Текст книги "Женитьба Кевонгов"
Автор книги: Владимир Санги
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Уже смеркалось. И Чочуна Аянов наделил гостинцами каждого, кто принимал участие в пире, дал по полплитки чая и горсти табака.
Люди начали было расходиться, но их остановило пение полупьяного Ньолгуна. Он сидел на песке, поджав под себя скрещенные ноги, и раскачивался с закрытыми глазами.
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Мы, нивхи, сколько помним себя, – жители этой земли.
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Курнг в своей доброте не забыл наши урочища:
Реки в наших урочищах полны рыбой,
В лесах наших урочищ всегда зверя много.
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Нам бы жить – зверя добывать.
Нам бы жить – рыбу ловить.
Но поселился среди нас злой человек.
Только о себе ночами и днями думает.
Только о том, как сильно разбогатеть, думает.
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Жадностью большой сам себя ослепил,
Из-за этой жадности человечье лицо потерял.
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
У него – свои духи, свои боги.
Но Курнг – наш бог – нас услышал:
На счастье нам с далекой земли якута прислал,
Якута богатого и доброго прислал.
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Глава XXI
…Высокий, худощавый человек размеренно вышагивал по песчаному берегу залива. Лицо, давно не бритое, шея тонкая, худая. Лохматую грязную голову венчала мятая светлая шляпа. Вот уже много лет не расстается с этой шляпой топограф.
– Девяносто семь… девяносто восемь… девяносто девять…
Каждую сотню шагов он заносит в тетрадь. А вслед за новыми и новыми сотнями – на графленом планшете тянется ломаная линия – берег залива.
В прилежащих к низовьям Тыми урочищах обнаружили выходы нефти. Но чтобы приступить к поисковым работам, необходимо было иметь план местности. Известный топограф получил задание покрыть маршрутами нефтеносную полосу побережья. Помощником и проводником он нанял Громовика.
Десятки сотен шагов… сотни сотен шагов… тысячи сотен шагов… А в каждом шаге семьдесят шесть сантиметров. Ни на сантиметр больше, ни на сантиметр меньше. Натренированный, выверенный годами точный шаг топографа.
– Сорок пять… сорок шесть… сорок семь…
– Семен Семенович! – слышится радостный крик.
…Пятьдесят четыре… пятьдесят пять… пятьдесят шесть…
– Тимоша прибыл! Вон шхуна жмется к берегу.
…Шестьдесят один… шестьдесят два… шестьдесят три…
Топограф словно оглох. Казалось, ударь его гром – он все так же будет вышагивать и вышагивать.
Лишь отмерив последний шаг и внеся запись в тетрадь, Семен Семенович перевел дыхание, вытер шляпой испарину со лба. А ведь не так уж и жарко.
– Послезавтра к полудню придем к Нгакс-во, как раз и замкнем залив. А там – дальше, – словно отгоняя какие-то сомнения, сказал Семен Семенович и бросил короткий, усталый взгляд на помощника. – А там двинемся дальше, Коля, – повторил он. – На юг надо идти.
– Здесь проходили Крузенштерн, Бошняк…
– А проверить бы их не мешало. У Крузенштерна много приблизительного. Вот Бошняк – тот все пешком исходил, да на лодках. Но он больше на гиляков полагался.
Нет, не пошли топографы на юг. Они появились в Нгакс-во на второй день после пожара. Узнав о случившемся, потрясенный Семен Семенович собрал нивхов и написал от их имени жалобу губернатору.
– Строчишь? – вызывающе усмехнулся Тимоша. И сам же ответил: – Строчи! Строчи, коли грамотный. Только ворона, что ли, отвезет твою писулю губернатору? Ха-ха-ха-ха-а-а…
Тимоша редко смеялся. Озабоченный, он был постоянно хмур. А тут развеселил его этот топограф. Когда, в какие времена жаловался гиляк на кого-нибудь? Бьют его, а он молчит. Грабят его, а он молчит. Молчит, как скотина немая. Только и разница, что на двух ногах ходит.
– Ха-ха-ха-ха-а-а, – рассмешил ты меня, грамотей.
– Смейся, живодер! – зло оборвал его Семен Семенович. – Найдется и на тебя управа. – Голос у топографа срывался.
– И буду смеяться, – вдруг посерьезнев, сказал Тимоша. – Только не ко мне ли в лавку поскребешься? Али гиляку уподобился, сырой камбалой довольствуешься?
Семен Семенович понимал: гиляки внимательно следят за их перепалкой, знал, что гиляки относятся к ним обоим настороженно, недоверчиво. И откуда бы взяться другому отношению, когда европейцы только затем и приходили сюда, чтобы грабить. И надо было сейчас, сию же минуту найти такие слова, чтобы гиляк понял: не все они одним миром мазаны.
Семен Семенович отвернулся – в левой части груди побаливало, – он сделал вид, что полез в карман, просунул руку под куртку, помассировал.
– Живодер, найдется на тебя управа! – И обернулся к жителям стойбища: – Кто из вас понимает русский?
– Мой говори мало-мало есть, – торопливо и громко ответил Ньолгун, словно боялся, что на него не обратят внимания.
– Его говори тозе, – кто-то ткнул пальцем в Чочуну, который с любопытством наблюдал за происходящим.
– Вы говорите по-русски? – Семен Семенович только сейчас заметил этого человека, одетого даже щегольски: хромовые сапоги, рубаха с русским вышитым кушаком, на голове лихой картуз.
– Я приезжий, якут. По-ихнему не понимаю, – объяснил Чочуна.
– Тогда вы, пожалуйста, переведите мои слова, – обратился Семен Семенович к Ньолгуну. – Объясните своим соплеменникам, что лавочник Тимоша Пупок дерзко нарушает царское указание, за что ему несдобровать. Там сказано, чтобы вам, гилякам, никто не чинил препятствий в ловле рыбы – кеты, горбуши, чтобы такие, как этот, – и он кивнул головой в сторону Тимоши, – не посягали на ваши рыболовные тони. А Пупок отобрал у вас лучшие. Вот тут, в этой бумаге, – Семен Семенович ткнул темным, обветренным пальцем, – я обо всем написал.
Чудо свершалось на глазах. Непроницаемые, казалось, безразличные лица нивхов вдруг оживились, потухшие глаза загорелись. Нивхи потянулись к бумаге, словно хотели убедиться в могущественной ее силе, которая способна покарать злодеев и вернуть их тони и сытую жизнь.
Эта ночь была для Касказика тяжелой…
К’итьк – каторжники, злодеи… Пупок – купец, тоже злодей. И вот – Семен Семенович… Обличьем схожи, крови одной, но такие разные. Никто не защитил бедного Ньолгуна, а этот русский заступился. И не только за Ньолгуна – за всех нивхов стал… За эту ночь старейший Кевонгов переворочал в своем усталом мозгу множество самых сложных мыслей…
…От стойбища Нгакс-во отошел караван, груженный тюками Чочуны Аянова. Он направлялся в темную островную тайгу.
…Караван уходил. И никто и не заметил в этой суматохе, как, прислонившись к теплой, нагретой солнцем стене дома, стояла в оцепенении Ольга, младшая сестра Тимоши. Лишь глаза печально смотрели вслед каравану, да нежные губы раскрылись в неслышном вопросе.
Ольга родилась в нивхском стойбище. Играла с раскосоглазыми своими сверстниками, бегала с ними босиком по берегу моря, собирала в лесу ягоды.
Отец всегда был чем-то занят. Теперь-то Ольга понимает: сколько сил пришлось убить ему, чтобы ни она, ни братья не знали нужды.
Ольга любила красные закатные вечера, когда по стойбищу от края и до края перекатывается заунывный вой ездовых собак. Какая-то неизъяснимая тоска в нем. Тоска огромная, беспредельная. Услышав вой во дворе, отец зло оглядывался, энергично заносил руку, будто с маху хотел кого-то ударить, и с перекошенным лицом говорил: «Каторжники». И как-то жалко согнувшись, поспешно уходил в избу и долго сидел там в углу, ни с кем не разговаривал и никого не подпускал к себе. «Любила», пожалуй, не то слово. Просто Ольга не представляла себе жизнь иной, вне этого стойбища. После смерти отца жила Ольга у брата своего Ивана.
Целыми днями хлопотала она по дому, радуя своим усердием Федосью. Хлопотала, а у самой в сердце с каждым годом, с каждым месяцем, с каждым днем нарастала горечь. Она теряла сон, аппетит, нервничала по пустякам. «Жанишок ей нужон. Жанишок», – подтрунивал Тимоша в такие минуты и обещал в следующую поездку в Николаевск найти «подходящего». Но этих «следующих» уже сколько было, а «жанишка» все нет как нет.
И когда жители стойбища вышли встречать шхуну, Ольга перво-наперво сосчитала людей на палубе. Трое… Она тихо вскрикнула, накинула на плечи шаль, выскочила на берег и вместе с Дуней и Федосьей полезла в воду, встречать долгожданного.
Но Тимоша и Иван, как обычно, обняли сестричку, и не представили третьего человека. А тот прошел мимо нее, к орокам. «Недосуг, верно». Измученная напрасным ожиданием, на другой день Ольга поймала во дворе Ивана:
– Кто это?
– Кто? – не понял тот.
– Ну, кто с вами приехал.
– Не знаю. Погостить, что ли, к гилякам.
…Караван уходил. Караван уходил в тайгу.
– Ы-ы-ы! Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Чочуна придержал оленя, оглянулся, кто же это поет? Кешка, старший сын Луки, и Гоша Чинков – зять и батрак Луки и его сыновей, ехали след в след, и видно было, что каждый занят своими мыслями. Ньолгун замыкал караван. Это он раскачивался в седле, вертел головой по сторонам и пел. «Что за народ – эти гиляки? – не переставал удивляться якут. – Только что у него сожгли дом, а он уже и позабыл о горе своем, поет!»
В тайге полно медведей, соболей и всякого другого зверья. Ньолгуну радостно от этого. Над караваном пролетали вороны, сойки и прочие птицы – Ньолгун разговаривал с ними.
Навстречу каравану, раздвинув широко плечи сопок, торопился, подскакивал на камнях ручей.
Глава XXII
Касказик видел, как встречавшие их жители Нгакс-во вдруг разом отхлынули от берега, словно их унесла волна. И тут же запылала чья-то хижина. Касказик осмотрительно пристал выше стойбища и со стороны наблюдал за событиями. Наукун и Ыкилак бегали смотреть пожар и вернулись озадаченные и удивленные. Их поразило то, что никто в стойбище не осмелился помешать купцу. «Когда же это успели так запугать всех нас, – подумал Касказик, – что ни у кого рука не поднялась остановить злодея?»
Касказик и в молодости редко общался с жителями морского побережья, мало кого знал, и теперь ловил себя на мысли, которая давно уже засела в его старой голове и которую грех произносить вслух: хотелось древнему корню Кевонгов, чтобы его сверстников Нгаксвонгов не осталось в живых, чтобы ничьи уста сегодня не могли поведать людям о давней кровавой битве. Касказик твердо знал: его род не может жить в одиночестве. Детям древнего рода нельзя без общения с людьми большой и богатой их земли. Древо Кевонгов должно вновь зазеленеть!
К некоторому огорчению старейшего Кевонга привели его к деду, который был намного старше самого Касказика. Дед крупный, ширококостный, с большой белой, как полярная сова, головой и прищуренными, слезящимися глазами. Он восседал прямо на голом песке в какой-то неземной отрешенности, словно не видя и не слыша, что творится вокруг. Рядом чернели угли и пепелище.
– Аткычх! Аткычх[23]23
Аткычх – дедушка, уважительная форма обращения к старику.
[Закрыть]! – обратились к нему люди.
Дед никак не откликнулся.
Кто-то прикоснулся к его руке – но дед оставался глух. Тогда дернули его за рукав, и дед неожиданно резко вскинул голову.
– А-а-а!
– Дедушка, дедушка, человек к вам!
– Чего? – Дед приставил ладонь к уху и весь собрался, даже спина выпрямилась.
– Человек к вам.
– Какой человек?
– Старейший рода Кевонгов с сыновьями.
– Как, как?
– Кевонг с сыновьями.
– Какой Кевонг?
– Мы не знаем такого рода. Он сказал: приехал встретиться со старейшим рода Нгаксвонгов.
Касказик понял теперь, с кем имеет дело. Орга́н – древнейший человек на побережье, старейший Нгаксвонг. А Касказик-то полагал, что его давно уже нет в живых…
– Кевонг… Кевонг… – старик задумался, что-то припоминая, и вдруг тревожно сказал:
– А разве есть еще такой род? – резко обернулся и закричал: – Мылгун! Мылгун! Где ты, мой сын?
Откуда-то выскочил и подбежал к нему маленький оборванец.
Орган обхватил его обеими руками, рывком усадил рядом, прижал к себе:
– Сын мой! Сын мой!
Голос древнего нивха сорвался. И люди услышали рыдание, хриплое и негромкое, горькое мужское рыдание.
Окружающие недоуменно переглянулись. Несколько молодых женщин наклонились к седой, дергающейся от плача голове:
– Атк[24]24
Атк – дядя по женской линии, брат матери.
[Закрыть], пошли домой.
Теперь Касказику все ясно: род Нгаксвонгов тоже на грани вымирания. Их тоже осталось всего трое: старец Орган, Ньолгун и мальчик Мылгун. Но у них много родственников по материнской линии: есть кому приютить, обогреть Мылгуна. И если бы у мальчика было несколько братьев, пожалуй, всем хватило бы невест: вон сколько женщин назвали старика «атк».
– Купим товары и поедем домой, – сказал Наукун. Касказик знал, почему возникла у старшего сына эта мысль. Он не принимал в счет престарелого Органа и маленького Мылгуна. Ньолгун же покинул старейшего рода и племянника – оставил на попечение сестер и тетушек. И Наукун решил: никто здесь не знает о Кевонгах, никто не помнит о давнем. Чего же лучше? Часть мехов нужно оставить на выкуп, а на другую – товары! При этом Наукун пекся не столько о младшем брате, сколько о себе; ведь ему должно теперь перепасть. С богатым выкупом легче найти невесту.
– Сучий сын! – не оглядываясь, прошипел Касказик. И приказал: – Ступай, узнай, в каком то-рафе Мылгун.
На другой день стойбище Нгакс-во потрясло новое происшествие: какие-то люди, назвавшиеся Кевонгами, передали маленькому несмышленышу, отпрыску рода Нгаксвонгов, неслыханно богатые дары: собольи меха, юколу, оленьи шкуры и новую лодку, сильных ездовых собак, мужскую одежду. При этом Касказик, старейший Кевонгов, молвил: «Пусть ты вырастешь большим и станешь великим добытчиком. Пусть между родами и племенами всегда будет мир. Пусть добрые дела всегда сопутствуют людям. Пусть в твоем роду народятся кормильцы, а не братоубийцы».
А потом жители Нгакс-во увидели: от их берега отошли две лодки: Кевонги в опустевшей старой, а во второй, новой, – русские топографы. За длинными, любовно и мастерски выточенными из лиственницы веслами первой лодки – крепкорукие Наукун и Ыкилак. Касказик с трубкой в зубах – на корме, ловко подлаживаясь под гребцов, молодцевато взмахнул рулевым веслом. Люди уже знали, что топографы продолжат свою мудреную работу в долине Тыми, в урочищах рода Кевонгов и других нивхских родов. И еще знали они, что люди во второй лодке везут бумагу, написанную от имени нивхов русским человеком Семеном Семеновичем. Все жители стойбища и гости поставили свои подписи – замысловатые или простые закорючки. Некоторые по чьему-то совету прижали чуть пониже текста засаленные пальцы – отпечатки.
Когда вошли в реку, где встречное течение усилилось и где потребовалось весла заменить шестами, Касказик перебрался во вторую лодку: он заметил, что русские неумело действуют шестами.
Глава XXIII
Лука не понукал оленя – верховой знал тропу, шел споро, а на некрутых спусках переходил на рысь. Ничто не отвлекало Луку от его дум – ни пение несчастного гиллы, ни восторженные восклицания якута («Ой, сколько рыбы!» – когда переходили нерестовый ручей, или «Ягоды-то, ягоды сколько!» – когда двигались мимо рябинника). Якут всего-то и попросил поохотиться вместе зиму. А весной вернется домой. Так и сказал: «Добуду триста соболей – поеду домой». Чего же не помочь человеку? Попросил человек – надо помочь. Ведь и Луке помогли люди, не дали сгинуть. И если сегодня он хозяин стада – пусть небольшого, но стада, – благодарить надо добрых людей. А этот человек дармоедом же не будет. Богат он: восемь оленей везут его груз. И щедрый: сколько табаку, сахара и чая раздал просто так, водкой всех угостил. Ньолгуну и мне ружье подарил. Пусть себе охотится, добрый человек.
А Ньолгун пел. Ему было хорошо. Он благодарил судьбу, несчастье для него обернулось счастьем. Он владелец невиданного ружья – ни один нивх с побережья не может теперь тягаться с ним. А нагрянут морозы, Ньолгун явится в стойбище, привезет мясо диких оленей. Накормит стариков и детей. Люди увидят, Ньолгун помнит отца своего и его братьев – были они лучшими на побережье гребцами. Слава о них еще долго жила после их гибели. А лодку, необыкновенно большую и многовесельную, которая за несколько лет успела перевезти столько груза, вытащили и поставили у могил утонувших – пригодится она им в потустороннем мире. Правда, корма у лодки покалечена. После похорон, когда народ разбредался по домам, старик Орган внезапно, словно взбесившись, рубанул ее топором. Ньолгун видел это своими глазами, но не понял, что привело старейшего в такую ярость.
После той большой беды, односельчане редко брали Ньолгуна на промысел нерпы или за рыбой: в роду Нгаксвонгов не было ни промысловой лодки-долбленки, ни охотничьего снаряжения. А какой из безоружного человека добытчик?
Тимоша то и дело приглашал Ньолгуна к себе, просил помочь в домашнем хозяйстве. Свободный от летнего промысла Ньолгун охотно откликался на этот зов, – тем более лавочник угощал необычной для нивхов русской едой – хлебом печеным, кашей, зеленым чаем с кусочком сахара. А иногда давал с собой табаку на две-три трубки.
Ньолгун отдавал старику Органу все гостинцы, пусть хоть на миг отбросит горестную мысль, что внук его – не добытчик. Одна затяжка крепкого табака могла сделать сердитого человека мягким и добрым…
А потом, чтобы трубка чаще была набита, Ньолгун стал сам предлагать лавочнику всяческие услуги: дрова поколоть, сено косить. Тимоша держал странных больших животных – коров.
И еще знал Ньолгун, что сородичи перешептываются: мол, приятель он сильному русскому человеку. И хорошо становилось от этого на сердце. И позволял себе Ньолгун в разговоре то и дело такие слова: «Мой друг русский купец Тимоша…»
Едва переждав лето, Ньолгун уходил в тайгу. Промышлять соболя – здесь не нужно ни лодки, ни хитрого снаряжения. Силки всего лишь, терпение да ноги. А ноги у Ньолгуна неутомимые.
…Зверь этот Тимоша. Хуже, чем зверь. И откуда он узнал о моих соболях? Я копил долго, потихоньку, тайно. А он отобрал. Все отобрал, хоть я и не должен ему. И еще дом сжег. Первый у нивхов настоящий дом. Правда, холодный был – щелей много. Но похож на русский дом. Сколько я сделал для Тимоши: дрова, сено… Даже коров его рогатых находил, когда пропадали в тайге! Поди, сам попробуй найди – заблудился бы, самого пришлось бы искать… Зверь ты, Тимоша. Хуже, чем зверь. Теперь Ньолгуну не нужна дружба русского. Теперь Ньолгун сам сильный человек. У него ружье, такое же, как у Тимоши, даже лучше. Хороший человек якут. Хороший. Так, задаром отдать ружье! За такое ружье мне пришлось бы две, а то и три зимы охотиться. А этот задаром. Хороший человек…
…Лука ожидал. И когда подтянулись все, показал палкой на противоположный склон распадка. Чочуна от радости едва не слетел с седла: в кустарнике пасся большой медведь. Даже отсюда видно было, как на его широких боках ходила и лоснилась черная шерсть. Добрый, жирный медведь. Первым желанием было – пустить оленя вскачь, подъехать к медведю и выстрелить в голову. Чочуна даже отвел пятки, чтобы ударить в бока оленю, но Лука резко схватил его за рукав. Ничего не сказал, только глаза сказали: «Не суетись. Не так надо». Чочуне не понравился взгляд эвенка – в нем уверенность, превосходство.
Ньолгун выдернул ружье из чехла, зарядил. Лука жестами велел Чочуне спешиться. Тот повиновался, но дальше дал знать, – не нуждается он ни в чьих советах. Бросил поводок в руки Луке и, определив направление ветра, спустился к ручью, чтобы перейти его. Ньолгун шел следом. Охотники перепрыгнули ручей и стали карабкаться по сырому травянистому склону распадка. Ньолгуну хотелось, ему очень хотелось, чтобы первый выстрел, первый в жизни выстрел принес добычу. И, когда медведь, обирая малину, оказался на виду, Ньолгун поднял ружье. Ствол ружья длинный и непомерно тяжелый. Ньолгун еще не знал, что нужно крепче прижимать к плечу приклад. Чочуна тоже остановился. Ньолгун, опередив соперника, дернул спусковой крючок. Он и так нетвердо стоял на крутом склоне, а тут ударило неприжатым прикладом.
Чочуна инстинктивно присел – пуля с жестким свистом распорола воздух, и медведь неожиданно легко подпрыгнул. Пуля ударила низко. Не дав медведю опомниться, Чочуна разрядил ружье: медведь опрокинулся на спину и покатился по скользкому склону.
– Прекрасный охотник! – восхищался Лука, глядя на Чочуну.
Глава XXIV
Отец будто испытывал терпение Ыкилака, все молчал, и ничто не предвещало, что пора собираться в распадки. Уже прошли осенние дожди. Запоздалые кетины выбрались из Пила-Тайхура, и по высокой воде проскочили галечные косы – перекаты, тревожа своим шумным трепетом по-осеннему затаившиеся берега. А отец молчал и молчал. Целые дни проводил на своей лежанке, подсунув под спину скатанную оленью шкуру и всякий хлам. Жиденький дымок нестойкой струйкой поднимался от обгорелой трубки, повисал меж лежанками и плотным рядом закоптелых потолочных жердей. Табаку оставалось мало, и Касказик смешивал его с мелко накрошенной нагой. Курево получалось некрепкое. Кевонги лишь в редчайших случаях позволяли себе курить чистый табак. Обычно добавляли примесь из чаги или терпких трав. И чем меньше оставалось табака, тем большую долю занимала в их трубках противная, пустая на крепость и запахи примесь.
Лишь когда трава совсем смякла и мертвая легла на потемневшую землю, а по утрам на невыбранном кроваво-красном брусничнике засверкал иней, старик словно очнулся от полусна. В течение дня он починил крошни. Легкие, плетеные крошни Касказика из тонких, прочных на разрыв тальниковых прутьев. Многое можно унести в них.
Мать разложила по крошням тугие связки кетовой юколы, положила две плитки чая – все, что осталось от недавней поездки в Нгакс-во, – наполнила кисеты куревом. Каждый взял еще по собачьей шкуре и по обтрепанной, облезлой оленьей дохе.
Пока мужчины собирались в путь, Талгук приготовила чай, принесла из родового амбара заготовленный вчера мос – пищу богов, нарезала юколы.
Чаепитие длилось недолго. Торопливо отрыгнув, – значит сыт и пора в путь, – Касказик поднялся, привязал к крошне Ыкилака латунный маньчжурский чайник, взял в руки короткое копье, и трое мужчин – весь род Кевонгов – отошли от полузасыпанного землей то-рафа.
– Подожди, – позвала Талгук. И по тому, как был ее голос нежен, мужчины поняли: мать обратилась к младшему.
Ыкилак приостановился, обернулся, всем видом показывая, что сейчас не время. Талгук подошла к нему, протянула руку – на ладони упругим кольцом лежали тонкие аккуратно сплетенные силки.
Ыкилак шел и рассматривал петли. Волосяные. Теперь уже не сосчитать, из скольких волос мать сплела эти петли. Однако, из десяти-двенадцати. И что это за волосы – длинные и черные? Правда, попадаются белые… Что это? Седина?..
Ыкилак шел, слегка отставая от отца и брата. На плечи его давили крошни, а ноги переступали легко. И на сердце легко. Чтобы не поддаться нахлынувшей нежности, Ыкилак сказал вполголоса: «Когда она успела сплести? Вроде бы и времени-то на это не было».
Едва отошли от стойбища, один за другим поднялось несколько выводков глухарей. Большие птицы тяжело взмахивали широкими крыльями, гремели ими, словно горный ручей галькой, и, вытянув шею, уходили восвояси.
Вековой, не тронутый ни пожаром, ни человеком лиственничник просматривался насквозь. В нем не было кустов, которые обычно создают густое непроглядье у самых комлей деревьев. Лишь изредка попадались береза или ясень – словно для того, чтобы глазу было за что зацепиться. Высокий и светлый лес, скинувший уже хвою, встретил молчанием. Ыкилак слышал только свое дыхание да торопливый шорох сухих лишайников под кожаными подошвами.
Хорошо идти в лиственничнике. Легко. Не мешают тебе ни кусты, ни болота – их не встретишь в таком лесу. Копнешь лишайниковый дерн, и всегда наткнешься на крупный песок.
Лишь в распадках, где тенисто, где неумолчны студеные ручьи, кряжисто, и, подбоченясь от важности, поднимаются ели вперемежку с березой. Елям есть отчего важничать. Мыши и синицы, соболи и горностаи, выдра и рябчики – все они любят ельник. Выдра ловит в ключах рыбешку; мышь собирает ягоду и орехи, подбирает остатки от обеда выдры; рябчику нужна ягода, хвоя; соболь ловит мышь и рябчика, лакомится ягодой. Хороши распадки с ручьями и ельниками. Хороши.
Но и в лиственничниках много ягоды – брусники. Дятлы любят такие леса. И соболь заходит в лиственничники.
Идут охотники по лесу, у каждого свои заботы. Ыкилак думает об одном: богаты ли нынче их леса и распадки соболем. Будет ли милостив Курнг, пошлет ли в их силки драгоценного зверя.
– Пришли, – вдруг сказал Касказик.
Ыкилак осмотрелся, чтобы убедиться, действительно ли наступил конец пути. Они стояли у развилки быстрых ключей, по обеим склонам распадка теснились ели. Ыкилак и не заметил, когда и где пересекли лиственничник. Скажи ему найти обратную дорогу – нет, не найдет.
Распадок незнаком. Ельник большой. По развилкам он поднимался на склоны сопок. А ниже, там, где ключ терял свою стремительность и дно ручья местами темнело ямами, берега окаймляли кустарники.
– Здесь я был тогда, когда Ыкилак едва ползал на четвереньках. Больше не бывал.
И это означало, что отец привел сыновей в богатое угодье.
«Солнце не прошло еще всего дневного пути, а мы уже на месте. Не очень далеко», – обрадовался Наукун.
– Люди так и называют это угодье Ельник рода Кевонгов.
Потом Касказик указал на невысокий, ровный, сухой мысок, возвышающийся над ручьем.
– Смотрите, вон жерди – все, что осталось от нашего балагана.
Ыкилак разглядел гнилые, изорванные ветром и снегом жерди, некогда составлявшие остов балагана.
Братья перешли ручей по перекинутому от берега к берегу мертвяку – сухой, еще крепкой ели. Касказик остановился на середине, посмотрел вверх навстречу течению, потом вниз; русло ручья во многих местах перечеркнуто поваленными деревьями и деревцами. «Готовые мосточки, чтоб соболь перебегал».
По берегам ручья валялись кости отнерестившейся кеты, в ямах против течения стояли крупные почерневшие, с бурыми полосами по бокам самцы. Они еще должны найти себе самок…
Несильные порывы ветра срывали подмороженные скрюченные листья, и те, без летнего кружения, как-то винтом подныривали под ветви и сухим шуршанием тревожили увядшую траву, зеленую подушку из мха в тени вековых деревьев.
Снег вот-вот выпадет, а пока Ыкилак чувствовал себя неуверенно, словно слепой, которому на ощупь надо отыскать в лесу тропинку. Снежный покров – он лучший помощник: смотри, соображай какой, когда, куда и зачем прошел здесь зверь.
Хороший ли, плохой ли добытчик Ыкилак – и не сказать. Еще маленьким с помощью обрывка сети сооружал ловушки в амбаре для крыс. Здесь требовалось терпение – крысы, большие и хитрые, вскоре распознали в том обрывке врага и спокойно обходили, грызли юколу в каких-нибудь двух шагах от затаившегося мальчика. Тогда он придумал другое – деревянный давок с насторожкой. Наделал несколько штук, поставил у прогрызанных крысами щелей. Касказик тогда не поленился – пришел, полюбовался изобретением сына. «Сам придумал? – спросил, хотя знал, что никто в их пустом стойбище не мог подсказать малышу. – Такой штукой не только крыс – горностаев и белок можно брать. Почти готовая плашка». А через день Ыкилак уже стрелял из лука. У то-рафа долгое время валялась сухая рябина, срубленная для какой-то надобности – кажется, чтобы выстрогать коромысло. Но деревцо оказалось для такого дела тонким – вот теперь пригодилось.
Касказик выточил связку стрел: легкие, остроконечные – чтобы стрелять на дальнее расстояние; тяжелые, оканчивающиеся тупым набалдашником, – чтобы сшибать цель, не попортив ее. Первыми мальчик стрелял рябчиков, вторыми – бурундуков, которые подпускали близко, на несколько шагов. Оперенные, стрелы хорошо шли к цели, не отклоняясь при несильных порывах ветра.
Наукун посмеивался над младшим братом. Зачем лук, когда бурундуков можно шестом бить. В следующую весну Наукун нашел тонкую и длинную черемуху, срубил ее, аккуратно ошкурил и долго, более месяца, сушил на ветру, привязав стоймя к высокой березе. К тому времени Ыкилак истратил почти все стрелы. И Наукун с важным видом использовал младшего брата в качестве загонщика: спрячется зверек в кусты, Ыкилак должен выгнать его на брата, который почти без промаха опускал легкий, послушный шест на полосатую спину юркого зверька.
Ыкилаку вскоре надоело быть подручным. Но просить отца он не решался: вечно тот чем-нибудь да занят. К тому же Ыкилак уже не такой маленький, надо испытать свое умение. Настругать прямые стрелы из колотой лиственницы, как это делал отец, – не удастся. Зато вдоль речек растет краснотал. Прямые и тонкие ветки можно выбрать для стрел. Ыкилак так и сделал. Нарезал целую охапку длинных, без единого сучка ветвей. Отец научил делать заготовки для стрел. Сперва вымочить в горячей воде, затем подвесить к шесту, привязав к нижнему концу тяжесть, и прутья станут прямые, как натянутая тетива.
Ыкилак уже сделал заготовки, очинил концы, но чем оперить – не знал. Отец снова помог: маховые перья от вороньего крыла мало уступают орлиным.
Наукун издевался: «Ворона – не бурундук, у нее крылья: загоняй не загоняй, все равно под мою палку не полезет». Тогда Ыкилак смастерил ловушку – такую, какой ловил крыс. Но понятливые птицы сразу учуяли неладное и не шли ни на какую приманку. «Стрелой добуду», – упрямо решил мальчик. Но неоперенные, они вдруг сворачивали в сторону или касались ворон боком. «Только пугаешь», – сердился Наукун. «Прошлогодние стрелы все порастерял?» – спросил отец. «Поломанные есть. Кажется, две или три». – «Принеси», – отец сам и подкараулил ворону. Первый же выстрел оказался удачным – стрела пронзила ее насквозь.
К концу лета Ыкилак овладел луком настолько, что ему не стоило большого труда подстрелить не только бурундука, но и белку. А однажды принес большого черного глухаря. Радости матери не было конца. Талгук все говорила-приговаривала: растет кормилец, растет кормилец.
Юноша обычно охотился в лесу вокруг стойбища – далеко уходить не было нужды. И всегда в первоснежье был с добычей: тогда следы помогали, наводили на добычу или показывали места кормежки…
Осенний день короток, а Ыкилак, как младший, должен еще заботиться о костре. Эта обязанность поначалу его раздражала. Но ничего не поделаешь. Надо и дрова запасти, и утеплить лапником и сеном балаган.
Через два дня и отец, и Наукун вернулись с добычей: отец принес крупного соболя – самца, а старший сын двух дикуш – черных рябчиков. Тогда Ыкилак сказал себе: «Все равно мне нужно рубить дрова – побольше заготовлю – и не зря пройдут дни».
Желание поскорее добыть ценного зверя не давало ему спать по ночам. А отцу вроде бы все равно, что Ыкилак крутится вокруг балагана и дров. Может, думает, что он ставит ловушки после их ухода и возвращается раньше, чтобы вскипятить чай?
– А ты сделал миф-ард[25]25
Миф-ард – «кормить землю», то есть «кормить» духа, хозяина данной местности.
[Закрыть], кормил землю?
Так и есть. Отец считает, что сын нарушил таежный закон, потому Курнг и не шлет в ловушки зверя.
– Я еще не выставлял силки.