью оставить без денег? Сказать, что у нас самообслуживание, – жестоко. В общем, не знаю.

… Тут старик конюх. Давно не пьет, некуда идти, никого не осталось. Раза два насильно выпихивали за ворота, но лошади, представь себе, объявляли забастовку, вернее, голодовку, не ели из других рук. Так что попробую еще одно путешествие по трубе, по которой бегаю. Вдруг там не зеркало, а свет, и побегу не навстречу себе, а кому-то другому. Это все, что я могу сказать о ближайшем будущем. Единственная свобода – выбрать себе срок жизни – преступна, самоубийц даже поминать запрещено, и это знаю. Но изжился творчески. Это не поза. Я так далеко от тех, кто меня вырастил, кто поит-кормит, так далеко, что уже не вернуться. Эх, ничего никому не доказал. Это я о древности славян. Меня с ними роднит то, что стыдно жить тогда, когда не сделал назначенное. Не выполнил урока, по-школьному говоря. Как большинство, впрочем, которому жить не стыдно. Но это уж я вылез с упреком не по-славянски. Любе привет. Вот и о Любе думаю. Рано я к ней пришел или припоздал? Ну, наконец-то: звонит звонок насчет поверки, прощай…»

Читая письмо, я вовсе забыл, что Люба рядом. Очнулся, когда она стала кричать на Оксанку и даже наподдавала ей за какую-то провинность.

– Он передает вам привет и поклон, – сказал я.

– Мог бы и отдельно написать, не переломился бы, – ответила она. – А я уж размечталась! Да куда уж мне! Молчи, дрянь! – закричала она на дочь. – Ни в какое я Коромыслово не поеду. И вам в ЛТП ни к чему. Вы можете дать мне взаймы пять рублей? Я отдам. Я на работу собираюсь устраиваться. Эх, Валерик, – сказала она, складывая денежку в квадратик, – насмерть меня травмировал. Он про деньги говорил? Вообще, если можно будет, пошлите. – Она дала мне заранее написанный адрес. – А то ведь на вдовью корку не налопаешься.

* * *

Хорошо, что был заранее куплен билет на самолет. Как раз попался тот же самый. Я узнал это по тому, что в кармане спинки сиденья обнаружил ту же газету, в которой прочел о древних стоянках человека в суровых местах северо-восточной Европы. Но уже не читалось. Даже Валерино письмо не перечитывал, оставляя это на Москву, просто закрыл глаза я вспоминал отъезд. В ЛТП я все-таки побывал. Сказали, как и Любе, что в эту ночь Валерий Непомнящий, под такой фамилией он значился, бежал. «Искать не будем, – объяснили мне. – Пришел он сюда добровольно, так поступают многие, которые хотят излечиться, по не хотят, чтобы их фамилия стала известна. Мы нм довольны – стенгазету оформлял, плакаты писал. На еду я лекарства зарабатывал».

Еще томило тягостное воспоминание о последнем разговоре с Любой. «Можете ему доложить, что я сопьюсь, – сказала она. – Он меня еще не отпетую застал, а уж теперь я булькну». – «Но ты же беременна», – возразил я. «Ничего, кто-нибудь напинает – выкину. У меня уж был живот как печенка». Она проводила до гостиницы. Против гостиницы был киоск, у которого Люба встретила своего знакомого, а теперь уже и моего знакомого – пария-лодочника. «Уже?» – спросил он меня. Видя хмурость Любы, стал ее разговаривать: «И почему ко мне ты равнодушна, и почему ты смотришь свысока?» «Ты дома был?» – спросил я. «Зачем? – отвечал он. – Я их всех теперь под одну гребенку стригу. Кой-кого на сутки спать уложил… от утомления, – подмигнул он мне. – Кой-кого уложим, да, Люба?» «Иди!» – отмахивалась Люба.

Я выписался быстро, той дежурной уже не было, и спросить было некого о том, нашлись ли брат и сестра.

Хранил я надежду, что Валерий дома, что вот я позвоню ему и он возьмет трубку. Днем к телефону подошла одна из дочек, я не осмелился спросить ее об отце, а вечером говорил с Валей. Сразу начал с завещания.

– Оно у Мити. Но оно же недействительно, не заверено нотариусом. Там просьба, чтоб и ты был в комиссии по наследству, тебя это интересует?

– Меня интересует судьба хрусталя, который никогда не выставлялся.

– Вон что. – Валя помолчала. – Это не маркированный хрусталь, его нельзя сдать на комиссию, его можно продать только из-под полы. Я это не умею.

– Я бы очень советовал его продать. Я найду покупателя. Валя, надо продать непременно. За хорошую цену, даже, может, в в хорошие руки. Вдруг да раздастся стук кованых сапог и за хрусталем явятся.

– Телевизор меньше смотри. В твоем возрасте можно жить и без детективов… А что, Валера обещал кому-то хрусталь? Это он мог. – т Я знаю одного любители-толстосума. Или старичков-супругов. Тоже богатенькие Буратино. Запросить безумно много. Вытерпят. А тебе детей растить.

– Так-то так, но ты от ответа ушел. Он обещал кому-то хрусталь? Но ведь я не обещала, сработаю под дурочку. И Митя, думаю, не обещал. Пока он, кстати, единственный наследник до совершеннолетия сестер, а я мать-опекунша. Ничего, обороняться можно.

– Валя, ты можешь прямо сейчас посмотреть, жив ли хрусталь?

– … Он в кладовке. Прямо сейчас посмотреть?

Она ушла, и слышно было, как скрипнула какая-то дверь. Прошло немного времени, в трубке стукнуло, и Валин растерянный голос произнес:

– Я тебе перезвоню.

Когда она позвонила, я уже знал, что она скажет – хрусталя в доме нет, вывезен. Пока Валя безуспешно искала его, я говорил с Линой. С самых первых слов она заговорила нагло-наступательно:

– У меня была дарственная на всякий случай для таможни. Да нет, не от Валерия, мавр сделал свое дело. А я подумала вдруг, почему бы мне не побыть львицей, не освежить кровь, я подумала, чем Митенька плох как любовник? Боже, да не стискивайте зубы, на расстоянии чувствую, относитесь проще, вам, русским, все подвластно, но комплексы вас загубят.

– Но ведь у Валерия дети, – я даже растерялся.

– Рожать может и наседка, сколько ей штук осталось до медали материнства?

– Я говорю с вами только оттого, что думаю, вы вернете хрусталь. Или вы заставите меня говорить языком шантажа?

– Интересно.

– Для вас не очень. И для карьеры мужа. Он скорее сменит вас, чем профессию. Вы заразили Валерия. Стоп! Не дергайтесь, не заразили, так вызвали чем-то симптомы заразы. Выкрали паспорт, положили в постель наследника Митю, украли хрусталь, который по художественной ценности приравнивается к национальному достоянию, и никакие дарственные его вывоза не оправдают.

– Какая наивность! – воскликнула Лина, но было слышно щелканье зажигалки. – Он утаивал его национальное достояние…

– Не утаивал, а хранил.

– Я не перебивала. С Митей я спала без свидетелей…

– Ничего, найдем. У нас на Библию руку не кладут, и та же Библия маленькую ложь во имя наказания порока простят. Найдем свидетелей, найдем.

– Вы можете со мной встретиться?

– А вы вернете хрусталь?

– Мы же не на торгу. Могу я вам назначить свидание? Я выдумала про Митю. Я грешна, но не настолько, чтоб развращать малолетних.

Мы условились о встрече.

* * *

Я ехал утешать Валю, готовя доводы и в защиту Валеры, и в пользу девочек. Их особенно. До совершеннолетня нм вполне может быть оформлено пособие. Конечно, не такое, чтоб заменить Валерины гонорары, но как-то придется ужаться. В конце концов Валя из простой семьи, ей не заново привыкать, да и Митина фраза о нужде – лучшем воспитателе – это ее фраза. А Мите пора перестать тянуть с семья, пора самому в нее нести. А если он хапнул хрусталь – он озолотился. Но он ли? Валера мог и сам ножки приделать своей коллекции. И рукой вослед помахать. Вспомнив эту коллекцию, я никак не мог более представить ее в темном, укромном месте, лишенную света. Хрусталю нужен свет, взглядов он требует человеческих, любования, потускнеет иначе.

Но то, что я увидел у Вали, вернее, мне хватило увидеть саму Валю, чтобы понять: тут моего сострадания не ждут. Валя была наряжена по последней модной картинке. И причесана соответственно.

– Ну что, – сказала она, – может, еще при тебе закурить для полноты потрясения? Девчонки стряпают, стирают, я свободна от плиты и корыта, мужа нет, зато и волноваться не о ком: вот пьяного жди, вот в драку ввяжется, вот творческий кризис, нет! Отлично придумала Роза Люксембург или Клара Цеткин, в общем, молодцы суфражистки! Да неужели это я так плоха, что хуже Валериных бабенок, неужели это я мужичка не захороводю? Но чтоб без быта. Побыл – и уходи. Там тебя накормят, обстирают, пожалеют, а ко мне только с радостью, а?

– У тебя чай хороший?

– Не до чаю, Лешечка. Иди вниз, лови такси.

Валя была приглашена в Худфонд. Как и Митя. Мое присутствие Валя оговорила, так как я упоминался в письме Валеры.

Митя уже был там. В вестибюле он восхищенно обошел вокруг матери и даже бесшумно поаплодировал.

– Ну, мать, ну, мать! Не будь ты мне родной, я уж был бы у твоих ног.

Было пора. Мы шли по коридору. Я отметил, что Митя называет меня по-семейному – дядей, а не по-школьному, не по отчеству. О повести он ничего не говорил, и я не стал спрашивать.

Нас приняли более чем любезно. Долго говорили, как дорог им Валера, его творческое наследие, просили для выставки в обозримом будущем собирать его полотна, акварели, наборы и штучные вещи из хрусталя. Но вот дело дошло до мастерской, и тут нам деликатно, но твердо высказали положение, по которому владеть мастерской может только член Союза художников. «У нас еще очень многие ветераны не имеют своих мастерских». Я стал говорить, что несмотря на длительность отсутствия… «Именно длительность. Если бы даже Валерий был… ну, понимаете, присутствовал бы, но не работал длительное время, то и тогда Союз мог бы отнять мастерскую. Она для творчества, а отнюдь не склад».

– Да заберите вы ее, – не выдержала Валя.

– Минуточку, – Митя выждал паузу, откинулся на спинку стула, пошевелил пальцами руки на колене. – Я полагаю поставить в известность то, что я в скором времени буду подавать документы по вступлению в Союз художников, а после публикации повести еще и в другой творческий союз – Союз писателей.

– Но еще неизвестно, примут ли вас, – вежливо сказал чиновник.

– У них не будет прецедента к непринятию. Мое участие в молодежных выставках, сейчас я готовлю работы к Осенней выставке, память об отце, наконец… Так что давайте подождем. Думаю, мастерская останется на ту же фамилию.

Я обрел дар речи:

– Можно еще и о том сказать, что мастерская может быть музеем. О художнике столько написано, он известен за границей, его работы изучаются повсюду. Жена же…

– Они в разводе, – вежливо напомнили мне.

– Тогда сын мог бы стать хранителем. Зарплата крохотная, но я она сейчас не помешает семье.

Словом, ни мы, ни они ничего не добились.

Валя уехала к девочкам. У меня через два часа было свидание с Линой, ехать домой, чтоб сейчас же повернуть, не имело смысла. Я так я сказал, что побуду в городе, поем где-нибудь, куда-нибудь зайду. Потом дела.

– Я не буду вам в тягость в эти два часа? – спросил Митя.

Шли молча, но только я повернул к первому кафе, как Митя, забежав, загородил дорогу.

– Только не сюда, здесь не курят. Я понимаю, вы не курите, но ради меня, я курю. О, это не простой вопрос – вопрос запрета. – Теперь мы шли дальше по улице, вел вперед Митя. – Очень не простой, – нажал Митя. – Вроде бы трогательная забота о здоровье некурящих, но курящие тоже люди. Допустим, тех и других – фифти-фифти. Кстати, еще вопрос: вредно ли курение? Не тот же ли любимый писатель молодежи Грин сказал: «Табак страшно могуч»? Вопрос в качестве табака. Никотин нужен организму, в котором все как в жизни – плохое и хорошее перемешано, я мы не знаем, что организму хорошо, что смертельно. И вот я должен ограничивать себя, вести дискомфортно, нервная система летит к черту, мыслительный уровень за чертой. Что же может ожидать от меня общество, которое якобы заботится обо мне?

И вот мы сидели в кафе, где курили вовсю. Митя ругнул вентиляцию: «Вот о чем надо говорить, а не о запретах»; заказал вина. Я предупредил, что пить не буду, за что и схлопотал насмешливое замечание, что мы не в кабинете русского языка и литературы. Митя курил, я ждал официантку, не хотел начинать первым разговор, да и вовсе не хотел г ни о чем говорить до встречи с Линой. Спрашивать же Митю о Лине решил неприличным, дело их. Интересно, врала она или нет? Да нет, ничуть не интересно. Дело в картинах и хрустале. Вернет Г а там пусть хоть залюбится, хоть с Митей, хоть с шофером муженька.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю