Текст книги "От рубля и выше"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
«Вдали погас последний луч заката, и сразу тишина на землю пала. Прости меня, но я не виновата, что я любить и ждать тебя устала. Ведь были же мы счастливы когда-то, встречались мы, и разве это мало? Пришел другой, и я не виновата, что люби-и-ть и ждать, соответственно, тебя уста-ла-а-а», – дурачась запел Валерий и тут же себя осудил: – Нет, с моим голосом только из туалета кричать: занято! А если душа поет? Да, о душе. Ох, Ленский, не убей его Онегин – зря! – Ленский был бы великим бабником. Помнишь? «Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи, что за грудь, что за душа…» Я его вдвое пережил, Ленского, уже на первое место не плечи и грудь ставлю, а душу, но я его понимаю. Итак, Лика. Что, милый, мне конец приходит, а?
– Это уже несколько раз было.
– Ты знаешь, гореть мне вечным огнем, но с меня многое спишется за жалость, жалел! Впрочем, я повторяюсь. Этот толстосум оставил коньяк, плесни. Милый, – сказал он, – разве не ясно, что не будь я художником, разве был бы любим? Или клевещу? Тянулся к ним, их тянул, Вот Лина, ведь зараза, а? Придумала, сидели, естественно, при музыке и под абажуром, визави бесшумного вентилятора, придумала ансамбль – сочетание цвета, хрусталя и стекла, ансамбль на двоих, называется «Интим». «Интим»! Чем плохо! Символ мужчины – энергичные линии, объемы, грани, немного голубого. Она – мягкость, размытость, обещание, тут и там немного алого, даже мягче, розового, в коробке инструкция: пить вдвоем при свечах. Вот, братишечка, какой разврат. Но знаешь, как в мире не хватает любви. Не хватает, братья-славяне!
Еще Валерий говорил, что сам бросал любовниц, когда на смену являлись другие, но, зная его близко и со стороны, скажу, что он тут наговаривал на себя. Каждый раз его любовь к женщине вытеснялась работой, работой творческой, а Когда работа кончалась, Валерий являлся обновленным, старое переживалось и прогорало в творчестве, и он, даже не ища, выдергивал из окружения или из толпы новое увлечение, которое хоть чуть отличалось от прежнего и тянуло вперёд или вбок, но было новым. Передышка – и снова работа.
– Да что мы о них! – воскликнул он, оживая и зажигая свет. – Дай порадую тебя. – Взял в руки новой чаши хрустальную отливку. – Смотри, ни одной наметки. – Включил станок и коснулся краем чаши тонкого наждачного круга.
Легкость касания вызвала звонкий отклик хрусталя, он запел на разные голоса, а наждак то углублялся, то выходил из бороздки и делил поверхность на участки. Не помню времени, но чаша покрылась узором по окружности на шестнадцать равных частей, настолько равных, что требовался инструмент для проверки глаза.
Именно дело как раз в том, что он был творческий человек, а на них всегда голод. Его растаскивали на куски. Должна бы быть самооборона, а это было ему противно. Доступность художника – есть пища таланта, говорил он. Всякие башни из загородных дач означают начало конца художника. Он рее время искал возможность купить дом в деревне, возможности не было. Бездетные (или вариант: разведенные) худфондовцы были счастливой – укатывали в разные Рязанские и Калининские области, а куда мог он деться, он, любящий безумно дочерей, да и балбеса Митю тоже. И Валю. Да, милая Валя, никому из женщин не досталось столько любви, сколько тебе, от Валеры.
НО Лина подстерегла его именно в творчестве.
– То ли она готовит меня к какой-то необыкновенной любви, – говорил Валерий о Лине, – то ли оттягивает разочарование в своей обычности. Ведь даже у Анны Керн все устроено как у всех женщин. И все-таки постоянное ощущение поиска, ожидания, – однолюбы счастливее меня: открывать в своей жене все новые красоты – это счастье. Я-то куда денусь? Добро бы бунтовала в жилах восьмеринка эфиопской крови. Нет же! Природный русак, да, брат, на все нас хватает, исключая себя…
Знаешь, – говорил он еще и еще о Лине, – я с нею как будто непрерывно иду на допинге: кофе, виски, джин, коньяк, водка, коньяк, сигареты, кофе, сигареты, будто все время себя взбадриваешь, это преступно. И опять кофе, опять какое-нибудь интернациональное пойло, и опять сигареты… ой! Я говорил ей, что идем на допинге, она ответила, что сейчас весь мир живет на допинге. Почему весь? Почему это можно говорить за весь мир? У меня мать живет безо всякого допинга – работа, огород, утки, куры, раньше корова была. И не она одна. Но ведь вот какая штука – такие Лины определяют мнение, почему? Чего ради я к Лине тянусь?
– Доказать, что ты не хуже ее уровня.
– Может быть. Это они ловко могут – заставить поверить, что твой талант неотесан и должен тянуться к культуре. – Валерий смеялся: – Как она похорошела, какие плечи, что за грудь… Как они умудряются не рожавши оправдать себя перед небесами?! Устал!
* * *
Валя сказала мне, чтоб я летел лучше в Керчь, чем в Великий Устюг, она не знала, что я уже был в Керчи, был в катакомбах. Речь шла о том, чтобы найти тело Валерия, он однажды мне (а Вале неоднократно) говорил, что раз уже столько растворилось жизней в бесконечных туннелях катакомб, то добавить еще одну из новой эпохи было бы просто справедливо.
– К первым жертвам он относил рабов Евпатора Митридата, потом подвижников раннего христианства, далее шли смутные века колонизации полуострова («Хотя он всегда был славянским, ты вспомни Савмака, – говорил Валерий, – скиф, следовательно, славянин, владеющий нынешним Крымским полуостровом, Причерноморьем, Кавказом, степями, чеканящий монеты со своим профилем, женатый на дочери Евпатора, наместник небес на земле, чего еще надо?»), далее укрывательства от набегов мусульман и язычников, русско-французская Крымская война, годы революции и гражданской войны, Великая Отечественная.
Мы бывали с Валерием в Старо-Карантинских каменоломнях, были и в Аджимушкайских, но в этот раз я ездил и опускался в каменоломни Старого Карантина, так как в Аджимушкае был сделан музей и все боковые штольни не по ходу экскурсии были замурованы, чтобы случайно кто не потерялся и не погиб. Музей этот, наверное, самый скорбный из всех военных наших музеев. Там, внизу, есть даже огромное, по количеству захоронений, детское кладбище, а вообще число погибших не поддается пересчету.
В Старом Карантине были партизаны еще во время первого захвата немцами Керчи. Валерий рассказывал, что они, в мальчишках, находили там наше и немецкое оружие, что специальные отряды минеров долгое время обезвреживали катакомбы от мин и гранат, но даже и после их работы были несчастные случаи. Когда мы пошли вниз и все вниз, мне было очень жутко. Тем более Валерий экономил батарейку и часто выключал фонарик. Темнотами мрак катакомбы неописуемы. Надо завязать глаза черным платком, на голову надеть черный мешок да еще зажмуриться. В земле обостряются другие чувства, например, не видя, чувствуешь преграду или то, как снижается потолок. Особенно жутко, когда штольня сужается, приходится сгибаться, потом ползти на коленках и совсем страшно на животе. Полное ощущение могилы, страх такой, что ни о чем не думается, ведь понимаешь, что спятиться невозможно, только вперед. Даже и выползя в пещеру, с ужасом думаешь, что придется ползти обратно, кажется, что порода осела. Также трудно осознать толщу камня и земли над головой, иногда глубина штолен сто и больше метров.
В этот раз, побывав по старым керченским адресам Валерия и мимоходом выяснив, что Валерия не было ни у кого, я отправился вниз в одиночку. В сумке нес теплый свитер, еду, термос, фонарики, огромную катушку толстой лески. Стояла жара, далеко виднелось морс, будто стеклянное. Я разделся, чтобы погреться напоследок, но от жары стала болеть голова. Выждав момент, когда не было ни людей, ни автобусов, прокрался за ограждение из колючей проволоки, достиг края шахты и скатился вниз. Из глубины темного наклонного колодца выносился холод, и, не одеваясь пока, я специально померз, чтобы потом, в брюках и согреться. Вошел в темноту, постоял. Глаза от нее заболели после яркого солнца. Потом пошел вниз и шел до тех пор, пока, оглянувшись, не увидел, что белое пятно входа в каменоломни стало меркнуть.
Все лишнее я оставил у приметного камня сбоку штольни. Обмотал камень концом лески и закрепил. Фонарика не жалел и не выключал вовсе. Еще с полчаса на стенах мелькали надписи краской и сажей, внизу были следы от костерков, потом пошел сплошной чистый известняк. Потолок давно был низок, и я мучил попеременно то шею, пригибаясь, то ноги, приседая. Пока я еще узнавал места, до которых мы дохаживали с Валерием. Боялся пропустить ответвление. Вот и оно. Над ним мы тогда начертили белый крест. Вот он. По этому ходу, рассказывал Валерий, по преданию, можно было дойти до Митридата и выйти километрах в пяти-шести через другой выход в степи.
Усталости не было, только шея немного болела, и ноги, когда я лег и их вытянул, сразу перестали дрожать, хотя оставались напряженными. Заставил себя поесть. Запил горячим крепким чаем. Старался не думать, что придется ползти на животе. Ел на, ощупь. Так же на ощупь проверил катушку. Не отмоталось даже и трети. Я ее сильно не натягивал, но и слабины не давал. Сравнение с рыбалкой, что я враз и рыба и рыбак, заставило улыбнуться. Почему-то мелькнуло в памяти зрения зеркало. Проверяя свою привычку к полной темноте, я напрягся и вслушался. В ушах звенело, но обострилось какое-то чутье помимо зрения и слуха, я решил, что от меня до стены расстояние чуть больше вытянутой руки, и протянул ее. Но стена оказалась ближе, я ударился рукой и оцарапался. Я сильно боялся духоты, и, признаться, больше всего боялся, но, вдыхая медленно и сильно, с радостью чувствовал хороший воздух. Значит, штольня вентилировалась, а раз так, то был где-то другой выход.
Но ведь не выход же искать опустился (если еще опустился) сюда Валерий. Тогда он говорил: «Если надо будет уйти, да так, чтоб никто и никогда не нашел, только и всего, что заползти сюда, завалить за собой щель – и иге! – могила». – «А душа?» – наивно спросил я. «Что душа? Как-то же она вылетает из газовых камер. А здесь сколько умерших. Не здесь их души, тут, может быть, только призраки».
М опять и двинулся. Сумку привязал за пояс, катушку нес в одной руке, фонарик в другой. Вскоре осветился завал. Я подумал, что это тот, о котором говорил Валерий в том смысле, чтобы заделать за собой дорогу. Кой-как я стал распихивать крошки камня, наглотался пыли и даже расчихался, ударяясь при каждом чихании то лбом, то макушкой. Уже стал думать, что надо как-то обратно, как впереди, под нажимом, подался и куда-то скатился большой камень, и я выполз в пещеру.
Отдышался, вытряхнул из сумки известняковую пыль. Лампочка светила тускло, но я не сразу сменил батарейку, а при гаснущем желтом свете еще раз выпил горячего, потому что замерз и дрожал. Посмотрел на циферблат сквозь исцарапанное стекло – прошел всего час. Тогда мы на все затратили час с четвертью. Сейчас надо было дальше. Я уже был уверен, что Валерий здесь, кто же тогда привалил со стороны пещеры камень? Но никаких следов не было видно. Камень мог и скатиться, ведь недавно было землетрясение, хоть слабенькое, но здесь и такого хватит. Не давая себе думать о том, что землетрясения здесь постоянны, я сменил батарейку и разогнулся. Вот он, этот проход.
Дальше шел почти свободно. Иногда на коленях, иногда на четвереньках, но таких узостей больше не было. Катушка стала неприятно скрипеть: в нее набилась каменная пыль. Но все-таки это был хоть какой-то звук. Я попробовал вначале сказать, потом крикнуть: «Валерр!» – но почему-то больше не кричал, шел молча. В одном месте потолок был сырой, под ногами было красное пятно. Как раз я его вначале увидел и сильно испугался, но потом сообразил, что это от капель сверху.
Стало больше влажности и меньше воздуха. Пришлось снять и бросить свитер. Проход сузился и пошел в гору. В одном месте, сорвавшись, я ударился левой рукой о камень и разбил часы. Не все часы, а только стекло и стрелки, а часы шли. Когда я останавливался и сердце приходило в норму, то слышал, как они тикают.
Ссадил колени, плечи и локти ободрал, голову всю исстукал, но останавливаться перестал. С визгом и хрипом перемалывала катушка песок и почти вся размоталась, как черный продолговатый предмет бросился в глаза Эго был фломастер. Машинально провел я им по ладошке, он писал мерным цветом, то есть не был выброшен за ненадобностью. Дальше я почти бежал, согнувшись, примерно через десять минут катушка резко дернула меня, но я, как будто с крючка сорвавшись, побежал дальше без нее. И вскоре уперся в тупик. Идти было некуда. Я потыкался в стороны – стены. Одна, ровнее других, была исчерчена узорами. Конечно, Валерий! Его славянско-греческий узор, и эта его любимая надпись из античных времен: «ВОИН, СЫН РАБА, ПРОЩАЙ».
Весь тупик я исследовал, чего только не передумал, тщетно, никаких следов. Вернулся к катушке и пошел обратно, сматывая леску. Тут, как я его раньше не заметил, увидел маленький ход в сторону. Лески уже намоталось порядочно, и я решил зайти сюда на ее длину. Оставил сумку, взял только лопатку и фонарик.
Воздух стал гораздо свежее, я отдышался. Пот на лбу высох. Значит, в этом направлении дорога под Митридат. Катушка притерлась и только шуршала, а не скрипела. Вскоре я шел на четвереньках, потом почти полз, потом постепенно разогнулся. Только стал вдыхать, обводя пятном света штольню, как увидел груду белых палочек, и сразу, отшатываясь, понял – скелет. Все затряслось во мне. Но я уверил себя, что за такой короткий срок не может ничье тело превратиться в скелет, что это останки давние. Подошел. Ничего, кроме костей. Никаких следов. Видимо, он умер сидя, склонившись, потому что однажды череп отломился и упал вперед, падая, перевернулся глазницами вверх. Я разгреб пыль около него. Показалось, что она не вся белая, известняковая, что есть и желтая, крупная. В армии я изучал гранаты, видел их содержимое и подумал, что это остатки взрывчатки ручной гранаты. Может быть. Но тогда бы хоть крошка металла. Остатки взрывателя. А может, это и вовсе был человек из другой эпохи?
В мягком полу я вырыл ямку и сложил туда гнущиеся в руках косточки. Нечем даже было череп прикрыть, а сыпать землю в пустые глазницы было нехорошо. Снял рубаху и прикрыл. Потом все засыпал.
Обратно шел из последних сил. По дороге подобрал и надел свитер, а то уж совсем окоченел. В узком проходе немного раскопал вход и выполз. Дальше было проще. Когда вышел, свет так ударил по глазам, что я упал лицом в пыльные красные ладони и лежал на жгучем солнце, чувствуя, как внутри тает и выходит дрожью погребной холод.
У Тут или показалось, или в самом деле земля подо мной качнулась.
Потом украдкой, чтоб никто не видел, пошел к морю…
– Да, был, – сказали мне, едва я спросил у дежурной лапидария, был ли здесь художник такой-то. – С месяц назад. Но в этот раз ничего не рисовал, просто приходил и долго сидел. Я думала, от жары прячется. Пошутила, а потом, уж ладно, признаюсь, попросила отзыв написать. Согласился. Я тетрадь раскрыла, ручку даю, а он почему-то руку так резко отдернул: «Нет, извините, и своей».
В тетради я прочел надпись, сделанную черным фломастером: «Огромное спасибо хранителям непрочитанной страницы нашей истории».
* * *
Он увлекся Линой не на шутку, так как перестал говорить о ней в обычном ироническом тоне и проговорился однажды, что она предлагает устроит его выставку или несколько в западных странах. «Оно-та бы и заманчиво, – говорил Валерий. – Да хотелось бы обычным путем».
Вместе с Линой он был в каком-то посольстве на выставке хрусталя, сказав потом коротко о тамошних мастерах: «Умеют». И еще где-то они были, и еще. Тогда же начались ссоры с Валей. Она жаловалась мне, что Валерий стал груб, приходит поздно, ссылаясь на различные мероприятия. Мероприятий у Валерия хватало выше головы: он состоял едва ли не в десятке различных правлений, комиссий, советов, бюро творческих секций, но тут вдруг они понадобились ему, чтобы скрыть время, проведенное с Линой. Когда я выговорил ему за Валю, он сморщился и страдальчески заметил, что денег ей дет, и немало, что дети не голодают, более того, зажрались, что сил у него на притворство более не хватает. «Но Валя угрожает разводом». – «Она двадцать лет угрожает». Словом, разговор» был из тех, что никакого толка не приносят.
Недели за три до своего отъезда он спросил меня, не видел ли я его паспорт. Не объяснил зачем, но и так было ясно, что дело становится серьезным. Еще почему-то стал говорить о муже Лины, который, исповедуя лозунг – пушки вместо масла, – оказался тонким ценителем изящного и просил через жену исполнить и его заказ. «Лина не велела соглашаться, но я подумаю, этот вояка платит валютой, а я чего-то решил приодеться, да и Вале, и детям напоследок что-либо купить».
– А что Лина?
– Обычно. Разговор об акварелях. Что в акварели, в отличие от масла, больше чувства, чем работы. Чутье краски, количество воды на кисти, да что об этом. Я ей благодарен за мою решимость к разводу. Тянул лямку семьи в ущерб творчеству, в ущерб свободе выбора, делал только с прицелом на заработки, а надо делать то, что хочется.
– Но не ты ли говорил, что мастера древности всегда шли от необходимости, от заказа?
– Это в случае, если материал заказчика, а мне уже по чину свою базу иметь. Ой, только ведь опять будет то же Самое глодать – то, что работаю на потребу богачей, ну, скажи, откуда бы тебе купить хрусталь?
– Он мне и не нужен.
– Хотя как раз тебе и нужно его иметь, ты в нем понимаешь… – И опять он сидел понурясь и перебирая седеющую бороду. – Детям я не даю того, что должен давать отец – личный пример. Они видят меня только иногда пьяным, да лгущим кому-то по телефону, да деньги приносящим, а как я работаю, как это достается? Я ведь девчонок возил на завод, Митю-то еще раньше возил, он в этот раз не захотел, и что? Вообще, впечатлились. Эта жара, печки, стекло плавится, там как раз делали мои светильники для огромной площади, а так как заказ штучный, не серийный, то заводские экономисты не велели делать форм для механической выдувки, выдували вручную. И вот, ты-то видел, представь эти халявы[1] по два пуда, там парень-орел Венька Неустроев, мокрый весь, ведь как достается, кричит: «Ну ты, Валера, в следующий раз пуда на четыре светильник сочини». Девчонкам, конечно, приятно, их водят везде, с отцом здороваются, отцу рады. А приехали домой и маме докладывают: папа выпил. Но как я мог не выпить с мужиками, кто я такой, чтоб хоть чем-то не отблагодарить? И куда я без работяг. Мне уже халяву на десять килограммов не выдуть. А-а!
– Бросишь детей, что? Спокойно будет?
– Нет, конечно. Но куда деваться? Хрусталем заниматься не хочу, акварель кончается, так как и чувства кончаются, что делать? Масло требует долгих лет, время упущено, скульптура неприятна мне, как что-то чересчур реальное, а разные абстракции в ней – не искусство. Я знаю, чем займусь, – витражом. Смотри, лет пятнадцать назад делал витражи в магазине сувениров, и никто их не купил и в шкаф не спрятал, смотрят и радуются. И чего я, дурак, думал, да за эти пятнадцать лет уже бы город солнца сделал. Конечно, тематика официальна, но душа прорвется, хотя бы в цвете, и не хотя бы, а именно в цвете. А если много таких радостных сквозных разноцветных стен, о!..
И как всегда в последнее время, он закончил неожиданным коротким словом «Устал!», но говорил и после него, сказал, видимо проверяя на мне, фразу Лины о том, что на Западе ему бы была настолько полная свобода творчества, что все его замыслы были бы воплощены. А ведь он не так уж молод, за сорок, пора думать о реализации себя как творческой личности. Я смолчал, он сам ответил за себя, что об этом даже и говорить-то глупо, куда он без родины.
– Вообще, она время от времени подводит к этому, я даже ей вчера резко сказал: брось ты ерунду говорить, – будто сама не русская, но она уже, по-моему, не русская, поживи-ка не на родине тридцать лет.
О разводе с Валей он говорил как о деле решенном, спросил, что я думаю о юморесках Мити (Митя тогда сочинял юмор, вырабатывая его не из потребности борьбы со злом, а из смешных ситуаций или из неловкостей, в которые попадают люди. Я так и сказал Валерию, он отвечал, что и сам это видит, но что Митя его советы в грош не ставит, и просил меня действовать на Митю, что он и для дочерей никакой не авторитет, лучше видеть их изредка).
И опять возвращался к Лине, звонил ей, и вдруг она перестала отвечать. Он записал мне номер ее телефона, прибавив, что, если что, чтоб я его искал по» этому номеру.
Больше я его не видел.
Валя звонила, что он запил и где-то скрывается, что спрятал от нее паспорт, но что их все равно разведут, если он еще два раза не явится в нарсуд. Я пробовал звонить Лине, она не отвечала, один раз ответил подтянутый мужской крепкий голос, я бросил трубку.
Грязная весна в городе. Снег зимой вывозят, а грязь копится, вся дрянь бросается в глаза, под окнами мусор. В этот раз весна была особенно тягостной.
Он позвонил мне с утра, говоря спокойно и ровно, предупредив о том, что у него всего пять минут и мне лучше слушать, а не спрашивать.
– Я попал в одну неприятность. Она касается только меня и на семье не отразится. Я но скажу, откуда звоню и куда еду.
Тут мне послышался рев самолетных турбин.
– Если я выкарабкаюсь, – говорил Валерий, – я объявлюсь, а нет, тогда буду без вести пропавшим.
– Да ты что? Ты из какого аэропорта? Я же слышу самолеты. Я сейчас приеду. Не вздумай ничего!
– Куда ты приедешь? Уже посадку объявили.
Я стал настаивать, он резко перебил меня, просил заботиться о Вале и детях, но о Лине ничего не говорил, и я спросил сам. Но, дернувшись что-то сказать, он перевел на другое, упрекнул, что я не взял вазу, все бы хоть чем-нибудь вспомнил, а как только я снова стал просить сказать, куда он, он сразу ответил, что посадка началась и что он специально позвонил именно так, чтобы не передумать.
– Ну, воин, сын раба, – сказал он, и у меня сжало горло, – прощай. Выгляжу я хорошо – в чистой белой рубахе. Там, в мастерской, и оставил просьбу, чтоб в случае чего тебя ввели в комиссию по наследству. Да, и скажи Вале, чтоб остановила развод, ведь всего лишится. Останусь живой, успеем развестись. Не говори ей, что я звонил. Вдовой-то быть все же приятнее, чем разведенной. Все-все, посадка заканчивается.
* * *
Вот тогда-то я и летал в Керчь. Ничего не найдя в катакомбах, я решил лететь в Великий Устюг. В это-то время я и прочел объявление о будущей публикации Митиной повести и говорил с Валей о выставке и других делах. Мастерская Валерия пока была опечатана, но из Худфонда нажимали, чтобы из нее вывезти произведения и вещи Валерия и отдать мастерскую другим. Валю в Худфонде слушали плохо, там знали, что развод все-таки состоялся, и она уже была для них никем. Из Худфонда была заявка в милицию на розыск, и вскоре портреты Валерия были расклеены на вокзалах и в других общественных местах среди тех, кого разыскивала милиция, кто тоже, как он, ушел из дома и не вернулся.
Раньше в Великом Устюге я не был, но много слышал о нем от Валерия.
– Первый раз меня там поразила архитектура, река, но особенно люди. Там в переделанной церкви музей. Внутри очень богато, сохранился резной иконостас, много редчайших вещей, словом, богатство. Но я не о богатстве. Посетителей, велик ли город, мало. Школьников привели и увели, я все хожу. Тут к дежурной старушке зашла другая старушка и сказала, что в магазине чего-то дают. И дежурная нашла выход. Думаешь, она попросила выйти и закрыла дверь? Как же! Она говорит: милый человек, ты побудь здесь, я за полчаса обернусь. И ушла. И вот я остался один. Солнце в окна, икон очень много, позолота горит, древнее серебряное и золотое искусство, витрины бесконечные, это же еще Великий Устюг, значит, чернение по серебру, шкатулки и посуда редчайшие, счет на миллионы! И опять-таки ты не пойми, что я о богатстве, плевать на него, я о доверии. Там камень лежит, пыль от него, по поверию, помогала от многих болезней, как было не прикоснуться к нему! А потом все казалось, что стал здоровее, сил прибавилось.
Еще об Устюге Валерий рассказывал – о чернении серебра. Там у него был знакомый художник, тоже строгановец, так вот они с ним, по словам Валерия, пили и ели не просто на серебре, а на штабелях серебра, в хранилище заготовок, на огромных стопах серебряных листов.
– Он попробовал задать форсу, принести выставочные серебряные бокалы, я отговорил. Да, старик, с ним мы тоже поговорили, на кого мы работаем. Поди купи серебряный кубок с черненым узором.
Валерий рассказывал о производстве черни.
– Узор сродни хрустальному, та же микронная почти точность, да нет, – засмеялся он, – нельзя бросаться микронами, самый тонкий волос двадцать микрон. У меня тонкие волосы, это удел русых, и Лина полезла с теорией, что тонкие волосы – мягкий характер, потом обожглась, не ко всем русым подходит теория. Эти девчонки, на черни, как на каторге: проведи они узор на миллиметр дальше – штраф, и все предварительные операции за их счет.
Еще он говорил о видах города со стороны Спасо-Гледенского монастыря через Сухону, об устье Северной Двины, которое недалеко, вообще говорил, чтобы и я когда-нибудь непременно побывал там.
Валя говорила о выставке, о Мите, о девчонках, о наследстве. Разойдясь, она потеряла все права, и главным наследником Валерия становился Митя.
– Что они слышали от него? – говорила Валя. – Как пастушил коров? Но сейчас же другое время, кого сейчас убеждает, что кто-то когда-то ходил в лаптях. И без конца телефон. Он же был во многих комиссиях, ты представь эти разговоры о наследстве художников, они все о деньгах, они без конца о деньгах. Валерка молодец, я помню всегда, как он слушает, слушает по телефону очередную вдову или наследника, хмурится и резко в конце, но непреклонно говорит: не разбазаривать я помогу. Как он много платил, кто бы знал! Господи, Митька – дурак, я ему говорила, сколько картин его отец спас, сколько фарфора, витражей, росписей, разве дуракам чего докажешь. Нет, они видели одно – отец пьет, отец мало с ними бывает, отец отсыпается после похмелья или после творчества, им не объяснишь, им не попять просто по возрасту. А теперь им говорят со всех сторон – ваш отец гениален. И они уверены, что все кругом врут, и приучаются к этой лжи. Легко ли?
Валя, хотя и не наследница, больше заботилась об установлении факта смерти бывшего мужа и его внезапного исчезновении. Митя об этом не заботился, он консультировался у юристов, и они его научили подождать определенные законом сроки, которые позволяли и без справки о смерти объявить себя наследником.
Когда я вернулся из Керчи, дома сказали, что меня просила позвонить какая-то женщина и оставила номер телефона. Я взглянул – Лина.
Голос у Лины был красивый, но русский язык был то замедленный, то в привычных оборотах быстрый, какой-то чуточку заикающийся. Волновалась?
– Вы что-нибудь знаете о Валерии?
– Я знаю не больше вашего, очень бы хотел чего-то узнать.
– Он говорил, что вы будете мне звонить.
– Я звонил.
– Я уезжала. Вынуждена была. Мужа внезапно отозвали, я должна была ехать вместе с ним. Вы думаете, Валерий погиб?
– Я не только так не думаю, я уверен, что он жив.
– Езус Мария, я также думаю, что это так. Но вы представить себе не можете, как его убивали творчески, как его убивала семья, русские никогда не научатся ценить талант, я плачу по ночам, все эти ночи после него. Вы не могли бы увидеть меня?
– Да, я собирался быть в Худфонде.
– Где?
– Буду там, пожалуй, в начале или в конце следующей недели.
– Узнаю русских, – засмеялась Лина, сделала выдержку и сказала фразу, показавшуюся мне приготовленной: —Можно и не встречаться, только я должна быть уверенной, что мое имя не будет упомянуто в связи с его исчезновением.
– Но если вас до сих пор не коснулось, ясно, что и впредь не коснется.
– Вы обещаете?.. Ведь узнать о связи Валерия со мной могут только через вас.
– Кто?
– Ах, – промолвила Лина, – разговор беспредметен. Не боюсь я никого, но положение мужа, это, надеюсь, можно понять. А имя Валерия для меня свято.
– Хорошо, обещаю.
– Вот и славно.
– Да, – попросил я, – готовится его выставка, дайте на нее из вашего собрания Валерины картины и хрусталь.
– Но вы знаете, представьте себе, все отправлено. И ваза, обмотала в тысячу тряпок – ив багаж, и наборы – все, словом, отправила. Но это не меняет дела, я сейчас занята как раз монографией о Валере.
Договорившись, что будем говорить друг другу все, что узнаем о Валерии, мы простились. Я спешил проститься: звонили в дверь.
Собственной персоной явился Митя. С пустыми руками.
– А где повесть?
– Зачем? Ее уже одобрили. Есть кой-какие построчные замечания, но это мелочи. Я им тоже высказал ваше сомнение, что, может быть, неудобно перед знакомыми, так они сразу заявили, что писатель пишет не для знакомых, а для читателей. Да, я же забыл вам сказать, что помню наш разговор, я взял для повести его профессией не хрусталь, а масло. Так что прототип не угадывается. В рецензии писали, что это образ северного Ван Гога, такое же неистовство и самоотдача. Я там пишу, как он портит детей тем, что они не знают ни в чем чувства меры, ни в чем отказа. Кое-что добавляю от себя. Думаю, получилось…
* * *
В Керчь я летал на майские праздники, в Великий Устюг вырвался в интервал между последним звонком и сочинением. Это было нелегко, но жена, спасибо ей, поняла, что это надо.
Гостиницу и заказывал из Москвы и, устроившись, сразу потел в районную газету «Советская мысль». Там просил, и удачно дать объявление «Срочно куплю коллекцию хрусталя работы художника такого-то» и поместил адрес гостиницы.
После обеда и вечером долга ходил по городу. Шел слабенький пыльный дождь. Фонари светили сквозь туман. Белые дома казались желтыми, на набережной сквозило. Церкви и соборы стояли темные, тяжелые» двери зарастали бурьяном.
Еще и в музей успел до закрытия. И камень тот, целебный, видел, и его украдкой коснулся. И все представлял, как здесь Валерий оставался один. Снова ходил на набережную.
Река Сухона светилась от красных сигнальных огней: множество катеров и самоходных барж шло мимо, шла операция «Юг», как мне объяснили, – это забрасывали продукты и товары в дальние районы, куда не было дорог и можно было завозить их раз в год по большой воде. Потом шел по мокрым улицам, и казалось, что машины тоже, как катера, плывут по воде. Долго ходил, весь вымок. Около телеграфа, у ступеней, меня встретила женщина в желтом плаще. Лицо ее было, как показалось, нездешним, бледность ее меня поразила. С видом узнавания она обратила ко мне большие печальные глаза, а я почему-то откачнулся. Это было в первую секунду, это было оттого, что я вымок и жалко выглядел при свете, потом, зайдя на телеграф и торопливо выйдя оттуда, уже ее не увидел.